Текст книги "Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви"
Автор книги: Даниэль Буланже
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– Помилуй, Огюст! Ради бога!
– Да, я избавлю тебя от описания того, что происходит в Самарканде и в Гуи-ле-Грозейе.
– А где это?
– В департаменте Уаза. Вот видишь, тебя это заинтересовало. Я могу сколь угодно долго говорить об этом уголке мира, я могу быть неистощимым источником сведений об этом поселке, где и в хорошие-то годы насчитывалось лишь два десятка жителей.
Внезапно я ощутил какую-то усталость. Я механически разорвал рекламные проспекты, составлявшие большую часть почты. Я колебался, сказать Клеманс, что у меня нет сигарет и что я сейчас за ними схожу, или ничего не говорить, а уйти потихоньку. Мое лицо, случайно увиденное мною в зеркале, выражало такую безграничную печаль, что Клеманс, пожалуй, могла бы подумать, что я собираюсь уйти и уже больше не возвращаться. Привычка к совместной жизни избавляет нас от необходимости произносить многие слова и в то же время сближает мысли и позволяет понимать друг друга без слов.
– Хочешь, я пойду и куплю тебе сигает, Огюст? Я уже иду.
Клеманс подбросила монетку и хлопнула дверью. Я открыл ее сумочку и прочитал письмо, написанное красными чернилами. Никогда прежде я не совершал такого подлого, омерзительного поступка. Увы, даже самый лучший человек способен на самую гнусную подлость. С внезапной силой на меня нахлынули воспоминания о той самой заброшенной и выставленной на продажу лавке в Марэ, которую мы видели во время ночных скитаний по городу с Шарлем Грандом, я вновь увидел намалеванные на витринах белые кресты, и грудь у меня болезненно сжалась, горло перехватило. Я принялся рыться в сумочке и нашел маленькую, пожелтевшую, почти бесцветную фотографию старух бакалейщиц из Сент-Фелисите, но только на ней они были еще молоденькими девушками и весело улыбались в объектив, прильнув щекой к щеке. Она ее украла? А может быть, старухи сами ее дали? Я бесцеремонно продолжал рыться в сумочке, что мне самому было странно, и вдыхал какой-то таинственный, слабый, но явно ощущавшийся запах, исходивший из ее глубин, чуть затхлый и в то же время чарующе-коварный. Я поспешно и резко захлопнул сумочку, щелкнув замочком. Вернулась Клеманс, на ходу покуривая сигарету, она небрежно бросила мне пачку, вдруг она положила себе руки на талию и с закрытыми глазами принялась слегка покачивать бедрами. Если бы я не был дома, то мог бы подумать, что внезапно оказался на улице Сен-Дени, среди уличных шлюх. А она без устали все поигрывала и поигрывала бедрами, ловко подманивая меня.
– Эй, я беру недорого! Ну же, милый, решайся, я здесь самая дешевая! Так что, ты поднимешься со мной?
И я позволил «Милосердию Августа» излиться на меня в полной мере. Был полдень. Лучи солнца одинаково озаряли и площади перед храмами, и хитросплетение улочек квартала, который мне хотелось назвать современной Субурой, по аналогии с кварталом в Древнем Риме, заселенным по преимуществу плебсом.
* * *
Шарль Гранд назначил мне встречу в Отей, в ресторане на ипподроме.
– Вы сейчас сами убедитесь в том, что нам будет казаться, будто мы с вами находимся в центре картины, где все движется.
Чтобы растолковать смысл этого замечания Гранда, следует сказать, что он частенько назначал местом встречи зал того или иного музея, причем указывал, перед каким именно полотном, которое он давно не видел, следовало его ожидать. «Таким образом мы оба – и вы, и я – будем пребывать в твердой уверенности, что не совсем уж даром потратили время», – говорил он. Шарль еще добавлял, что болото рукописей не сможет его в таком случае глупо, по-дурацки засосать и что живопись возвращает ему способность воспринимать яркие краски мира, а попросту говоря, возвращает ему вкус к жизни. Разумеется, он говорил со мной о Клеманс, и в конце концов он стал видеть во мне ее отца, любовника, соучастника, телохранителя, страхующего ее от всяких бед, конечно же, редактора, корректора, исправляющего все ее промахи и ляпы, не только в текстах, но и в реальной жизни, то есть избавляющего ее от опечаток при наборе книг и от приступов отчаяния. Именно Шарлю Гранду я обязан тем, что теперь вижу (и буду видеть) Клеманс на самых прекрасных картинах, принадлежащих кисти живописцев разных стран и эпох. Да, это Клеманс восседает на лошадях Веласкеса, это она ступает по вымощенным плиткой полам в залитых светом залах у Вермеера, это она катается на лодке на полотнах импрессионистов. Сегодня она ласково треплет по холке свою кобылу-победительницу, резко вскидывающую свою точеную голову, фыркающую и обдающую хозяйку хлопьями пены…
– Огюст, вы всегда все угадываете, всегда попадаете в самую точку… Вы что же, не видите сейчас, что она меняется на глазах?
– Да, Шарль, вижу. Раньше она проводила за письменным столом четыре часа, а сейчас проводит восемь.
– Для того, чтобы написать такое же количество страниц?
– Нет, половину!
– А что делаете в это время вы?
– Я плаваю по волнам Гомера, для которого умереть означало выполнить свое жизненное предназначение.
Мысль о том, что Клеманс изнуряет себя работой, была для нас столь же очевидной, как очередной заезд, происходивший у нас на глазах, как четкость звучавших команд, как прямизна дорожки, по которой бежали лошади, как существование изгородей и того места, где дорожка изгибается, образуя полукруг, как наличие широких и постоянно шевелящихся трибун, звуков, производимых хлыстиками жокеев, подгоняющих своих скакунов… Она была столь же очевидна, как и то, что одна из участниц состязаний опередила всех других на голову или на корпус, как то, что ее обязательно сфотографируют на финише, жокей поприветствует публику, а судья объявит имя победителя. Никаких сомнений быть не могло: мы оба были владельцами одной и той же лошади и оба поставили на нее. Наша деликатность, порядочность, тактичность были, возможно, неуместны, но я и так ощущал некий дискомфорт, некую внутреннюю тревогу.
– Ваше положение уникально, Огюст. Ведь вы являетесь одновременно и владельцем, и тренером, и жокеем, да нет, нет, не возражайте же! Посмейте только утверждать, что Клеманс вам не принадлежит!
– Она не только мне не принадлежит, она меня даже не слушает! Я ей показывал прекрасные поместья и дома под деревьями в чудесных парках, просторные квартиры, целые виллы.
– А говорили вы ей о старинном дворце, нуждающемся в ремонте, вернее, в возрождении из руин? О белом дворце с внутренними двориками, вымощенными черной брусчаткой? Предлагали ли вы ей возможность уехать куда-нибудь на остров посреди синего моря, где она могла бы писать под пальмой?
– Она не хочет покидать Институт.
– Хм… вполне понятно… ведь именно там вы, так сказать, создали ее, произвели на свет божий, Огюст. А ведь для женщины нет ничего важнее деторождения. Мало того, она сама присутствовала при этих родах и исполняла роль акушерки. Она приняла на руки новорожденное дитя, то есть саму себя, только уже совершенно новую! Вы с ней составляете единое целое, точно так, как желток, белок и скорлупа составляют яйцо. Вот почему ваше имя упомянуто в контракте, подписанном мною с Маргарет Стилтон. Видите ли, друг мой, я сегодня, быть может, излишне серьезен, но все это от того, что мне кажется, будто она скучает. Откликаетесь ли вы на ее желания? Удовлетворяете ли вы их?
– Надеюсь, что так.
– Мне надо знать, каково положение и с особыми желаниями, дорогой Огюст… ну, вы понимаете… Какова Клеманс? Она, быть может, ненасытна? А вы, вы делаете все, что в ваших силах?
– Случается, что она говорит мне «спасибо».
– Это говорится действительно от искренней благодарности или от пресыщения?
– Не будем далее продолжать этот порочный, извращенный диалог соглядатая и надменного, самоуверенного типа, – бросил я, уязвленный в лучших чувствах. – У вас есть авторы, превосходно работающие в этом жанре.
– Они меня нисколько не интересуют, Авринкур. Я говорю с вами о женщине, о которой я беспокоюсь, о женщине, которую, похоже, не то накрывает какая-то мрачная тень, не то настигает какой-то неведомый призрак.
– Возможно, ее действительно накрывает какая-то тень и я сам нахожусь в этой тени, но в любое время суток, если Клеманс рядом, нам светит солнце.
Посетители ресторана и официанты напряглись, вытянули шеи и застыли в тишине. Одна из лошадей только что как раз у нас на глазах не смогла взять препятствие и упала, увлекая за собой и одну из соперниц. Жокеи смогли свернуться в клубок под копытами основной группы лошадей и теперь поднимались на ноги; они еще не пришли в себя от пережитого испуга, их покачивало, а их головы были втянуты в плечи. С людьми-то было все в порядке, но одна из чистокровных участниц забега (а быть может, из участников, потому что я не обратил внимания, кобыла это или жеребец) продолжала лежать на боку; одна нога у нее была вывернута и находилась под корпусом; по телу животного то и дело словно пробегала дрожь, так как мышцы сводила судорога. Кто-то куда-то побежал, и почти тотчас же подъехал фургон, из которого вышел невысокого роста мужчина с чемоданчиком, очень спокойный с виду. Он осмотрел лошадь, обошел ее со всех сторон, встал на колени как раз перед ее мордой, похлопал по шее, сказал несколько ласковых слов, тем самым успокоив ее, а другой рукой произвел выстрел из какого-то совершенно бесшумного пистолета. Задняя стенка фургона откинулась и опустилась. Я увидел, что внутри с крупного блока свисает толстый трос.
– Гленн Смит звонил мне вчера, – сказал Шарль Гранд.
– Этот мормон-миллиардер?
– Он самый. Он покупает права на все произведения Маргарет Стилтон, потому что его дочь от них просто без ума, и он обещал снять по ним фильмы, да такие, чтобы они имели бешеный успех и принесли большой доход. Он хотел подписать договор немедленно. Я сказал ему, что должен посоветоваться с автором, получить его согласие. Прежде чем положить трубку, я услышал, как он хлопал себя по ляжкам от удовольствия. Завтра он приедет в издательство. Я хотел предоставить вам возможность лично сообщить об этом Клеманс.
Перед моим взором вдруг возникло видение: Клеманс в грубом плаще и старинном чепце правит крытой повозкой из числа тех, в которых ехали покорять Дикий Запад американские пионеры-переселенцы. Клеманс направляется к Соленому озеру. Она придержала лошадей, чтобы я, стоявший у обочины дороги, смог забраться в повозку. Откуда-то издалека доносился колокольный звон. То звонил колокол маленькой деревенской церквушки, где вскоре мы должны были венчаться.
– Она способна ответить отказом, – сказал я.
– Вы что, с ума сошли?
– Она не похожа на всех остальных, она ничего не делает так, как делают другие. Она – воплощение независимости.
– Я не знаю никого, кто мог бы противиться Гленну Смиту, Огюст. На той неделе он наложил в Лондоне лапу на две газеты, четыре еженедельных журнала, трех певичек, две студии звукозаписи, театр. В тот же вечер он перепродал театр, чтобы завладеть фирмой «Войс», а это мировой лидер среди фирм по производству аудиокассет.
Динамик в ресторане ожил: диктор сообщил, что лошади, принимающие участие в третьем заезде, покидают паддок. Я вытащил стофранковую купюру и попросил официанта, принесшего нам сыры на десерт, поставить за меня на фаворита, но тотчас же передумал и сам побежал к окошечку, где принимали ставки.
– Вы хотите сделать ставку? – спросил меня кто-то. – Я вижу, что вы как-то странно мечетесь из стороны в сторону.
Это говорил человек, принимавший ставки от букмекеров. Он обращался ко мне из небольшого окошка, проделанного в его стеклянной клетке. Но я не хотел играть, не хотел рисковать, а потому и не поставил (а следовательно, и не потерял) мои сто франков, а засунул их поглубже в карман.
Я просто хотел потянуть время, чтобы найти, что ответить Шарлю Гранду, но внезапно возникшая боль в низу живота, которую называют резью или коликами, лишила меня способности мыслить здраво и быстро. Я бросился в туалет и там среди стен, выложенных белым кафелем, все повторял и повторял имя моей возлюбленной, повторял громко, во весь голос, нисколько не заботясь о том, что может подумать на сей счет человек, занимающий соседнюю кабинку. Я повторял его упорно, с нажимом, как твердят заветный номер заядлые игроки, поставившие на фаворита целое состояние и воображающие, что при помощи подобных заклинаний можно заставить фаворита выиграть заезд. Но, увы, ничто не помогало, никакая разумная мысль о возможном достойном выходе из создавшегося положения не приходила мне на ум. У меня не было никаких аргументов… и даже никаких желаний искать эти аргументы тоже не было… Я положился на судьбу, то есть, по сути, подчинился роковой неизбежности. Нимало не смущаясь и не потрудившись объяснить мое продолжительное отсутствие, я вновь уселся за стол напротив Шарля Гранда. Он улыбался и указывал мне на лужайку.
– Знаете, Огюст, у вас, оказывается, легкая и счастливая рука. Фаворит-то пришел к финишу первым, обогнав ближайшего соперника на целый корпус!
Вернувшись в Институт, я обнаружил Клеманс стоящей у нашего комода. Она писала и была так захвачена этим процессом, что даже не услышала, как я вошел. Я ничуть не удивился тому, что нашел ее в таком, казалось бы, столь неудобном положении для работы: стоящей посреди комнаты, держащей листы бумаги довольно далеко от себя, на расстоянии вытянутой руки, и что-то на них царапающей; одна нога у нее была отставлена назад и опиралась на носок; должен заметить, что она могла писать, находясь практически в любом положении, порой даже в очень неудобном. Жаль, очень жаль, что я нисколько не увлекаюсь фотографией (увы, все фотографии почему-то наводят на меня тоску), а ведь испытывай я к этому искусству тягу, я бы имел целый альбом фотографий, на которых Маргарет Стилтон была бы запечатлена в процессе создания своих шедевров в самых неподходящих местах и позах: в ванной, на полу (сидя по-турецки или на корточках, а то и стоя на коленях), в машине или в постели, за стойкой бистро или на скамейке в парке. Нет, нет, пожалуйста, ничего не говорите мне о фотографиях! Мне не раз доводилось открывать картонные коробки с фотографиями на аукционах, распродажах и семейных похоронах, и всегда меня охватывал какой-то безотчетный страх, а затем тотчас же возникало неистребимое желание поскорее сбежать, исчезнуть. Я собрал с полу листки, уже исписанные Клеманс и отброшенные ею в сторону, разложил их по порядку и принялся читать, стремясь не шуметь, чтобы не прервать процесс творчества.
…Очень юная девушка, почти подросток, сидела около камина и ворошила угли и золу, где пеклись картофелины; она была так увлечена своим занятием, что не обращала никакого внимания на ржание лошади, привязанной к кольцу, вделанному в стену домика лесника. Девушка ждала, когда же наконец вернется домой ее отец-лесник, отправившийся осматривать лесопосадки, поврежденные ночью резким порывистым ветром, почти ураганом, вдобавок сопровождавшимся смерчем, прошедшим узкой полосой. Девушка пришила к куртке отца оторванные во время бури кожаные пуговицы, медленно и задумчиво подняла глаза; взор ее остановился на портрете ее матери, висевшем на стене. Картина в темной, почти черной раме с тоненьким золотисто-желтым ободком выделялась на сером фоне стены ярким пятном. Увы, девушка не помнила эту женщину, от которой она унаследовала строгое, серьезное выражение лица, иногда оживлявшееся какой-то недетски серьезной и в то же время мечтательной улыбкой, и загадочный взгляд больших глаз, взгляд, словно обращенный куда-то в вечность.
Дождь ненадолго прекратился, потом снова пошел, затем припустил изо всей силы, и капли забарабанили так, словно все члены многочисленного семейства какой-нибудь многодетной мамаши разом заплясали по лужам и устроили жуткую возню. Дождь все лил и лил как из ведра, но внезапно к этим уже ставшим монотонными звукам примешались другие звуки: послышалось ржание незнакомого коня, дробный топот копыт, чей-то голос прогрохотал: «Тпру, Дьявол! Стой!» Звякнуло вделанное в стену дома кольцо. Дверь отворилась, и в проеме возник силуэт мужчины в высоких охотничьих сапогах и в охотничьей шапочке, которую, войдя в комнату, незнакомец тотчас же снял. Девушка ожидала, что из-за спины незнакомца вот-вот появится ее отец с неизменным своим велосипедом на плече. Но нет, незнакомец был один. Он шагнул к ней и протянул затянутую в перчатку руку, чтобы она оперлась на нее, потому что, когда она вставала, ее слегка качнуло в сторону. Незнакомец представился:
– Рене, граф Робер. Я полагал, что знаю этот лес как свои пять пальцев. Я охочусь здесь с собаками на оленя два раза в неделю и вдруг обнаруживаю, что этот лес скрывает от меня вас. Вы, вероятно, родственница лесника Лафлера?
– Я его дочь, Леони.
– Но как же так вышло, что я вас прежде никогда не видел? Вы что же, не выходите из дому?
– Ну почему же… Я хожу по грибы, собираю цветы и ягоды, хожу за водой к колодцу, приношу хворост для растопки… Я помогаю отцу… знаете, мой отец был бы самым лучшим человеком на свете, если бы он почаще разговаривал со мной, но он так поглощен своим горем…
Ее тихий и нежный голосок обладал каким-то странным очарованием, какой-то особой притягательной силой сродни той, что наделены старинные народные песни, жалобные и протяжные. Рене, граф Робер, перевел взгляд с девушки на портрет ее матери, и в ту же секунду он был изумлен поразительным сходством этой женщины с его собственной матерью. Да, действительно, достаточно было изобразить на ее шее тройное жемчужное ожерелье и воткнуть ей в высокую прическу платиновую стрелу, усыпанную бриллиантами, и их можно было бы спутать…
Леони выкатила испекшиеся картофелины из-под кучки золы, вытащила их из очага и вновь разожгла огонь.
– Дайте мне вашу куртку, я повешу ее просушиться, а то вы промокли до нитки.
Рене, граф Робер, протянул девушке куртку. В этот миг у него появилась твердая уверенность в том, что отныне и впредь он не сможет делать ничего иного, кроме как ей повиноваться.
Клеманс все писала и писала как одержимая. Она не обратила внимания на мое присутствие и так и оставалась со своими героями, в самом сердце лесной чащи, отгороженными от всего мира стеной дождя. Обычно любовь обожает окружать себя естественными преградами и крепостными стенами, и я вообразил, что Клеманс позволит какой-нибудь зловредной молнии поразить отца Леони где-нибудь на опушке у лесопосадок, которые он осматривал. Одно из колес велосипеда лесника так и осталось на тропинке, по которой еще можно было пройти и проехать, и под порывами ветра оно еще крутилось и поскрипывало. Я дочитал страницу до конца.
– Спасибо, – сказал граф. – Мечты и сны являются повторением реальности. Я столько оленей затравил в этом лесу, что мне порой становится скучно преследовать этих бесхитростных животных, и я иногда терял интерес к их следам в те дни, когда у меня бывало мечтательное настроение и я вдруг начинал верить, что однажды столкнусь в этом лесу с каким-нибудь экзотическим животным. Случалось, я даже начинал грезить о встрече с леопардом в этих влажных зарослях.
Я аккуратно собрал листки и положил их на край стола, где еще находились остатки нашей утренней трапезы: кусочки подгоревших гренок, чашки с остывшим чаем на донышке, открытая банка с вареньем, на краю которой сидела и приводила в порядок свои крылышки жалкая муха. Я схватил салфетку, резко хлопнул ею по банке и прибил неосторожную нахалку.
– Ты вернулся? – спросила Клеманс. – Что же такое сверхважное хотел сообщить тебе Шарль Гранд?
– У него для нас сюрприз, и очень приятный, – ответил я. – Можно сказать, счастливое известие, и он хотел, чтобы сообщил тебе эту новость именно я. Знаешь, он отличается большой осторожностью и предусмотрительностью, подобно мифическому Гераклу, он умеет остановиться, задуматься и с легкой улыбкой немного подождать, прежде чем приступить к осуществлению любого из своих великих замыслов или подвигов, если угодно. Он – само воплощение осторожности и решительности одновременно.
– Ох, пожалуйста, не надо так долго ходить вокруг да около! Это действительно так серьезно и важно?
– Ему звонил Гленн Смит.
– Этот американский мормон-миллиардер?
– А кто же еще?! Видишь ли, у него появились кое-какие виды на твои произведения… речь идет о кино…
– Ты же знаешь, Огюст, что я ценю только книгу, которую читатель может взять в руки. Книга целиком и полностью принадлежит тебе. Ты берешь ее и ложишься с ней в постель. И вы с ней шепчетесь в полумраке. Вы с ней придумываете друг друга, трудитесь, ищете выход из затруднительных положений… А остальное для меня не важно. Тебе известно, что я люблю смотреть только новости, а фильмы… припомни, просила ли я тебя когда-нибудь сходить со мной в кино?
– Нет, никогда.
– Потому что кино как жанр мешает мне мечтать, потому что оно не дает полета моей фантазии с этими его героями с физиономиями суперпопулярных актеров, которых оно приспосабливает к совершенно разным историям и условиям; я не люблю кино, где мне навязывают города и страны, дома и комнаты с тщательно выписанными мельчайшими деталями; я ничего не могу там изменить: ни освещение, от которого невозможно избавиться, ни скорость движения экипажа или ход развития событий; ведь их нельзя ни увеличить, ни убавить. Я терпеть не могу искусственный снег из ваты и столь же искусственный дождь из брандспойта; и наконец, я ненавижу кинотеатры, где впереди вечно маячат плешивые или короткоостриженные головы, где ощущается затхлый запах толпы, к которому примешивается запах дезинфицирующего средства.
– Не понимаю, с чего ты так завелась? Ну что ты так горячишься?
– Да ничего я не завелась. Разве я повысила голос?
– Нет, Клеманс, ты все это проговорила удивительно тихим и мягким голоском.
– В кино я бы все это проорала во всю мощь легких и глотки. Улавливаешь разницу? Я заметила, кстати, что ты читал последние из написанных мной листков.
– Ты за мной подсматривала?
– Да. Тебе понравилось, что я написала о дожде?
– Очень.
– Твой мормон-миллиардер сумеет воплотить его на экране, воспроизвести в точности так, как я написала?
– Он будет не один; в его распоряжении будет целая армия и один Наполеон, стоящий во главе этой армии.
– Да, но это будет уже совсем не мой дождь, – почти прошептала она.
Я думал о Шарле Гранде, посчитавшем меня сумасшедшим, когда я сказал ему, что Клеманс может все испортить из-за бог весть какого движения своей непокорной, неуловимой, непонятной души. Разве не имел я возможность тысячу раз наблюдать, как она внезапно исчезала, оставляя вместо себя легкое облачко, бесплотную тень, и происходило это порой даже во время наших самых горячих ласк, когда наши тела сливались в единое целое в теснейших объятиях. Это, кстати, была одна из причин, по которой я ее любил.
– Нет, ничто, – промолвила она задумчиво, – ничто не является такой редкостью в этом мире, как встреча с человеком чутким, тонким, деликатным. Знаешь, мне приятно, что Шарль Гранд выбрал именно тебя на роль глашатая. Пусть он просит максимальную сумму, его цена будет и моей ценой.
Мне потребовалось прибегнуть к помощи всех ухищрений, всего остроумия и лукавства самоотпущения грехов, чтобы стереть из своего воображения тот образ лакея, в котором я еще раз (и в который уже раз!) сам предстал перед собой. Разве я не думал при разговоре с Шарлем Грандом, что в результате этой сделки получу очень хорошие комиссионные? Разве не собирался я в скором времени поступить весьма предусмотрительно и положить на счет в своем банке еще одну солидную сумму? Разве не представил я себе тогда на мгновение, как в старости, оставшись в одиночестве, я буду ходить, опираясь на палку, и останавливаться на каждой лестничной площадке, переводя дух, при возвращении в Институт? Разве не подумал я тогда, что мне придется полагаться на собственные силы и на те жалкие крохи, что я отложил на черный день? А где же в моем воображении в тот момент должна была быть Клеманс? Или время Клеманс прошло? Оказавшись во власти внезапного приступа досады и гнева, я мысленно с удовольствием пристрелил, сжег, уничтожил всех этих мормонов, которые вроде бы как на законных основаниях вступают в брак со многими женщинами, то есть практикуют многоженство, и я, поднатужившись, опрокинул в тот же очистительный костер ту повозку, которой правила моя возлюбленная, направлявшаяся по дороге, идущей вдоль берега Соленого озера, к деревянной церквушке, где звонил колокол, созывавший прихожан, облаченных с головы до пят во все черное, на службу, чтобы они хором пропели псалмы в честь нашей свадьбы. Но что это? Повозка американских переселенцев, покорителей Дикого Запада, вдруг превращается в роскошный лимузин, в котором Клеманс с развевающимся шарфом на полной скорости несется к одному из игорных домов Гленна Смита, расположенному на другом краю континента… Она потеряет там целое состояние, но оно вернется к ней, причем совершенно естественным путем, безо всяких чудес. Ты так ничего и не понимаешь в деньгах, мой бедный Огюст!
– «Счастливая охота» – удачное название для романа, как по-твоему? – спросила Клеманс.
– О ком ты думаешь?
– Как о ком? О Леони и Рене, графе Робере! Они одни сейчас представляют для меня интерес.
– А они тоже отправятся к мормонам?
– Что-то я тебя не понимаю…
– Оставь все и приди ко мне, моя чистейшая, моя невиннейшая, – прошептал я ей на ухо.
Сколько раз я слышал утверждение, что для автора считается дурным тоном обращаться напрямую к читателю прямо посредине повествования? Я уже вышел из того возраста, когда повинуются указаниям классного наставника, и я признаюсь в том, что никогда не проходил иной школы, кроме школы наслаждений, развлечений, удовольствий, собственных желаний, где я изучал науку избегать трудностей. Так вот, читатель, ты, наделенный великим терпением, чтобы читать мою писанину, ты, читающий эти строки, не хотел ли бы ты познать, сколь велико «Милосердие Августа» и сколь хороши любовные утехи, которыми одаривала меня «принадлежащая Огюсту Клеманс», моя Клеманс? Признайся же, читатель, тебе бы хотелось увидеть хотя бы отражение тех движений, что совершали наши тела, только отражение в большом зеркале, как бы увеличивавшем размеры нашей комнаты в Институте вдвое, не правда ли?
* * *
Я вспоминаю, как однажды в полдень оказался в темном мрачном парадном своего многоквартирного дома. Домовладелец, высокий, сухопарый, обычно сдержанный до бесстрастности, словно вечно застегнутый на все пуговицы тип с неизменной тростью, украшенной набалдашником в виде собачьей головы, стоял около своей квартиры и с высоты своего положения взирал на почтовые ящики. Я поздоровался с ним.
– А, господин Авринкур! Добрый день! Да, что-то я не вижу вашу бродяжку? Она теперь живет в другом месте? Вы расстались?
– Да нет, я несу ей почту из издательства.
Он посмотрел на толстую, раздувшуюся сумку, которую через несколько мгновений предстояло потрошить нам с Клеманс.
– Странная же у вас жизнь…
– Стоит мне только задуматься над этим вопросом, и тотчас же я понимаю, что не знаю никого, чью жизнь нельзя было бы назвать странной, – сухо бросил я.
– И однако же мне порой случается встать вечером у окна, после выпитой перед сном кружечки пива… знаете, у каждого свое снотворное… так вот, я облокачиваюсь на подоконник, смотрю вниз со второго этажа, размышляю, тем более что мыслительному процессу весьма способствуют темные фасады домов на противоположной стороне, а в особенности – граффити, которые постоянно появляются на стенах вновь благодаря крайнему небрежению муниципалитета, те самые граффити, «содержание» которых варьируется от политических лозунгов до откровенной похабщины, так вот, для меня эти размышления – целебное средство, нечто вроде укрепляющего, но иногда… иногда я, свесившись вниз и глядя на темную улицу, вдруг ощущаю, что восхищен и очарован. Послушайте, господин Авринкур, я полагаю, вы ошиблись относительно смысла слова «бродяжка», слетевшего с моих уст. Так вот, господин Авринкур, вы – один из моих лучших квартиросъемщиков, вы серьезны, вы всегда вносите плату накануне установленного срока, и я говорю с вами как благонамеренный гражданин с другим благонамеренным, добропорядочным гражданином. Знаете, господин Авринкур, появление Маргарет Стилтон, вашей подруги, утешило меня, развлекло, избавило от многих тревог. Я часто вижу, как вы по ночам выходите из дому и бродите по улице, читая эти настенные надписи. Случалось, что и мисс Стилтон кое-что к ним добавляла, используя не краску, а мел, то есть действовала она обдуманно, умышленно. Мне казалось, что вы пытались удержать ее от подобных поступков, но она всегда все делает так, как ей заблагорассудится. Мы не имеем над женщинами никакой власти, мы ничего не можем с ними поделать. «Отстань, говори что хочешь и сколько тебе угодно, но отстань, я все сделаю по-своему!» – вот что говорит женская душа. Друг мой, положите вашу сумку, мне кажется, она довольно тяжела. Я еще не закончил.
Я повиновался, опустил сумку на пол, к ногам, и увидел мышь, прошмыгнувшую вдоль выложенной керамической плиткой стены.
– Как-то раз я едва не последовал за вами, но было уже так поздно… Она была в купальном халате, но в туфлях на высоких каблуках-шпильках, так что ростом она, казалось, была с вас… Она что же, собиралась купаться?
– Нет.
– А я было подумал… в руке она держала цветок…
– Я дарю ей розу всякий раз, когда она заканчивает очередную главу. Ей нравится бросать эти розы в воды Сены, а потом мы с ней вместе долго-долго смотрим, как роза уплывает вниз по реке… Мало что может сравниться по красоте с этим зрелищем, и мало что может так волновать. Свет, озаряющий Лувр, отбрасывает блики на воду, они тоже колышутся, качаются, плывут… а свет струится, пульсирует… Просто чудо! Нет, вы должны были пойти за нами…
– Ну, теперь я имею полное представление обо всем, ведь вы нарисовали такую дивную картину. Вам повезло, что у вас такая подруга. Это такое счастье!
– Она всеми силами стремится дарить счастье, только об этом и мечтает, – сказал я.
– Увы, я должен сознаться, что впервые купил ее книгу, когда увидел ее фотографии в витринах книжных лавок, но я так и не смог дочитать до конца.
– Почему?
– Мне показалось, что я очутился в фургоне ясновидящей, а я не умею верить предсказаниям гадалок, господин Авринкур, я вообще ни во что не верю. Но только ничего ей об этом не говорите, а передайте слова моей глубочайшей признательности и искреннего почтения.
Он сделал три шага, чтобы открыть дверь на улицу, но вдруг зажег свет и повернулся ко мне.