355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниэль Буланже » Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви » Текст книги (страница 12)
Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:09

Текст книги "Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви"


Автор книги: Даниэль Буланже



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Нас с Клеманс не столько бы поразили слезы, если бы они поползли по глубоким морщинам, прорезавшим трагически худые, изможденные лица, как поразил нас проявленный этими несчастными стоицизм, ибо он, а не их сетования на судьбу оказался важнее всего.

Клеманс вновь открыла сумочку, чтобы заплатить за кофе и настойку.

– Не оскорбляйте меня, – сказал Рошфриз-старший, аккуратно и осторожно отводя руку моей подруги, добропорядочной и всегда готовой помочь ближнему, – здесь я сейчас хозяин, а вы – мои гости. И знайте, где бы мы ни оказались завтра, мы будем играть для вас.

За время нашей беседы сын еще больше состарился. Он с трудом поднялся с банкетки, чтобы таким образом выказать нам почтение и попрощаться с нами, скамейка жалобно заскрипела. День угасал. Нам не хотелось спускаться вниз, напротив, хотелось подняться на самую высокую смотровую площадку. Монмартр на глазах как будто терял свои краски, бледнел, выцветал, белел, седел, старился. Небо, еще озарявшееся последними лучами заходящего солнца, было какого-то странного, желтовато-бежевого оттенка, а внизу у наших ног до самого горизонта, сколько хватал глаз, расстилался Париж, представлявшийся бесконечной свалкой строительного мусора, где сероватые и голубоватые блоки пронзали какие-то ржавые конструкции и редкие позолоченные купола и крыши.

* * *

Что было общего между мной и Клеманс? Любовь к одиночеству, объединявшая нас. Мы редко сопровождали Шарля Гранда на всякие светские мероприятия, в которых он непременно желал принимать участие, но не столько ради себя самого, сколько ради того, чтобы слава о самой известной из писательниц, чьи произведения публиковались в его издательстве, гремела еще громче. Я не видел никакой разницы между торжественными приемами в роскошных гостиных и литературных салонах и встречами в кафе, кроме той, что из кафе можно было уйти в любое время, когда тебе захочется. В гостиных и салонах я всегда ощущаю острый привкус сплетен, злословия и недоброжелательства, зато круглые столики в кафе располагают, на мой взгляд, к прямоте и откровенности. Мы с Клеманс, составлявшие настоящую супружескую пару, любили теряться, растворяться, становиться невидимыми в самых забытых Богом и людьми уголках, но нам порой доводилось и блуждать по рынкам под открытым небом, лавировать среди прилавков и балаганов на ярмарках. Портрет Клеманс был бы неполон, если бы я не показал ее в мгновения, когда она чуть ли не утыкалась носом в ящики, где лежали овощи, или заглядывала в корзины с фруктами и ягодами. Я мог бы привести немало примеров встреч с посторонними людьми, когда какое-нибудь замечание незнакомца, обратившегося к Клеманс, вдруг высвечивало в ней то, о чем я прежде не подозревал. Порой я задаюсь вопросом, почему с ней так часто заговаривали незнакомые дети, стремившиеся привлечь к себе ее внимание тем, что тянули ее за подол юбки или платья; я припоминаю, как мягко и с каким терпением она им отвечала.

– Почему ты приставила палец к подбородку и так его и держишь?

– Я думаю.

– Тебе плохо?

или

Мог иметь место и такой разговор:

– Почему ты стащила вишню?

– Я не стащила, а взяла одну попробовать.

– А почему ты захотела ее попробовать?

– Может быть, и ты хочешь?

– Нет, я не люблю вишню, в ней косточки.

Или такой диалог, когда какой-нибудь малыш указывал на меня свободной рукой:

– Скажи, это твой дяденька?

– Почему ты так решил?

– Потому что он несет твою сумку.

А сколько еще цветовых пятен могли бы придать объема и красок тому, что остается всего лишь наброском, черновиком исследовательской работы! Для меня является слабым утешением то, что я говорю себе, будто сегодня вечером или завтра мне достаточно будет открыть этот блокнот, чтобы добавить к своим записям и уже имеющимся рисункам какой-то оттенок, какое-то слово, произнесенное ее низким и нежным голосом, какую-то интонацию, которые могли бы внезапно всплыть в моей памяти из неистощимого источника милосердия Клеманс. Я никогда не задавался вопросом, почему я собираю эти наброски к портрету Клеманс. Я не имел никакого желания их обнародовать, я вовсе не преследовал такой цели. Мне всегда было достаточно того, что я приводил в порядок (не лакировал, отнюдь не лакировал!) произведения других авторов. И вот однажды на рассвете, после ужасной ночи, когда я присутствовал на собственных похоронах и участвовал в похоронном кортеже, причем плелся где-то в самом хвосте, держа корону в руках, я проснулся на краю постели, этой «дневной могилы», и, медленно-медленно повернув голову (время с трудом возвращалось к нормальному ходу и ритму), я увидел, что Клеманс читает мои заметки о ней. Вдруг она разорвала одну страницу, причем разорвала ее на мелкие-мелкие кусочки. Она сидела в нашем вольтеровском кресле, и корзина для бумаг, стоявшая у ее ног, была доверху наполнена изодранными в клочья останками моей души. Я не помню, чтобы когда-нибудь раньше меня охватывал такой безумный гнев! Я вскочил с постели и бросился к ней, вернее, набросился на нее. То ли от толчка, то ли от потрясения, вызванного изумлением, она упала, и я впервые увидел, что она могла быть воплощением страдания и боли. Я хотел помочь ей подняться, но она меня оттолкнула. Я подошел к окну, открыл его, чтобы проветрить комнату, а Клеманс в это время, прихрамывая, направилась в ванную и там заперлась. Я подошел к двери и что-то ей говорил через дверь, просил прощения, умолял мне ответить… Я не услышал ничего, кроме шума льющейся воды. Моя ярость утихла, но я спрашивал себя, на кого же я похож… На дурака, разумеется! Самым умным, самым благоразумным в данной ситуации было натянуть брюки и пойти пройтись, выпить чашечку кофе где-нибудь в кафе, заглянуть в газетные киоски, чтобы узнать новости дня. Несчастий на свете всегда хватает, и быть может, известия о чужих бедах ненадолго утешат меня. Я выжидал, я тянул время, чтобы из нашей квартиры выветрился мерзкий дух моей чудовищной глупости. Я даже отправился на набережную Сены и проделал там несколько гимнастических упражнений, но вид других спортсменов-самоучек, бегавших по кругу с прижатыми к телу локтями, почему-то повлиял на меня дурно, я чего-то устыдился и вернулся в Институт.

Дома я нашел лишь короткую записку от Клеманс, демонстративно брошенную на пол.

Я поеду прогуляться и буду отсутствовать до тех пор, пока синяки, появившиеся у меня в результате падения по твоей вине, не исчезнут. Я не хочу выставлять на твое обозрение опозоренное, обесчещенное тело. Всем сердцем надеюсь на скорую встречу, потому что я все же тебя люблю.

Клеманс.

Отсутствовала она две недели, и назвала она этот период «нашим двухнедельным пробелом в отношениях, временем, потраченным нами впустую». Я часто обедал с Шарлем Грандом, которому я все рассказал, которому я покаялся в содеянном мной и которому я в порыве раскаяния даже показал записку, написанную беглянкой. Мне показалось, что он расстроен всем случившимся даже больше, чем я, он был просто в отчаянии и ужасно беспокоился, чем же все это кончится. Я успокаивал его как мог, перечисляя названия тех курортных городков с целебными водами, где моя подружка могла проходить курс лечения, и мне стоило большого труда уговорить Шарля Гранда не звонить во все гостиницы на всех курортах. Но в конце концов великая мудрость Гранда удержала его от подобного шага, к тому же этому немало поспособствовала телеграмма от мормона-миллиардера, гласившая: «Приступаем к съемкам фильма по роману „Возьмите меня за руку“ через два месяца в Марселе. Мои поздравления Маргарет Стилтон. Гленн Смит». От растерянности и внутреннего душевного разлада я принялся читать газеты и тем самым стал попусту растрачивать часы моей жизни, которые я сэкономил на том, что прежде их не читал; могу смело утверждать, что сэкономил я немало – около трех лет, и вот теперь я из них вычитал и вычитал час за часом, читая газеты и слушая последние известия по радио. Моя маленькая квартирка вдруг стала такой огромной, пустой, унылой, словно опустевший, вымерший Версаль. Я чувствовал себя в ней потерянным, забытым, мне казалось, что я могу в ней заблудиться. Его величеству случаю было угодно отвлечь меня от мрачных мыслей, немного развеселить меня.

Самыми ужасными глаголами в нашем языке в конце двадцатого столетия мне представляются глаголы «худеть», «избавляться от лишнего жира» и «экономить». Я слышал, как на все лады их без устали повторяли по радио на всех волнах, я видел, что про процессы похудания, избавления от лишнего жира и экономии твердили друг за другом все газеты, ибо эти слова были своеобразными паролями на той неделе. Надо было худеть и экономить… и все худели и экономили везде и всюду: в казармах и школах, в общественных местах и в частных домах, в больницах и банках, – и в то утро мне показалось, что я сам тоже худею и экономлю, что от меня уже остались кожа да кости, что выгляжу я ужасно, что у меня выпирают ребра и можно пересчитать позвонки… как вдруг кто-то позвонил в дверь. Быть может, это наконец вернулась Клеманс, покинувшая меня в результате безрассудной выходки… моей безрассудной выходки, разумеется? Хотя я и был воспитан в старых традициях и меня с детства обучали хорошим манерам, я, как вы заметили, подвержен приступам сильнейшего гнева, настоящего бешенства. Я попытался изобразить на лице некое подобие приветливой улыбки и глубоко втянул в себя воздух, чтобы сделать полный выдох. Я открыл дверь. Передо мной стоял Александр Мандален, которого давным-давно мой отец ставил мне в пример из-за того, что он был очень пунктуален, из-за того, что он очень прилежно учился, из-за того, наконец, что он обладал прекрасным почерком и свято верил в будущее. Он стал одним из самых прославленных каллиграфов Франции, и невозможно было вообразить, чтобы приглашение, исходившее из правительственных кругов на какое-нибудь великосветское мероприятие вроде пресс-конференции, инаугурации, торжественного открытия какого-либо учреждения, благотворительного базара, народных гуляний или премьеры, не было бы украшено вашей фамилией, полным именем и перечислением всех титулов и наград, выписанных его превосходным, совершеннейшим почерком в стиле «рондо», то есть того закругленного стиля письма, что заставлял вспомнить о благословенных временах величия Франции, когда в делопроизводстве властвовали строгие нравы, предписывавшие обращаться с величайшим почтением даже к самому ничтожному из подданных. Александр Мандален прошел через множество контор, потому что за честь числить его в своем штате боролись самые разные учреждения, высокопоставленные чиновники буквально вырывали его друг у друга из рук, и он постоянно поднимался по служебной лестнице; начав свой путь в Музее декоративного и прикладного искусства на Елисейских Полях, он на какое-то время задержался в префектуре и министерстве финансов, а потом пошел еще выше. Он почему-то по собственному почину, без каких-либо просьб с моей стороны, взял на себя обязанность иногда вносить мое имя в списки приглашенных, но я предпочитал пользоваться пригласительными билетами, которыми снабжал меня Шарль Гранд. Последнее послание, полученное мной по милости Александра Мандалена, приглашало меня от имени консорциума по производству растительного масла на вечер артистов балета. Мое имя, стоявшее в самом центре и тщательно выписанное безупречно округлыми буквами, казалось, по-королевски властно призывало к себе всех знаменитых танцовщиц, и я, признаюсь, по-братски разделил некоторых из них с Александром Мандаленом, оказавшим мне столь ценные услуги. Сейчас меня занимал один вопрос: до каких вершин власти он добрался?

– Ты ошибаешься, я низвергнут с вершин, – сказал он.

И он поведал мне о своей первой и последней встрече с президентом прославленного консорциума. Патрон сам настаивал на личной встрече.

– Вы – уникальны, господин Манделен, и поэтому я делаю исключение, принимая вас у себя, единственного из всех, с кем вынужден расстаться. Я настоятельно желал показать вам, что ваша судьба заботит и печалит меня более, чем судьба любого другого из моих служащих. Никто не может расстаться с истинным мастером своего дела, с истинным художником, так сказать, безнаказанно, я понимаю, что потом буду наказан, но сейчас я, если употреблять модное выражение, худею, короче говоря, сокращаю расходы консорциума, я просто принужден, я обязан этим заниматься.

Элегантный мужчина возлежал на оттоманке и протирал запотевшие очки кусочком замши.

– Да, хороший разговор… короче говоря, он так тебя разжалобил, что у тебя возникло желание расплакаться… – протянул я.

– Вовсе нет, – возразил Александр. – Все дело в том, что я сам вскоре собирался подать в отставку.

Однако же его голос задрожал, но, подавив рыдания, он продолжал:

– Я больше ни во что не верю. Я обхожу с визитами всех моих друзей, прежде чем уйти…

Я испугался, что «уйти» в данном случае означало самое наихудшее, и я принялся уверять его в том, что смерть к каждому приходит в свой час и нам вовсе не нужно искать с ней встречи до срока.

– Тебя, несомненно, никто никогда не обманывал? – спросил он.

– Да нет, меня обманывали, – сказал я непринужденно, даже несколько развязно, – обманывали, и не раз. Обман – это так банально!

– Ты так легко к этому относишься и так легко об этом говоришь, потому что ты никогда по-настоящему не верил, нет, не веровал в другого человека. Человека чистого, честного, безупречного, а я знал такого человека, Огюст, и я верил ему, я веровал свято…

(Я должен сознаться в том, что ничто не наводит на меня такую тоску и скуку, ничто не удручает меня так, как отчаяние, порождаемое у других людей какими-либо неудачами на любовном фронте. Так что у меня после этих слов возникло одно-единственное желание: налить Александру рюмочку портвейна и выпроводить его за дверь. Мы живем в этом мире не для того, чтобы к нам приходили наши знакомые и наносили удары рассказами о несчастьях, про которые можно сказать, что эти несчастья – ничто по сравнению с нашими собственными несчастьями. Однако я ошибался.)

– Быть может, – сказал Александр Мандален, – тебе неизвестно, что с тех пор, как мы с тобой расстались, то есть на протяжении почти сорока лет, я ни на день не прекращал собирать свою коллекцию жесткокрылых насекомых.

– Да, помню, помню, как же… Еще в школе ты раскладывал их в каком-то особом порядке в ящичке под партой, и занимался ты своими любимцами не только на уроках биологии. Даже на уроках истории я замечал, что ты в гораздо большей степени захвачен созерцанием майского жука, чем видом королевского ловчего сокола на картинке в учебнике, где была изображена сцена охоты.

– Я признаю, что именно так все и было. Моей настольной книгой до сих пор остается систематический словарь жесткокрылых насекомых Филеаса Отремуана, это моя библия, а он – мой бог; этот человек был бесконечно предан насекомым, он внимательно следил за ними, буквально не спускал с них глаз, как заботливый отец семейства не спускает глаз со своих отпрысков.

– И что же, он перестал в твоем представлении быть образцовым отцом семейства?

– Увы… Ты ведь знаешь, что наилучшие путешествия – это те, которые мы всегда откладываем на потом. Так вот, я всю жизнь мечтал поехать в Буланс, в Пикардии, чтобы увидеть там его дом, ведь для меня это было воистину священное место.

– Александр, ведь это каких-нибудь два часа на машине, туда добраться не в пример проще, чем до Малайзии.

– В Малайзии я бы, разумеется, побывал, если бы мне в голову пришла фантазия туда отправиться, но в Буланс… Когда какое-то место находится очень близко, то ты откладываешь поездку со дня на день, и так из года в год… Ведь это совсем рядом, ты понимаешь? Так что вроде никуда от тебя оно не денется… не убежит… не сможет убежать… Нужно только протянуть руку, и вот уже рай у тебя под рукой… и у тебя столько времени, чтобы открыть заветную дверцу…

– Ну а во время каникул или отпуска? – воскликнул я. – Почему ты не поехал туда во время отпуска? Что же ты делал?

– Как что? Бегал за насекомыми и ловил их!

– Ну хорошо, теперь твоя компания сэкономила на тебе, она «избавилась от лишнего жира», выбросив тебя, и теперь ты свободен, так что эта дурная новость кажется мне теперь, напротив, настоящим откровением из Евангелия, указывающим тебе путь истинный.

– И я так подумал… наконец-то я оказался в поезде; вот я и в Булансе. Почему я представлял себе Буланс как какой-то крохотный городишко или поселочек? Нет, это настоящий город, с площадями, крепостными стенами, дозорной башней, превращенной в каланчу, с бульварами, парком и аллеями для игры в шары. Я был очень удивлен тем, что нигде не обнаружил не только статуи Филеаса, но даже бюста не нашел… ничего… Я забыл про городское кладбище и целый день протаскался по городу; в конце концов я даже дошел до того, что заподозрил, что такого человека вообще не существовало, раз в его родном городе о нем никто ничего не знает, или он был всего лишь красивой легендой? Но если бы он был всего лишь легендой, то это было бы еще одним доводом для того, чтобы в его честь повесить на стене какого-нибудь дома мраморную доску или памятную табличку. И что ты думаешь? Я поднял глаза и увидел такую табличку! Она была укреплена на старинном особняке в стиле барокко, стоявшем в глубине узкой улочки и стиснутом стенами соседних домов; на ней было начертано: «В этом доме жил и скончался 11 сентября 1893 года Филеас Отремуан, натуралист».

– Я даже здесь и сейчас слышу, как громко у тебя тогда забилось сердце.

– Да, оглушительно громко, – сказал Александр. – Я записал в своей записной книжке, что это дом номер восемь по улице Дам Англэз.

– Ты позвонил?

– Не сразу… какое-то время я стоял и смотрел на дом. Ведь за ставнями этих окон, за этими темно-зелеными стеклами Филеас, целиком и полностью поглощенный своим делом, чистый духом и помыслами, насаживал на булавки насекомых, создавая свою коллекцию при дрожащем свете свечей. Он познал в этом доме счастье, а также испытал боль и испуг, когда булавки случайно впивались ему в руки, его опьянял там запах эфира. Я решил немного успокоиться, побродив по городу, чтобы тем самым усилить ощущение счастья, которое я испытаю при возвращении к дверям этого дома.

Итак, я дошел до центральной площади, где цветочницы кричали громче, чем обычно кричат торговки в рыбных рядах. Разумеется, я помнил, как пройти на ту улицу, где стоял дом моего божества, но, повинуясь греховному желанию пощекотать себе нервы и испытать приятное возбуждение от удовольствия, которое испытываешь, когда поиск завершается удачей, я все же спросил у цветочниц, как пройти на эту улицу. Весело перемигиваясь и подсмеиваясь над недотепой приезжим, они дружно указали мне пальцами в том направлении, откуда я пришел. Правда, одна из них прокричала мне вслед, что есть путь короче, и я последовал ее совету; таким образом я дошел до старого квартала, где на узких улочках ребятня играла в «ручеек». Случайно я поднял голову перед домом, чей внешний вид вполне соответствовал той роковой роли, что он был призван сыграть в моей судьбе: в нем имелись как декоративные окна, так и потайные окошечки, к тому же в дверях имелись глазки, которые во Франции все называют именем самого главного предателя в истории человечества, то бишь Иуды, над дверью красовалась сигнальная лампа, именуемая в народе лампой-предательницей, а над самой дверью, рядом с глазком, красовалось еще какое-то отвратительное свиное рыло, очевидно, выкованное из железа. Это был дом номер девять по переулку Вале. И что же ты думаешь? На уровне бельэтажа, то есть на уровне «благородного этажа» (нет, это же надо, какое бесстыдство!), была укреплена табличка, где буквами того шрифта, что называют антиквой, то есть прямыми латинскими буквами, было написано: «В этом доме жил и умер 14 сентября 1893 года Филеас Отремуан, натуралист». Так где же правда? Где истина?

– Истина слепа, – сказал я, – вот почему мы закрываем глаза, когда сталкиваемся с ней.

Александр Мандален продолжал говорить, не слушая меня, потому что он самому себе вновь и вновь задавал вопрос, где же истина.

– И тогда весь мир словно пошатнулся и рухнул для меня. Обманщик, ветреник, человек непостоянный, ненадежный и недостойный, человек, которого я запечатлел в мраморе и возвел на пьедестал, теперь был повержен в прах! Статуя Филеаса валялась на земле, разбитая на мелкие куски! Но, повинуясь голосу моей природной мягкости, вернее, мягкотелости, я принялся сам задавать себе вопросы, пытаясь спасти остатки добрых воспоминаний о моем кумире. Может ли смерть явиться за своей очередной жертвой позже на три дня и представить в свое оправдание какое-то алиби? Быть может, кто-то на ней решил сэкономить? Или она тоже захотела «похудеть», «избавиться от лишнего жира»? Какой дьявол вздумал экономить на истории? Какой коварный демон вздумал заставить эту строгую даму худеть?

– Александр, все очень просто, – сказал я, – у дома твоего короля жесткокрылых было два выхода, а расхождение в датах свидетельствует лишь о том, что на течение времени там не обращали особого внимания и оно текло там то туда, то обратно, подчиняясь дуновению сквозняка.

– Увы, я слишком поздно это понял, и зло уже свершилось, – тяжко вздохнул Мандален. – Некоторые люди умирают, когда обнаруживают, что их мечты заляпаны отвратительной грязью.

– И ты опрометью бросился ко мне сюда, чтобы сказать мне все это? Я вижу, ты задохнулся от быстрого бега…

– Знаешь, я наконец-то нашел его могилу и надгробный камень над ней, там, на кладбище в Булансе. Мне было так стыдно… Но пришел я не из-за этого… Видишь ли, на свои сбережения я купил себе место на кладбище в Булансе и теперь сам разношу приглашения на очень строгую и скромную церемонию похорон; на этих приглашениях нет ни изображений пышных букетов, ни корон, так что и на церемонии все будет просто и буднично. Все дело в том, что именно в Булансе мои мечты превратились в дым, в пепел, в прах и развеялись по ветру. Так вот, я хочу исправить ошибку и потому желаю, чтобы меня похоронили именно там, в том месте, ставшем для меня роковым.

Александр Мандален вытащил из кармана стопочку приглашений, перетянутую резинкой. Он стянул резинку и долго мусолил карточки, слюнявя большой палец, чтобы они отделялись одна от другой. Делал он это для того, чтобы найти в стопке ту, что предназначалась мне. Наконец он ее нашел. В самом центре я прочел свое имя, выписанное крупными, четкими, безупречно округлыми буквами.

– И когда же тебя будут хоронить? – поинтересовался я. – Мне бы не хотелось пропустить это событие и тем самым тебя обидеть.

– Через две недели, в субботу, в пять часов вечера. Да там все написано.

– Да, точно, прости, я не разглядел.

– Надеюсь, народу соберется немало. Ведь в субботу почти никто не работает, а совершить прогулку в Буланс весьма приятно.

– Ну что же, Александр, я желаю тебе, чтобы за две последние недели твоей жизни ты хорошенько повеселился.

– Да нет, особого веселья не будет, ведь в моем распоряжении не все две недели, потому что еще придется оставить время на вскрытие трупа, которое произведут на месте…

Я предложил Александру выпить на прощание стаканчик вина, и он согласился. Он принял из моих рук рюмку с божественным напитком и благоговейно выпил. Ради такого случая я откупорил старую, запыленную бутылку коллекционного вина, оплетенную толстыми кожаными ремешками, которую Клеманс когда-то выбрала для Пенни Честер и за которой она даже отправилась в специальный магазин фирмы, торговавшей портвейном и носившей громкое название «Дом Портвейна».

Перед глазами у меня возникла какая-то темная пелена, и течение мысли резко и грубо прервал вновь вставший передо мной вопрос: «Почему, ну почему я набросился на нее, почему я ее ударил и нанес ей рану?» О, разумеется, я этого не хотел! У меня и в мыслях не было ничего подобного! Но какой же черт меня все-таки дернул? Неужто на такой шаг меня толкнуло мое тщеславие, мое честолюбие, задетое тем, что она у меня на глазах рвала мой дневник? Тоже мне драгоценное произведение, бог мой! Я что, писатель? Да ни в малейшей мере я не являюсь писателем и не считаю себя таковым! Так почему я повел себя как писатель, как обидчивый гордец, как повредившийся рассудком чудак, крайне болезненно воспринимающий все, что касается его творений, и воображающий, что является владельцем уникального, единственного в своем роде драгоценного кольца, превосходящего все прочие безделушки в литературной сокровищнице, где немало подделок, просто ничего не стоящей бижутерии? Я ощутил острую боль, словно меня пронзило копье… Да что я говорю? Не одно копье, а десятки… сотни! То были те самые копья, что торжественно взмывали вверх и скрещивались у нас над головами в дни празднеств, когда Клеманс шествовала рядом со мной к величественной постели, где на меня должно было излиться «Милосердие Августа». И вот внезапно все эти копья, являвшиеся атрибутами торжественных церемоний, опустились остриями вниз, чтобы пригвоздить меня к земле. Каждое из них исполняло свою роль в этом процессе, безо всякого недоброжелательства и безо всякой злости ко мне лично, но с тем холодным безучастием, с которым действует хирургический скальпель, и с тем же бездушием, что проявляет ко мне домовладелец, с которым я теперь ежедневно сталкиваюсь на лестнице, перед самой дверью.

– Вы почему-то больше не носите галстук, господин Авринкур. Как удобно! Должно быть, вы чувствуете себя так легко и непринужденно! Вероятно, на вас очень сильно повлияла ваша бродяжка-цыганка. О, не сердитесь на меня за то, что я ее так называю, в моих устах эти слова звучат как похвала. Но что-то я ее давно не видел… Она что же, отправилась путешествовать? Одна, без вас?

– Да, – ответил я, отводя глаза и смотря как на незнакомца на свое собственное отражение в бесцветном тусклом стекле. Я наблюдал со стороны, как изворачиваюсь и вру, выдумывая на ходу какие-то небылицы.

…да, она уехала, потому что пытается не допустить ни единой ошибки в описании мест, в которых развиваются события выдуманных ею историй. Вот она и ездит, чтобы увидеть все своими глазами, чтобы уточнить детали. Принято думать, что писатель все выдумывает, а на деле оказывается, что настоящий писатель ничего не выдумывает.

– Это очевидно, господин Авринкур. Да, так оно и есть. Если бы я кому-нибудь рассказал, что видел, как госпожа Стилтон в одной ночной рубашке бегает по ночам по улице и с увлечением добавляет скабрезные надписи к столь же скабрезным рисункам на стенах домов напротив, что она при этом весьма грациозно изгибается всем телом, то меня бы, несомненно, сочли за сумасшедшего. Но что же я здесь выдумал?

– В нашем мире, где все так приблизительно, где все так несовершенно и незаконченно, – сказал я, – Маргарет Стилтон является своего рода «перфекционисткой», то есть женщиной-педантом, во всем добивающейся совершенства; в этом мире всеобщего смятения, разброда и замешательства, в мире, где царят беспорядок, разруха, хаос, она ищет и находит только тех людей, чьи судьбы оказались счастливыми, кого в жизни ждал успех. Да, в мире происходит нечто ужасное, совершается тайное всеобщее падение в грязь, но при этом Маргарет умудряется видеть лишь отражающиеся в луже небеса!

– Как же вы ее любите!

– Простите, что вы сказали?

– Ничего, господин Авринкур, ничего существенного… Видите ли, господин Авринкур, я слушаю вас, и мне кажется, что я слышу самого себя. Взгляните на меня, пожалуйста. Ну и как вам мой новый серый костюм-тройка, моя шляпа-котелок от Лока, мои замшевые дорогие ботинки? Можно ли себе представить одеяние более подходящее для благонамеренного господина и в то же время более изысканное? Более безупречное и еще более ясно свидетельствующее о чрезвычайной замкнутости его владельца? Вернее, даже не о замкнутости, а о самодовольстве?

– Трудно, очень трудно, – признался я, – я всегда почитал за большую честь жить в доме такого домовладельца. Я люблю мир, в котором каждая из его частей находится на своем месте, является тем, чем она должна быть, и похожа на то, чем она является.

– Так вот, господин Авринкур, перестаньте заблуждаться на мой счет. Я – своего рода мумия, мумия цыгана-бродяги. Да, да! В моем саркофаге спит некая Маргарет Стилтон, только мужского пола, и сон этой особы весьма беспокоен.

Мне не удается открыть саркофаг, мне не удается открыть эту забальзамированную мумию, взять ее за руку и последовать за ней туда, куда она пожелает, схватить мелок, который она мне протягивает, чтобы написать на стенах домов на противоположной стороне улицы, на стенах всех домов на свете все глупости, все нелепости… все истины! О, как я вам завидую!

– Не следует этого делать!

– Вы порядочный и честный человек, господин Авринкур. Таких в наше время уже почти нет. Да, чуть не забыл! Пожалуйста, не удивляйтесь, что в следующем месяце будет повышена квартплата и счет придет на более крупную сумму. Увы, времена нынче тяжелые, и обстоятельства вынуждают меня… Мы должны держаться, бороться, быть готовыми ко всему.

С тех пор как я отредактировал текст первого романа Клеманс, у меня не было никаких проблем с деньгами, правда, настоящих финансовых затруднений не было и прежде. Я жил в свое удовольствие, в соответствии со своим вкусом, а он у меня прост и непритязателен. Если мне и приходилось иметь в последние годы на счету очень крупные суммы, находившиеся в моем распоряжении для приобретения недвижимости, суммы, во много раз превышавшие те, что могли бы мне прежде присниться в каком-нибудь сне… не кошмарном, а скорее в бредовом… то все же позвольте заверить вас в том, что мысли о невероятном богатстве Клеманс не тревожили меня и никогда не мешали мне крепко спать.

Я по-прежнему просматривал почту Клеманс, проглядывал рукописи, приходившие к ней из самых отдаленных провинций от людей, одержимых страстью графомании и желавших узнать ее мнение о своих произведениях, а также интересовавшихся тем, не могла бы она предложить их творения для публикации в издательстве Гранда; я наскоро пробегал взглядом по бесчисленным письмам восторженных почитателей, а также просматривал и бесконечные послания от всяческих попрошаек с мольбами о помощи. Не дожидаясь ее возвращения, я оплачивал счета за воду, газ, электричество, телефон, гараж; вносил взносы за страховку от всяческих несчастий, таких, как пожар, болезни, кражи, наводнения и т. д.; я платил налоги, делал взносы в пенсионный фонд и в общество взаимного страхования, производил дополнительные отчисления со счета, оплачивал различные сборы и пошлины, а также вносил взносы по подписке как в государственные, так и в городские благотворительные фонды. Я сжег в камине все рекламные проспекты, которые забыл засунуть в урну в издательстве Гранда, при этом я осознавал, что рискую устроить пожар во всем доме. Когда же я справился с этой трудной и грязной работой, я уставился на рюкзак, который был вынужден приобрести, дабы облегчить себе труд по транспортировке этих посланий в Институт. Он лежал у моих ног, разинув черную пасть, показавшуюся мне более мрачной бездной, чем та, что разверзается у врат ада. И что же я увидел на самом дне? Смятый узкий конверт с маленьким полупрозрачным прямоугольничком, где можно было прочесть имя адресата. Отправителем значился «Банк Жерузалем и К°». Текст гласил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю