Текст книги "Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви"
Автор книги: Даниэль Буланже
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
– Итак, оказавшись в одиночестве, без особых средств к существованию, вы, прождав понапрасну своего принца из сказки, решились уехать?
– Да нет, я ждала не напрасно. Я полюбила господина Леона, имя у него было вполне подходящее: Парфе, [1]1
Parfait ( фр.) – прекрасный, совершенный. – Примеч. пер.
[Закрыть]это был красивый мужчина… не из наших краев, приезжий… Он был торговым представителем крупной фирмы, торгующей винами; проще говоря, коммивояжером. Мой дядюшка был последним клиентом, к которому он должен был заехать… Господи, я спрашиваю себя, почему я вам все это рассказываю…
– Потому что вам это нужно… вам нужно выговориться… – сказала Клеманс, и в ее голосе прозвучало искреннее сочувствие. – Так что же, дядюшка вас благословил и отдал вам то немногое, что у него еще оставалось, чтобы вы могли обосноваться здесь?
– Видите ли, мсье Леон постарался устроить нашу жизнь самостоятельно, без чьей-либо помощи. Мы много раз переезжали с места на место и в конце концов осели здесь, остановив выбор на «Золотом орехе», потому что приобрести это заведение вполне оказалось нам по средствам. Да, сейчас, конечно, здесь все поблекло, краски потускнели, обои выцвели, но в общем-то ничего не изменилось. Все так, как было в первый день, когда мы его купили…
– За исключением посетителей, наверное, – вставил я.
– Да нет, здесь никогда не бывало много посетителей, хотя клиенты и прибывали к нам отовсюду. В основном это были люди в чем-то похожие на вас, заблудившиеся или желавшие специально забиться в глушь, затеряться, так сказать. У нас всегда были вот эти четыре столика и одна комната для постояльцев, вот и все. Ну, разумеется, есть еще наша спальня.
– Итак, вы были счастливы, – заключила Клеманс.
– Мы с Парфе были во многом схожи. В самом начале меня поражало его усердие, его рвение в работе, меня изумляли его пылкость и восторженность, его неожиданные порывы, но он довольно быстро успокоился, угомонился, и тогда проявилась его истинная натура, его природная лень, его склонность все пускать на самотек, столь похожие на мою леность, небрежность и неаккуратность. Так что мы слились в нечто единое, а ведь такое слияние и есть залог счастья, именно в нем и кроется его тайна. Увы, война положила конец нашему союзу, она разрушила его. Франция позвала моего Парфе. И он ушел. Он не вернулся. У Франции в запасе есть много возвышенных слов и громких призывов, но у нее короткая память.
– Понимаю, – промолвила Клеманс. – Вы потеряли интерес ко всему, к вашему заведению сердце у вас тоже больше не лежало, и вы теперь совершаете небольшие путешествия только для того, чтобы положить цветы на его могилу.
– Увы, и этого у меня нет. Он пропал без вести, так что никто не знает, где его могила, – тяжко вздохнула вдова. – Он просто исчез во время последнего наступления.
– Я бы с удовольствием погрыз орешков, – сказал я.
Вдова Леон направилась за орехами к буфету, показавшемуся нам огромным; створки буфета от старости закрывались неплотно, и из его мрачных глубин, где виднелись белые чашки, похожие на редкие зубы старика, попахивало чем-то затхлым. В камине языки пламени то переплетались, то сникали и ласково лизали друг друга. При каждом звуке, издаваемом расколотым орехом, мрак, царивший в комнате, как будто рассеивался. По углам жались какие-то тени, быть может, то были призраки тех, кто когда-то останавливался здесь, кто попадал сюда случайно, измученный усталостью, подобно нам, чтобы быть подальше от всего и ото всех или просто где-то по дороге подкидывая монетку и выбирая направление в зависимости от того, что выпало: орел или решка. Да, нам повезло, потому что мы попали в такое место, которое можно было назвать настоящей глушью, краем света, в мир тишины, где по ночам во сне к людям возвращается прошлое.
– Я никогда не ела таких вкусных, таких сладких орехов, – сказала Клеманс, – можно подумать, что это не орехи, а какие-то живые существа, настолько поразительна их свежая сладость, которую можно, пожалуй, ощутить лишь в те минуты, когда прикасаешься поцелуем к нежной, шелковистой щечке ребенка.
– Орехи вон оттуда, – сказала вдова Леон, подходя к окну и открывая его.
За окном стояло огромное ореховое дерево, упиравшееся кроной в молочно-белый небосвод и, как нам показалось, поддерживающее его.
– А с другой стороны дома растут каштаны, – махнула рукой вдова, – и там я держу кроликов.
Огонь в камине на мгновение ожил, пламя взвилось вверх, но хозяйка закрыла окно и подошла к столу, чтобы взять подаренную ей книгу.
– Я сейчас ее почитаю. Ваша комната как раз напротив лестницы. Ключ висит на гвоздике у двери, туалет на лестничной площадке. Не забудьте выключить свет, а я загашу огонь в камине.
Клеманс шепотом спросила у меня, есть ли в комнате водопровод, но вдова все слышала.
– Вы можете без опаски пить воду из-под крана, источник у нас в саду. Мсье Леон поставил там насос, когда мы сюда приехали. Он был мастер на все руки, все умел.
– Какое несчастье, что вы его потеряли.
– О, вы заблуждаетесь! Он по-прежнему здесь. Я с ним разговариваю, а он… он мне отвечает.
Она быстро поднялась по крутой лестнице. Я заметил, как по ступенькам легко ступали ее ноги с изящными, тонкими лодыжками, хотя на них были натянуты довольно толстые шерстяные чулки, да и тело под ниспадавшей с плеч вязаной ажурной шалью показалось мне еще достаточно стройным, несмотря на бесформенное, просторное платье в крупную клетку. Уйдя, она как будто бы осталась с нами, ибо перед внутренним взором каждого из нас словно продолжало витать ее лицо, бледное и полное, с тонкими прожилками, с чуть заметным темным пушком над верхней губой, время от времени искривлявшейся то ли от судороги, то ли от нервного тика. Глаза ее светились каким-то неземным светом, словно ей была ведома какая-то божественная истина, словно на нее когда-то снизошла благодать и она помнила об этом.
– Ах, какой персонаж! Настоящее воплощение смирения, безропотной покорности судьбе! – восхитилась Клеманс. – У меня в романах такого еще не было. Какая удача, что мы остановились именно здесь.
Весь наш багаж лежал у ножки стола: довольно большая сумка из мягкой флорентийской кожи. Клеманс открыла ее, чтобы удостовериться в том, что захватила чтиво. Это были те рассказы о современных молодых женщинах, бесстыдные до предела, в которых секс раскрывается в бреду, в жару и во взрывах страсти, сравнимых с извержениями вулкана, но только изливается при этом извержении не чистая кипящая лава, а всяческая мерзость, причем преподносится все это читателю со всеми медицинскими подробностями, со сладострастным смакованием деталей вскрытия трупа, с упоением, свойственным маньяку-ученому, наблюдающему за беспорядочным движением микробов под микроскопом. Разумеется, сама Клеманс никогда не осмелилась бы написать ничего подобного! Она зачитывала мне из них самые отвратительные, изобиловавшие самыми отталкивающими подробностями отрывки, и мы хохотали над ними как сумасшедшие, а порой нас захлестывало необузданное любопытство, и мы продолжали чтение, потому что, несмотря ни на что, оно нас очень увлекало. Чтобы успокоиться и приободриться, Клеманс вдруг говорила, что все эти сексуально неудовлетворенные особы пишут не мерзко и отвратительно, а просто плохо.
– Я не говорю о мужчинах, как и во всем гораздо менее талантливых. Это должно меня только укрепить, мой бедный Огюст.
Это правда. По утрам Клеманс вновь бралась за свое «розовое» перо, описывавшее жизнь в розовом свете, ее снова охватывала жажда к сверхчувствительности и к целомудренным ласкам, и она останавливалась и замирала у пологов альковов, в глубине которых находились ее любимые пастушки и принцы, не разрешавшие ей заглядывать в щелочку, в этот таинственный полумрак.
Мы вошли в предназначенную нам комнату, освещенную какой-то нелепой голой лампочкой, без абажура, без светильника, а просто болтавшейся на шнуре и глядевшей на нас так, как смотрит на голого человека врач. На стене висела картина, и Наполеон, изображенный на ней, смотрел на нас в подзорную трубу, стоя в одиночестве у рва, проходившего вдоль засеянного пшеницей поля. Кровать была так узка, что на ней могло поместиться только три четверти супружеской пары, но никак не целая пара – но мы собрались с силами и перехитрили судьбу. Она еще раз оказалась так добра ко мне, она так щедро меня одарила… Я возблагодарил судьбу за выпавший мне жребий, и, используя лексику нашего секретного словаря (такой словарь, вероятно, есть у всех любовников), я испросил у Всевышнего позволения воспользоваться великим милосердием Клеманс, проявленным ко мне, Огюсту, милосердием, сравнимым с Милосердием Августа. [2]2
Фраза построена на игре слов. Клеманс по-французски означает «милосердие», Огюст звучит так же, как Август, Август же был римским императором и в пьесе Пьера Корнеля «Цинна, или Милосердие Августа» проявил невиданное великодушие по отношению к заговорщику Цинне и его сообщникам. – Примеч. пер.
[Закрыть]
Какое очарование все же есть у холодных ночей! Ты ворочаешься-ворочаешься под одеялом и в конце концов столь плотно в него заворачиваешься, что превращаешься в кокон, и в таком состоянии тебе снятся самые причудливые, самые «пестрые» сны. Мороз, незаметно подкравшийся к нам на своей серебристой платиновой лошадке, ускорил бег наших сновидений, он возбудил и нас самих. Да, на нас дохнуло холодом, и мы увидели, что в темноте легкий пар от нашего дыхания поднимается вверх в виде то ли музыкальных рожков, то ли труб, слегка покачиваясь, словно эти рожки или трубы чуть-чуть под хмельком, чуть-чуть навеселе; мы лежали, взявшись за руки (моя левая соединилась с ее правой), как мы это делали в реальной, «активной» жизни, когда не спим, а бодрствуем.
– Как бы мне хотелось узнать, какой была первая ночь любви вдовы Леон, – прошептала сквозь сон Клеманс. – Попробуй ее разговорить. Я могу оставить вас одних. Я так живо представляю себе сцену появления представителя торговой фирмы в жалком жилище ее дядюшки. Я так ясно вижу пришедшее в упадок поместье! Ничто не мешает мне описать его столь же тонко и изысканно, столь же лукаво-иронично, сколь это делал в свои лучшие дни бог красноречия Гермес, покровитель торговли, вестник богов, бывший одновременно и покровителем плутов, воров и мошенников. Я представляю себе Луизу-Габриэль-Антуанетту де Ла Шез-Мари, отличавшуюся красотой яблока, затерявшегося среди пламенеющей осенней листвы этих старых яблонь. И вот это яблоко все пряталось и пряталось в пожухлой листве, и вдруг его там углядел глаз грабителя, чужая рука схватила его, сорвала с ветки и сунула в карман, чтобы достать его за ужином.
Я стиснул руку Клеманс и попросил ее замолчать. Я услышал, как из-за перегородки донесся голос вдовы Леон; она что-то бубнила медленно и монотонно.
– Послушай, – сказал я, – она бредит во сне.
Мы вместе подкатились к самой перегородке и прильнули к тонкому дереву, оклеенному обоями, чтобы лучше слышать.
– Да нет же, она не бредит, – прошептала Клеманс, – она читает мою книгу. Тс-с! О, как мне холодно! Укрой меня получше!
Я закутал ее в одеяло, а сверху натянул на нее еще и пуховую перину. Голос, доносившийся до нас из-за перегородки, звучал очень молодо, словно принадлежал не хозяйке гостиницы, а женщине гораздо более юной, читала она так, как читают без подготовки прилежные ученицы у черной школьной доски.
Дорога была обсажена старыми платанами. Казалось, Великий князь заснул на заднем сиденье превосходного сверхкомфортабельного авто. Юная девушка, путешествовавшая автостопом и любезно приглашенная Великим князем в машину, сидела рядом с ним и порой украдкой на него посматривала, но вовсе не седая благородная борода «московита» зачаровала ее, нет, она не могла оторвать глаз от форменной кепки шофера и от его неподвижно застывших широких плеч, видневшихся за опущенным стеклом, отделявшим его от пассажиров. Тонкая струйка пота стекала по его крепкому затылку. Солнце, сиявшее в небе, просвечивало сквозь листву платанов, словно чья-то невидимая рука то раскрывала, то закрывала веер.
– Какая прекрасная погода стоит нынче, – внезапно промолвил Великий князь, словно очнувшись ото сна…
– Начало третьей главы, – прошептала Клеманс. – Она, должно быть, прочла первые две в то время, когда мы с тобой были заняты.
Вдова Леон вдруг умолкла, и мы уже было подумали, что она либо отложила роман, либо заснула и выронила его из рук, но вскоре ее вкрадчивый голос вновь зазвучал в тишине, изредка нарушаемой потрескиванием балок или ступеней.
На лужайке резвились кролики под строгим присмотром павлина, то распускавшего, то складывавшего свой роскошный хвост, проделывавшего это аккуратно и педантично, с видом явного превосходства над своими «подопечными». Лакеи в напудренных париках мелькали с подносами, разнося прохладительные напитки и предлагая их дамам, облаченным в турецкие шальвары.
– Господи, да это конец шестой главы! – изумилась Клеманс. – Она же пропустила целых четыре! Просто проскочила! Читать по диагонали! Ну надо же!
– Я слышал, как кое-кто расхваливал такой метод чтения, – сказал я. – Кажется, это был один из президентов Соединенных Штатов, но сейчас, похоже, вдовушка скачет по книге словно конь по шахматной доске.
Затем до нас донесся какой-то звон, звук был такой, будто бы чашку поставили на блюдце или на тарелку, а потом чтение возобновилось, причем голос звучал все так же монотонно и невыразительно, как и прежде, словно никакое чувство не привнесло в него не только ни единой краски, но и ни единого оттенка.
Княжеская яхта мерно покачивалась на волнах и выделялась своей ослепительной белизной на фоне ярко-синей глади залива. Команда выстроилась на палубе и приготовилась отдать высшие почести тем, кто должен был вот-вот подняться на ее борт. Внизу у наружного трапа стоял словно простой смертный Великий князь и ждал свою возлюбленную, а более всего и с наибольшим нетерпением князь ожидал ребенка, которого она ему родила. Великий князь смотрел, как к яхте приближалась украшенная цветами и лентами лодка, отошедшая от пристани на берегу, от того места, где к небесам возносились круглые золоченые купола-луковки церкви; полдень сиял, серебром отливали водяные брызги, дул легкий ветерок; до Великого князя доносились требовательные крики новорожденного младенца, лежавшего в объятиях кормилицы в пышном белом чепце, сидевшей рядом с матерью младенца, томно и влюбленно смотревшей на князя.
Мы услышали, как книга шлепнулась на пол.
– Она добралась до конца, – сказала Клеманс. – Я сожалею о том, что не настояла на своем, не сохранила ни строчки, которые я посвятила описанию крутой дуги, совершенной моторной лодкой, а также россыпи соленых брызг и хлопьев кружевной пены, взлетевшей вверх, из-за чего Великая княгиня и поднесла руку к глазам, чтобы стереть набежавшие слезы. А Великий князь возомнил, что то были слезы от великого счастья, снизошедшего на нее, он нежно стер их со щек княгини большим пальцем руки, затянутой в белую замшевую перчатку. Нет, не надо было мне сокращать текст, не надо было отказываться от такой концовки!
– Да не жалей ты ни о чем! Ведь ты знаешь, что стиль – это и есть умение сокращать текст, делать необходимые купюры. И мы уже преодолели рубеж в двести тысяч экземпляров. Ты успешно выдерживаешь заданный тобою ритм.
– Правда, я уже подумывала о том, как можно будет использовать эту пару великокняжеских перчаток в продолжении романа. Так вот, я придумала такой ход: княгиня передает их в фонд помощи бедным, их выставляют на торги на благотворительной лотерее, где они и достаются тому, кто предложил наибольшую цену…
– Дорогая, ты похожа на рачительного шеф-повара, у тебя ничего не пропадает даром, и это настоящий талант! Истинный дар!
– Мне что-то холодно, Огюст. Согрей меня.
Я крепко обнял ее, и она, прижавшись ко мне, прошептала:
– Знаешь, эта старая жаба нагнала на меня страху. Нет, правда, она меня напугала. Мои фразы в ее устах походили на старую шкуру, которую сбрасывает змея.
Потом я почувствовал, как Клеманс обмякла и выскользнула из моих объятий, я ощутил, как она отодвинулась от меня. Она заснула. Я не замедлил догнать ее и тоже погрузился в сон. Я так привык к тому, что днем препарировал ее сны и снабжал ее идеями для новых грез и мечтаний, что и по ночам я исполнял все ту же роль исследователя и снабженца, так что мне случалось говорить во сне. Обычно по утрам Клеманс, спавшая очень чутко, повторяла мне все то, что я наболтал за ночь, и чаще всего это было именно то, в чем она так нуждалась и что она понапрасну сама искала в путанице мыслей, вихрем проносившихся в ее мозгу во время приступов бессонницы, мучивших ее все чаще. Мы были тогда так близки, что у нас словно был общий корм, один рот на двоих, одни челюсти, пережевывавшие этот корм, одни органы пищеварения, мы представляли собой некое единое существо, некое подобие кентавра-гермафродита, у которого торс попеременно принадлежал то женщине, то мужчине.
* * *
Клеманс, «вступив в первый контакт» с руководством нашего издательства, в разговоре с главным редактором солгала, но эта ложь была во имя любви и ради любви. Итак, Клеманс «призналась» патрону, всегда высоко ценившему меня и мои знания, в том, что я к ее первому роману якобы не имел абсолютно никакого отношения, что я не сыграл в его судьбе абсолютно никакой роли и т. д. Мое имя фигурировало на ее рукописи в виде традиционной подписи под рецензией, завершавшейся лаконичной фразой: «Прочитано и одобрено; вполне достойно опубликования». Короче говоря, мне предстояло получать причитающиеся мне проценты в качестве литературного агента от доходов, полученных от продаж ее книг. Был составлен контракт на пять ее последующих произведений. Когда мы уже выходили из кабинета, патрон, как оказалось, совсем не дурак, вцепился мне в рукав пиджака и задержал на мгновение.
– Она целуется хорошо?
– Да, прекрасно.
– Ну так воспользуйтесь хоть этим, потому что ее писанину мы отпечатаем тиражом в четыре тысячи экземпляров, и черт меня подери, если мы сумеем продать весь тираж!
Вечером того дня, когда контракт был подписан, он пригласил нас на ужин в одно вошедшее в моду у богемной публики бистро и там вел себя с нами так, будто мы были какими-нибудь родственниками его супруги, прибывшими из бог весть какой глуши, чуть ли не из заброшенной деревушки в Карпатах, но по его движениям, по тому, как он вонзал вилку в мясо, я понял, что он испытывает чувство голода и утолить этот голод он сможет, лишь «закусив» этой роскошной высокой женщиной, которую откопал я… и где? И как? И почему именно я, такой невзрачный, такой заурядный тип, такой простак, у которого уже весь нос испещрен тонкими морщинками? Три томных бледных официанта с красными «бабочками» на тонких шеях ловко сновали вокруг нас, умудряясь не мешать друг другу и в то же время подавать новые блюда и убирать грязные приборы и серебряные горшочки, в которых для нас готовили изысканные яства. Около входа за поблескивавшим белой эмалью фортепиано сидел пианист и наигрывал знакомые мелодии прошлых лет, вполне соответствовавшие колориту заведения, который ему придавали слегка пожелтевшие фотографии артистов, покрывавшие стены зала. Еле заметно ощущавшийся запах скипидара смешивался с запахом сигар и еды; в зале царил мягкий полумрак, и легкая дымка сгущалась вокруг крохотных абажурчиков, составлявших предмет гордости бистро и возносившихся над круглыми столами на одной массивной ножке.
– За здоровье Маргарет Стилтон! За долгую и счастливую жизнь ее романа «Больше, чем любовь»! – провозгласил наш щедрый хозяин после десерта, поднимая маленькую рюмочку с арманьяком.
Но к его великому изумлению, Клеманс выпила драгоценную влагу залпом.
– Да, я знаю, так не делают, – сказала она. – Надо было вести себя как кошечка, осторожненько попробовать, пощелкать язычком, оценить вкус, цвет и запах, облизнуть губки, прищурить глазки и вообще заниматься всякой чепухой, но мне ужасно хотелось увидеть выражение вашего лица.
Моя роскошная женщина расхохоталась, а патрон явно почувствовал, как в глубине его души зашевелились подозрения относительно невинности и простодушия его деревенских родственников, а также и относительно того произведения, которое он согласился на сей раз опубликовать, не веря в его успех.
– Я вас провожу, – сказал он. – Куда вы направляетесь?
– К Огюсту, – ответила Клеманс. – Пожалуйста, постарайтесь избегать улиц с односторонним движением. Подбросьте нас к Институту Франции. Огюст любит ночью немного пройтись пешком, и я тоже.
Мы помахали руками в ответ на его победный прощальный гудок, изданный клаксоном его воистину министерского автомобиля, а потом мы обнялись, прижались друг к другу и отправились «немножко полюбезничать» во внутренние дворики или подъезды. Для нас всегда находилось какое-нибудь укромное местечко; иногда там была консьержка, а иногда и не было. Дворики попадались ухоженные и запущенные, порой совсем пустынные и тихие, а порой и такие, где еще слышались отзвуки шагов прохожих и доносился шорох проезжавших мимо машин; иногда эти дворики были унылы и печальны из-за того, что их окружали высокие мрачные дома, а порой бывали и довольно уютные, так как на нас смотрели темные окна и только одно светилось каким-то теплым, детски невинным светом, и всегда во всех этих подъездах и двориках ощущался какой-то запах сырости, запах чего-то постыдного, как будто тебя застали на месте преступления, когда ты в детстве из озорства опрокидывал помойные ведра, и вот теперь воспоминания об этих мгновениях нахлынули на тебя взрослого. Темные улочки приводили в конце концов нас в наши владения, в наше царство (площадь которого была столь невелика, что ее могли бы покрыть два ковра), и там мы, два податливо-гибких дуэлянта-соперника, готовые к применению и отражению любых фехтовальных приемов и ударов, воздавали почести «Милосердию Августа» вне зависимости от того, чей свет изливался на нас: чувственно-сладострастной лампы или невинных молодых звезд.
Утром, после проведенной в «Золотом орехе» ночи, мы проснулись и обнаружили хозяйку гостиницы в столовой. Она читала, сидя у огня. Кофейник с длинным выгнутым носиком ждал нас, стоя в кучке вспыхивающих углей и белого пепла.
– Я только что кончила читать вашу историю, – сказала вдова Леон. – А скажите, ребенок, которого доставляют в конце романа на яхту князя, какого пола? Это мальчик или девочка? Вы ничего об этом не говорите. Так что любопытство читателя остается неудовлетворенным. А ведь от этого многое зависит… Ну, вы понимаете, ведь это может быть наследник трона? А если это девочка, то могут ли наследовать в той стране трон женщины? И обладают ли они правом старшинства?
– А что бы вам больше понравилось? – спросила Клеманс.
Я почувствовал, что она растеряна, сбита с толку. А ведь она сама частенько говорила, что ей очень хотелось бы случайно встретиться с кем-нибудь, кто прочел ее произведение и высказал бы непредвзятое мнение. Авторы обычно так плохо и так мало знают своих читателей и читательниц! К тому же чем их больше, тем более они остаются людьми безликими, без индивидуальностей, некими безымянными незнакомцами. Правда, на имя Клеманс в издательство уже приходило много писем, но ведь для писателя ничто, никакое самое трогательное послание не может заменить живого голоса, обращенного прямо к нему, ничто не может заменить теплых рук, держащих его творение, широко открытых восторженных или иронически прищуренных глаз, мимики, вопросительно поднятых бровей, сурово сжатых или приоткрытых губ, осуждающего или одобрительного покачивания головы, учащенного или замедленного дыхания, позы, манеры поведения, самой атмосферы разговора и того места, где происходит встреча. Более всего до сей поры ее трогало и волновало зрелище того, как молоденькие девушки читали ее роман в метро, держа книгу высоко над толпой, стискивающей их в своих объятиях, и подняв глаза к заветным страницам; но некоторое время мы уже не пользовались общественным транспортом, и потому она была лишена таких сцен. Все дело в том, что недавно мы купили машину и арендовали место в подземном гараже.
– Да нет, мне в общем-то все равно, – сказала вдова Леон. – Я просто хотела бы знать, вот и все, а так я остаюсь в неведении, как бы в подвешенном состоянии…
– А какой вариант вы все же предпочли бы? Я могу учесть ваши пожелания в следующем романе, который будет продолжением этого…
– Я не смею настаивать, – смутилась вдова, – да и не привыкла я к такому вниманию к своей особе. Слишком уж большая честь для меня… Кстати, я и сама когда-то хотела писать… Давным-давно. Я ведь и вправду в юности гораздо больше писала, чем разговаривала с дядюшкой. Видите ли, он заставлял меня каждый вечер отдавать ему листок бумаги, на котором были зафиксированы все мои деяния за день, все, что со мной случилось. Мне особенно-то не о чем было писать, так что приходилось выдумывать. И я выдумывала. Да, чтобы помочь мне в этом нелегком деле, как говорил дядя, он потребовал, чтобы я подписывала эти листки не своим собственным именем, а именем его жены, моей тети Эдме, покинувшей нас, когда мне было лет десять. Я отдавала их ему перед ужином, и он их тщательно складывал и прятал в карман жилета, чтобы расшифровать мои каракули в гордом одиночестве в своей комнате. Его комната, вернее, их спальня была в нашем доме настоящим святилищем. Я бывала там очень редко, когда удавалось улучить момент, чтобы он не узнал о моем «визите». Надо вам сказать, что комната эта – самое прекрасное из всего того, что я видела в этой жизни, но он в конце концов все-все продал: и старинные портреты, и роскошную кровать орехового дерева с чудесным балдахином и с прелестными фигурами ангелов. Все эти вещи одновременно и пугали меня, и властно притягивали.
Я устроился с чашкой кофе за тем же самым столиком, за которым мы сидели вчера вечером; на нем еще стояли тарелки с остатками нашей вечерней трапезы. Я записывал для Клеманс фразы вдовы Леон, говорившей так же медленно и бесстрастно-невыразительно, как она читала ночью роман, но, как потом оказалось, я напрасно старательно царапал пером бумагу, так как Клеманс почти слово в слово запомнила всю эту неожиданную исповедь. Время от времени она как бы невзначай задавала наводящие вопросы, чтобы словно движением невидимой ручки вновь завести мотор воспоминаний, подобно тому как механик или водитель заводит мотор какого-нибудь старинного драндулета, поставленного бог весть когда в дальний угол сарая или гаража, покрытого толстым слоем пыли или соломы, ревниво охраняющего и скрывающего тайны, связанные с теми приключениями, что он пережил в незапамятные времена; мне довелось отмечать про себя, что стремление сохранить эти тайны придает этим старым колымагам загадочный и какой-то «упрямый» вид, который они сохраняют и на торгах, где сердца коллекционеров учащенно бьются при каждом выкрике аукциониста, называющего новую дену, при каждом стуке молотка.
– И вы никогда так и не решились собрать все это воедино, записать и опубликовать, мадам Леон? Ну как же так?! А я буквально уже вижу книгу с заглавием на обложке «Записки Эдме».
– Нет, да и для кого бы я стала писать?
– Прежде всего для себя самой, ради себя самой!
– Но это не для меня, я ведь домоседка, обычная домашняя хозяйка, и к тому же не перенесенные на бумагу воспоминания кажутся красивее.
Я смотрел на сидевших у камина женщин, на книгу Клеманс, лежавшую между ними на торфяных брикетах, сложенных горкой на подставке для топлива, рядом с которой валялись и довольно толстые поленья. Мадам Леон была бледна, и бледность ее была цвета слоновой кости, что предвещает вечность. Я увидел, как она снова взяла в руки бестселлер, быстро перелистала его, вернее, не перелистала, а просто чуть согнула и провела большим пальцем по страницам, словно опытный кассир по пачке купюр. У меня даже мелькнула мысль, уж не собирается ли она бросить его в огонь… но нет, она сунула его в огромный, похожий на сумку кенгуру, карман своего фартука.
– Когда я напишу продолжение, – сказала Клеманс, – я вам его обязательно пришлю или привезу лично. Так вот знайте же, дорогая, что Великий князь поджидал у трапа свою дочь.
– Ах, боже мой!
– Ну, ну, не печальтесь о ее судьбе! Она в конце концов выйдет замуж за управляющего банками Ватикана синьора Микеланджело Корнателли.
Тут в разговор вмешался я, заговорив многозначительным тоном, свойственным министрам иностранных дел, изобиловавшим тончайшими намеками, тоном, которым говорят эти господа, показывая собеседникам лишь крохотный кончик веревочки от имеющейся у них в запасе у каждого огромной бобины тайных интриг.
– Клеманс мне уже рассказала о черновом наброске романа-продолжения. Итак, в то время, когда на свет появилась дочь Великого князя, будущий управляющий богатейшего банка был всего-навсего мальчишкой, юнгой на судне, промышлявшем каперством у берегов Сицилии и контрабандой наркотиками, как тогда говорили, «запретными травами». Славой он тогда пользовался дурной, но у него был своеобразный нюх на выгодные сделки, и постепенно он поднимался по лестнице разбойничьего сообщества все выше и выше: с грязной фелуки он в конце концов добрался до красивых кораблей, перевозивших крупные партии товара, затем сменил морские просторы, где ощущалось влияние мафиозного спрута, прекрасно чувствовавшего себя в тишине и полумраке портовых баров, сначала на стойку в одном из этих заведений, потом на контору торговой фирмы, а еще позже оказался в хранилище, где стояли банковские сейфы, и он теперь был во главе крупнейшего и богатейшего банка. Сей господин был очень религиозен, и это чувство побуждало его распоряжаться по своему разумению пожертвованиями на благотворительность, суммами, вносимыми простаками на добрые дела и на нужды Церкви, и все эти «благодеяния» совершались им чуть ли не ежедневно, потому что подобные средства попадали в его руки по воле Господа каждый день. При получении всякого дара, бывшего свидетельством легковерия и доброты людей простодушных, Микеланджело осенял себя крестным знамением. Он был очень скромен, очень… Для торжественной церемонии возведения его на «престол» управляющего банком, во время которой ему был дарован титул Главного Благотворителя, так что обращаться к нему теперь надо было «Ваше Милосердие», он остановил выбор на роскошном, но обветшавшем палаццо знатнейшего римского семейства; он буквально поднял дворец из руин, и на церемонии присутствовали лишь восемьсот человек. Дочь Великого князя пожаловала ему свою ручку для поцелуя и выронила из рук бокал шампанского, так что золотистая влага пролилась ему на брюки. О, эта парочка умела себя вести в соответствии с общепризнанными правилами, а потому они и исчезли «по-английски» на короткое время, пока она якобы помогала ему переодеться. Они тотчас же стали любовниками или супругами, как вам будет угодно, прежде чем отправились открывать бал, о начале которого возвестил самый прославленный лирический тенор той эпохи. Клеманс хотела назвать этот роман так: «Милейшая душа» или «Дражайший».