355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниэль Буланже » Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви » Текст книги (страница 5)
Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:09

Текст книги "Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви"


Автор книги: Даниэль Буланже



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

– Поедем к Мостаганему, – решил он.

И мы отправились на другой конец Парижа, к кладбищу Пер-Лашез. Когда мы вышли из машины, нам вдруг показалось, что звезд на небе в этом месте гораздо больше, чем в других уголках города. Заведение Мостаганема находилось в двух шагах и являло взору с фасада причудливое зрелище смешения стилей: деревянные арки в мавританском стиле были украшены неоновыми лампами, озарявшими все вокруг холодным призрачным светом. Мы вошли, и нас тотчас же окутало облако запахов жареной баранины и пряностей, к которым примешивался еще и запах благовоний, в основном ладана. Откуда-то доносились мелодичные звуки флейты и ритмичные звуки тамбуринов, по стенам плясали рыже-медные сполохи. Свет был не ровным, а каким-то переливающимся мутновато-опаловым, словно наплывал такими же облачками, как и вязкий жар. Какой-то веселый, жизнерадостный, улыбающийся крепкий парень в белой арабской шапочке на макушке раскрыл объятия, увидев входящего Шарля, и его широкая белая рубаха раздулась подобно парусу, которым он словно окутал нашего друга, когда обнял его.

– Какая честь! Какая радость, брат мой! – залопотал хозяин.

Зал был полон. Владелец ресторана повернулся в сторону компании парней, игравших в микадо за ближайшим столиком; он подал им какой-то знак, и они безропотно поднялись и отправились на кухню, где и скрылись за занавеской из частых нитей искусственного жемчуга; хозяин предложил занять их места, сесть на настоящие стулья, разительно отличавшиеся от всех остальных своих собратьев в заведении, а именно от плетеных стульев.

– Такие же я видела в лавке Пенни Честер, – сказала Клеманс, – я их очень хорошо помню: с высокими спинками, витые, с гнутыми ножками и подлокотниками, изукрашенными инкрустациями из слоновой кости; они стояли в глубине магазинчика, и Пенни любила на них сидеть и пить чай; она уверяла, что именно так ей лучше всего. А чай всегда готовила я.

– Клеманс, – сказал я, – забудь, ради бога, Сюзанну Опла, Саманту, забудь о тех услугах, что ты им оказывала, а также о тех, в которых ты им отказывала. Странно, что ты заговорила о ней сегодня; странно и то, что продолжаешь о ней вспоминать до сих пор.

– Я не могла их больше видеть…

– Вы говорите о стульях, – уточнил Шарль.

– Да. Однажды я выставила их на тротуар перед лавкой, чтобы их выкрасить. И что же вы думаете? Пока я доставала банку с белой краской, они исчезли! Испарились!

– Быть может, кто-то выкрасил их такой краской, что они стали невидимыми? Я пошутил, извини меня, Клеманс. В этом нет ничего удивительного. В нашем мире, где царят низменные нравы и чувства, все перемешивается, все меняется местами, в том числе покупка и кража. Случается же мне находить фразу из одной книги в другой. Как говорится, один и тот же стул, но в другом жилище… а порой случается найти и целый абзац, так это уже, пожалуй, не украденный стул, а целое кресло. Есть настоящие специалисты по такому роду краж, и очень даже известные. Кстати, я даже задумал было учредить премию за успех в сем литературном жанре, но почему-то моя идея никого не захватила и не развеселила. Должно быть, я заблуждался или меня смутил какой-то злой дух… Но раз они тебе так не нравятся, попроси Мостаганема их поменять, вот и все.

– Нет, не надо, ведь он нам предложил лучшее, что у него есть, – сказала Клеманс. – Не станем его обижать.

Мостаганем и два его официанта, походившие на индусов, с пышными, умащенными благовонными маслами и потому сладострастно пахнувшими бородами, принесли вино, мясо на вертеле, бульон в пиалах, кускус, горох, виноград и острый соус.

– Но на каком языке вы с ними изъясняетесь? – осведомился у хозяина Шарль Гранд.

– На смеси берберского и английского, причем на том диалекте, что распространен в Батавии. Они обучались ремеслу в Роттердаме, у моего брата, но он не мог выносить их запаха, вернее, запаха иланг-иланга, которым от них так и несет, – их мать, оставшаяся на Молуккских островах, присылает им посылки.

– Вы купили эти стулья в Париже? – спросила Клеманс.

– Да, на Блошином рынке.

Когда Мостаганем повернулся и отошел от нас, Клеманс заявила, что этот человек намного нас опередил и сейчас уже находится в будущем, которое он нам, так сказать, «дает попробовать на вкус и на ощупь», то есть знакомит с колоритом и манерой говорить. Она обратила свой взор к потолку, с которого свисали светильники в форме клеток, заполненных разноцветными лампочками, размером не больше чем птички колибри. Она вздохнула:

– Будут ли писатели будущего писать любовные романы? И как будут печататься книги? Как они будут распространяться? А главный вопрос состоит в том, как будут в будущем размножаться люди? Захотят ли они и смогут ли грезить о прекрасных принцах и невинных пастушках? Будут ли подобные мечты созвучны тогдашнему образу жизни? Будут ли они с ним совместимы? Будут ли тогда еще существовать рычаги управления обществом и людьми и будут ли существовать волевые, сильные духом люди, способные держать бразды правления в своих руках?

– Вот видите, Шарль, – воскликнул я, – совершенно незачем заставлять Клеманс давать интервью, отвечать на вопросы журналистов, ведь она их боится и избегает. Стоило ей оказаться в телевизионной студии, как она тотчас же оттуда сбежала и теперь пребывает в отвратительнейшем настроении.

– Да не волнуйтесь вы так. Будем жить одной минутой, будем наслаждаться тем, что имеем сейчас, вот, к примеру, хоть этим кускусом, он превосходно приготовлен.

Шарль слегка задел мою тарелку ложечкой, которой он накладывал на мясо остро пахнувшую перцем приправу, и добавил:

– Что бы ни делала Клеманс, удача всегда сопутствует ей. Во всех газетах, где имеются рубрики, посвященные событиям в мире литературы, завтра будут напечатаны ее фотографии, вернее, уже сегодня утром.

– Я вовсе не хотела устраивать скандал, – протянула Клеманс.

– Никто в этом и не сомневается, дорогая, но каждый в глубине души полагает, что вы просто обязаны его устроить, и потому все только и ждут подходящего момента. Вы входите в узкий круг счастливчиков, которым все удается, от проявления высокомерия и спеси до неверного шага, ошибки. Я не говорю, что у таких людей с самого начала не было ничего, что бы их отличало от простых смертных. Вы талантливы. Вы сейчас – первая среди первых в этом жанре, в котором всякий считает себя способным преуспеть. Но что же происходит, когда эти всякие и каждые пытаются поработать в этом жанре? Они усыпляют нас на первой же странице, или же, если мы проявляем слишком большое упорство и продолжаем чтение, то, дойдя до второй главы, мы начинаем сердиться на самих себя за то, что видим себя на страницах книги такими, какие мы есть: жалкими типами, на десять минут уверовавшими в то, что счастье было бы возможно, если бы само понятие счастья не было бы так глупо. Но вы, Клеманс, как добиваетесь вы того, что, читая ваши книги, столь огромное число людей находит удовольствие в вере в возможность счастья? Это настоящее чудо! И это большая и редкая честь для представителя моей профессии, что я на протяжении своей карьеры один раз удостоился лицезреть настоящее чудо…

Я более не колебался и выдал Шарлю Гранду то, что уже давно беспокоило и щекотало мне нервы, то, что буквально вертелось у меня на языке:

– Это ужасно! Так вы ни во что не верите?

– Почему же? Верю, очень даже верю, в достоинства этого кускуса, например, дорогой Огюст. И не говорите мне, что сейчас вы можете поставить что-нибудь выше него!

– Любовь моя, – сказала Клеманс, – скажи и ты, что ты так думаешь.

Появление Мостаганема с еще одним стулом, инкрустированным слоновой костью, помешало мне стать клятвопреступником. В тот момент я был ни на что не способен, но у меня не было времени осыпать самого себя упреками и в результате испытать то небольшое удовольствие, которое я испытывал вследствие зловредности моего характера и склонности к самокопанию, которое помогало мне переносить все тяготы существования. Я услышал, что Мостаганем обращается ко мне:

– Я вижу, ты чем-то опечален, брат мой? Неужели тебе не нравится кускус? Или тебе не по вкусу, как размолота крупа? Но разве ты не ощущаешь в каждой ложечке, что ты подносишь ко рту, каждое зернышко? И в то же время разве не все зернышки одинаково хорошо проварены, нежны и мягки? Разве блюдо, поданное вам, не представляет собой восхитительное и возбуждающее единство всех составляющих его элементов? Разве они не превратились в единую субстанцию?

– О нет, конечно, оно приготовлено просто превосходно, божественно!

– Тогда я не понимаю, почему у тебя такой угнетенный, опечаленный вид. Если печаль твоя была вызвана дурной пищей, то я предпочел бы все бросить и удалиться на ту огромную свалку костей, что находится рядом.

Это заявление, содержавшее угрозу погасить огонь, пылавший под кастрюлями, все бросить и зарыть свои таланты в земле кладбища Пер-Лашез, вызвало бурный протест со стороны Шарля Гранда, возомнившего, что хозяин ресторана действительно способен совершить нечто подобное.

– Не будьте столь чувствительны и обидчивы, Мостаганем.

– Обидчив? Я? – воскликнул король кускуса.

– Я не хочу сравнивать вас с нашим прославленным поваром Вателем, который был настолько глуп, что пронзил себя шпагой из-за того, что подал к королевскому столу рыбу… гм… гм… не самой первой свежести…

– Я знаю вашу историю, – сказал Мостаганем. – Но если я не забываю о прошлом, если я и не вычеркиваю его из памяти, то, брат мой, можешь мне поверить, только будущее имеет для меня значение, а поэтому в первую очередь меня волнует и интересует настоящее, а именно то, что я принимаю вас у себя и вижу, как вы все улыбаетесь. Да будет доволен этим Аллах!

Я был оглушен, ошеломлен потоком этой свободной, витиеватой, бойкой речи, изысканной и, как бы это выразиться… «вкусной»… в замысловатых фигурах которой чувствовался тонкий ум и ощущался еле заметный привкус горечи. Забота о гостях делала честь Мостаганему. Увы, мог ли я знать, что он еще не усвоил всех неписаных правил нашего поведения, из которых самым необходимым и обязательным для соблюдения я считаю (как и все мы) скромность и умение хранить тайну! Так вот, Мостаганем прищурил глаза, а они у него очень походили на женские, – и вновь обратился ко мне. В тот же миг я понял, как должны выглядеть библейские ангелы-губители.

– Ты был так весел, брат мой, в последний раз, когда я видел тебя за этим столиком с той молодой особой (да покровительствует ей всегда Аллах!), которой ты целовал ручки после каждого кусочка пищи и сделанного глотка вина. Она была очень легко одета, а ее губы были столь полны и соблазнительны, что создавалось впечатление, будто она обнажена в гораздо большей степени, чем это было на самом деле… О, казалось, она в прямом смысле сошла со страниц одной из тех пленительных любовных поэм, что составляют славу ислама, и теперь, когда она от меня далеко, ее образ мог бы вдохновить меня на создание такой поэмы! Видимо, она не смогла сопровождать тебя сегодня вечером, и господин Гранд, проявив чуткость и такт, чтобы как-то и смягчить, и возместить твою потерю из-за ее отсутствия, поместил между тобой и собой другую красавицу, чья красота совсем иного рода! Позвольте мне склониться перед ней в поклоне, мадам, и почтительно приветствовать вас, но каждый человек незаменим. Так что же с ней случилось?

Клеманс повернулась ко мне, а Шарль Гранд в удивлении широко раскрыл глаза, так что брови у него поднялись домиком.

– Я не знаю, о ком вы говорите, – пролепетал я, и в своем недоумении я был вполне искренен.

Мостаганем мог бы на этом остановиться и признать, что он ошибся, приняв за меня кого-то другого, но он упорно продолжал гнуть свою линию:

– На вас был этот же галстук с фригийским колпаком. Вы его распустили, а она снова завязала и затянула узел как раз в тот момент, когда я подал счет.

– О ком он говорит? – спросила Клеманс.

– Когда она пила вино, она постоянно издавала легкие вскрики изумления, как благовоспитанная барышня, – сказал Мостаганем. – А пила она все время, что провела за столом, маленькими глоточками, и ее золотой крестик ударялся о край бокала и нежно позвякивал, как колокольчик. Ах, признаюсь, я сожалел, что она была не из наших, не из арабок… Вы видите сами, как она мне запомнилась, но, быть может, для вас она была всего лишь обычной девицей, каких здесь так много? Мы называем таких девиц пташками на один вечер. Вполне естественно, мужчина всегда выглядит так, будто знает их всю жизнь. О Аллах! Вы чувствуете? Пахнет паленым! Этих индусов ни на минуту нельзя оставить одних! Им обязательно надо что-нибудь сжечь! Они гладили скатерти на завтра…

С этими словами Мостаганем исчез за занавеской из жемчужных нитей. Шарль Гранд держал за руку Клеманс, явно намеревавшуюся второй раз за сегодняшний вечер подняться из-за стола и уйти. Из-за занавески вырвалось облачко аромата иланг-иланга и горелого жира, и перед нами, окутанный этими запахами, предстал один из индусов, принесший нам небольшой металлический кубок, очень искусно сделанный, своеобразную миниатюрную тюрьму, где томился счет, показавшийся нам просто невероятно огромным. Шарль Гранд «выпустил узника на свободу», то есть оплатил счет.

Никто из нас троих не испытывал желания отправиться домой. Тяжелая и мощная машина скользила по пустынным ночным улицам, как какой-нибудь бродяга-полуночник или муниципальный служащий, призванный наблюдать за порядком. Нам необходима была тишина, нам настоятельно требовалось молчание, великое молчание, сродни тому, что воцаряется за столом, за которым собрались члены правительства, переживающего глубокий кризис. Было два часа ночи, и мы куда-то ехали на авось по Парижу, отдыхавшему от дневных трудов. Даже вокзалы были закрыты. Городские площади прикрывали глаза-окна веками-ставнями и спали, иногда во сне словно потягиваясь. Все, буквально все, казалось, улеглось спать и раскинулось в блаженной истоме. В этой огромной черной витрине, в которую превратился город, не осталось ничего, кроме длинных рядов-коридоров самоуверенных и нахальных уличных фонарей, и мы… мы чувствовали себя так, как взломщики-неудачники, обманувшиеся в своих ожиданиях. Не говоря ни слова и не испытывая никаких желаний, мы позволяли Шарлю Гранду делать все, что ему вздумается: сворачивать направо, потом налево, потом опять направо, углубляться в хитросплетения незнакомых улиц, проезжать по неведомым кварталам, где я, например, внезапно понял, почему по-французски «кварталами» иногда называли казармы, места расположения воинских частей; мы выехали из одного квартала (или казармы), чтобы оказаться в другом (или другой), где иногда мелькали чьи-то тени, казалось, несшие караул, но нас никто не окликал, никто ничего у нас не спрашивал… Как я уже сказал, все улеглось спать, все вытянулось в длину: земля, фасады зданий, разочарования, тревоги и страхи. Что такое страх? Это движение катящегося по лабиринту шарика, это стук, производимый этим шариком, а если говорить иначе, то страх – это блуждание человека по лабиринту. К трем часам ночи, когда мы уже в который раз спрашивали себя, удастся ли нам когда-нибудь выбраться из этих улиц-траншей, удастся ли нам найти дорогу в этой безлунной ночи, где-то около Рейи властный призыв луча света, ударившего из включенных фар и направленного нам прямо в лица, заставил нас остановиться. Ночь утратила всю свою магию, и из ставшего вдруг обычным и даже пошловатым фургончика вылезли полицейские:

– Ваши документы, пожалуйста.

Шарль Гранд преувеличенно изысканным и преисполненным благородства жестом протянул документы.

– Будьте любезны доехать до угла и там остановиться. Даже под покровом темноты не следует ездить по улицам против движения.

Шарль Гранд нажал на педаль, машина пошла на самой малой скорости, а полицейские делали вид, что подталкивают ее. Мы оказались на пустынной площади, по которой мы уже проезжали и где мы не заметили забора, возведенного прямо посредине, там, где проходит центральная разделительная полоса. Мы с Клеманс вышли из машины, чтобы пройтись по площади пешком, в то время как наш водитель отвечал на вопросы патрульных. Свежий воздух оказал на нас благотворное воздействие, но мы по-прежнему были еще не в состояний произнести хотя бы слово. Мы несколько раз обошли вокруг деревянного забора, опоясанного проволокой с висевшими на ней мигавшими лампочками. Мы вели себя с Клеманс так, словно за забором скрывалась какая-то тайна, к которой мы не смели прикоснуться. Впервые на ночной прогулке мы не держались за руки, и нас нисколько не занимала окружающая обстановка, всегда служившая нам источником всяческих идей. Темные окна кружились вокруг нас в пустом, равнодушном небе, взиравшем на нас с каким-то отсутствующим видом. Мы приблизились к группе, над которой возвышался Шарль Гранд, высоченный, стоявший с поднятой рукой, его указательный палец, казалось, был направлен в нашу сторону, словно Шарль указывал на нас как на виновников произошедшего инцидента. Надо сказать, что, если бы это было так, мы тотчас же признались бы во всем, чего бы от нас ни потребовали. Но разумеется, ничего подобного в действительности не было: Шарль просто указывал пальцем на центр площади.

– Статую? Там поставят статую?

– Ну да. Решение принято два года назад, – сказал капрал. – Не может же наш округ отставать от других. А статуи стоят уже везде, только у нас нет.

– А что это будет за статуя? Кому памятник?

– Это будет статуя Свободы, мсье. В прошлом году проект был опубликован в муниципальной газете.

– Вероятно, это будет красивая, высокая женщина с мощными крыльями за спиной, готовая вот-вот взлететь в небеса, стоящая в несколько напряженной позе, так, что ее платье, вернее, туника обнажает ее крепкую, выставленную вперед ногу? – спросил я, счастливый от того, что ко мне вернулся дар речи и голос, что я могу улыбнуться Клеманс и тем самым согнать с ее лба морщины печали и сомнений и дать ей понять, что она достойна позировать для создания образа Свободы и что, наконец, только я могу изваять ее, верно отобразив все ее мельчайшие черты и малейшие складки ее одежды.

– О нет, мсье, это будет не женщина, а некая аллегорическая фигура, так сказать, современная свобода…

– Из листового железа? Я говорю о материале… – уточнил Шарль.

– Разумеется. Как я понимаю, это будет искореженная, сдавленная машина, в бесформенной массе еще можно будет даже угадать очертания крыльев кузова.

Мы вновь принялись блуждать по пустынным улицам, но, правда, проявляя при этом чуть большую осторожность (или чуть меньшую беспечность, как вам угодно), но судьба… судьба всегда вмешивается в нашу жизнь. Я полагал, что колокола церкви никогда не звонят раньше установленного часа, и, однако, мы вдруг услышали в такую рань колокольный звон, он звучал на высокой ноте, и эхо его еще долго-долго висело в воздухе. Мы были в районе Маре, машину словно окутывала пелена предрассветной свежести, а за фасадами домов томились пустоты внутренних двориков, таились чьи-то воспоминания. Пахло мокрым гравием. Машины, словно свернувшись калачиком и упираясь носом друг другу в зад, мирно спали на тротуарах. В тишине как-то надломленно прозвучал голос Клеманс:

– Остановитесь, Шарль.

Мы оказались перед лавкой Пенни Честер. На двух витринах красовались белые кресты, намалеванные мелом, а на двери висела табличка, на которой было написано: «Сдается». Я чисто машинально ласково провел по затылку Клеманс, и она позволила мне приласкать ее. Мир и покой вновь возвращались к нам, но я счел благоразумным пока не ехать в Институт.

– Шарль, вы еще не падаете от усталости? – осведомился я.

– Да нет, спать мне как раз уже расхотелось. К тому же я вздремнул, когда Мостаганем развлекал вас своими разглагольствованиями, а вы и не заметили. Надеюсь, часа через два я войду в привычный ритм…

– В таком случае, – сказал я, – не сможете ли вы отвезти нас в Версаль, к моему приятелю? Он найдет и для вас комнату в пансионе, если пожелаете.

– Я вас отвезу и уеду, потому что чувствую, что вас нужно оставить одних.

Что еще он готов был сделать для нас?

Шарль добавил:

– Я перепоручаю вашим заботам, я доверяю вам обоим мою дорогую Маргарет Стилтон. Заставьте ради нее забить фонтаны в парке!

Мы прибыли в пансион «Лилии», когда уже светало. Откуда-то со стороны королевского замка наползало облако тумана, вернее, не облако, а полоса, словно перерезавшая аллею, с двух сторон обсаженную деревьями; оттуда же, из болота Короля-Солнце, до нас доносилось призывное кваканье лягушек, хор их звучал жалобно, словно в этих звуках выражались все горести и печали мира; но внезапно лягушки умолкли и воцарилась тишина.

Мы бы еще долго оставались в Версале, одному Богу известно сколько, если бы Клеманс не понадобилось посмотреть кое-что в словарях и биографических справочниках, оставшихся в Институте, ибо после первой же нашей прогулки по Версалю ее обуяло неистовое желание описать в романе жизнь незаконнорожденного ребенка одной судомойки с дворцовой кухни, прошедшей через так называемый Олений парк. [5]5
  Олений парк – практически гарем Людовика XV. – Примеч. пер.


[Закрыть]
Она собиралась проследить судьбы потомков этого несчастного уродца со времен Людовика XV до эпохи Франсуа Миттерана; сам основоположник династии, едва не умерший при родах, имел врожденный дефект – искривленную ступню, – он передал его по наследству всем своим потомкам, на протяжении двух столетий все ниже и ниже спускавшимся по ступеням социальной лестницы.

– Я назову его Эспри Бьенеме. [6]6
  Бьенеме по-французски означает «возлюбленный», именно так, но только с заглавной буквы, «Возлюбленный», называли короля Людовика XV. – Примеч. пер.


[Закрыть]
В раннем детстве его отдали на воспитание на ферму в графстве Артуа, впоследствии он наплодил кучу детей, но все они стали лишь скотниками, как и их потомки. Сильная хромота из-за искривленной ступни избавляла их от службы в армии на протяжении столетий вплоть до Второй мировой войны. Это самая гнусная и отвратительная часть истории, Огюст, ведь люди тогда «устраивались» так, чтобы более или менее открыто избавлять общество от физических уродов и душевнобольных; но вот мы и добрались до последнего Бьенеме, до того, кто интересует меня более всего, до человека, живущего в наши дни, то есть в эпоху, когда людей, чем-то обделенных природой, не преследуют и даже, напротив, стремятся выявить их достоинства. О них говорят, их показывают по телевидению, их жалеют, им оказывают помощь, короче говоря, делают все возможное…

Говоря, Клеманс все более и более воодушевлялась и возбуждалась. Я, разумеется, ее слушал, но у меня было одно, всего лишь одно желание: поцеловать ее в губы. Она была рядом, она держала меня под руку, и я любил ее. У всех статуй, стоявших в аллеях парка, у всех этих богинь и нимф, посеревших и позеленевших от времени, лукаво улыбающихся или властно-суровых, у всех у них были глаза, как у Клеманс, которым необычайную глубину придавала эта голубизна, именуемая цветом берлинской лазури, голубизна, придававшая любому самому открытому и просветленному лицу выражение самой таинственной чувственности, самого загадочного сладострастия.

Мы шли под сводами смыкавшихся ветвей деревьев, по аллеям, обсаженным прекрасно подстриженными кустами самшита, по этому парку с четкой планировкой, с великолепными видами, открывавшимися в перспективе, по самому регулярному из всех регулярных парков на свете, где нет места случайности и прихотливой игре судьбы, и вот в этой обстановке звучал голос моей подруги, и он предлагал мне в дар самый причудливый и самый вычурный вымысел, и я позволил этому вихрю вальса увлечь меня и даже в некотором роде подстегнул фантазию моей отважной партнерши.

– Да, Клеманс, – воскликнул я, – это то, что тебе нужно. Все возможно… и все происходит у нас на глазах… Кстати, мы имеем достойные примеры… Принцессы склоняются над обездоленными детишками и целуют прокаженных.

– Верно, Огюст, но не думай о ком-то конкретно… Итак, мой косолапый уродец – существо особенное, у него необычайно тонкие руки с длинными пальцами, как у архангела; ему восемь лет… а моя принцесса – японка… она находится во Франции с официальным визитом, посещает Лувр, детские ясли и больницу, где только что прооперировали моего малыша Бьенеме. Принцессе показывают моего героя, так как у него самые прекрасные глаза на свете. Ее высочество видит перевязанную ногу, врачи отвечают на вопросы высокородной посетительницы.

«Мы применили в нашей работе новые технологии и совершенно новые способы лечения, – говорит главный врач больницы, светило науки, – во время операции мальчик ничего не чувствовал. Кстати, он наделен редким даром: абсолютным музыкальным слухом и умением насвистывать сложнейшие мелодии. Он и в операционную вошел, насвистывая потихоньку. Мы его усыпили, провели операцию, а когда действие наркоза кончилось, он проснулся и вновь принялся свистеть. Очень, очень своеобразный талант, а ведь надо заметить, что это несчастное создание происходит из простонародья, можно сказать, из самых низов, со дна общества, нам известно, что его бросили родители, не имевшие возможности прокормить его, затем его подобрали какие-то цыгане, заставили просить милостыню. Бьенеме, не посвистишь ли ты для принцессы?»

И вот в больничной палате раздались волшебные звуки, напоминавшие то ли переливы флейты, то ли сложнейшие соловьиные трели, то очень громкие, то очень тихие, то взлетавшие в неведомые выси, то опускавшиеся до басов. Другие дети, лежавшие на стоявших строгими рядами кроватях, блаженно улыбались. Бьенеме замолк, растроганная принцесса взяла его за руку. Вот тут-то ее и поразила необычайная длина его пальцев, легких, почти невесомых и чрезвычайно гибких.

– О, я уже вижу, какое будущее ожидает твоего Бьенеме, – сказал я, – оно похоже на Большой канал, простирающийся сейчас перед нами, ибо оно представляется мне прямой как стрела дорогой к блистательному успеху.

– Да, это будет блистательный успех и блистательный пример, – кивнула Клеманс. – Японская принцесса приглашает прооперированного Бьенеме в Страну восходящего солнца, и там, по ее повелению, его учат играть на скрипке. За два года он овладевает этим искусством так, что никакие секреты мастерства Паганини не составляют для него тайны. Он играет для императора на борту флагманского корабля, когда его величество совершает «паломничество с целью покаяния» в залив Пёрл-Харбор. Все оперные театры мира оспаривают друг у друга честь предложить ему контракт. В шестнадцать лет он со своей прославленной скрипкой и не менее прославленным смычком уже совершил десять турне по странам мира, но вот он оказывается в Париже, и здесь его соблазняет дочка владелицы крупнейшей косметической фирмы. Так мой герой становится зятем миллиардерши, которая, умирая, завещает ему все свое состояние, так как она тоже была влюблена в него. Во время похорон Бьенеме играет над ее могилой прекрасную мелодию собственного сочинения, к счастью, записанную на магнитную ленту техниками, присланными на кладбище его импресарио. Эта трогательная, пронзительно-волнующая мелодия покоряет мир и приносит ему высшую награду музыкантов и композиторов – Золотой диск.

– Ты у нас – королева нравственности, – восхитился я.

– Вероятно, даже в большей степени, чем ты думаешь.

Клеманс подняла руки вверх и потянулась всем телом. Затем мы поднялись по большой аллее к светлому королевскому замку, мы шли, наступая на собственные тени, плывшие впереди нас, шли, пребывая в твердой уверенности в новой победе.

– По поводу нравственности… – задумчиво промолвила Клеманс. – Быть может, я и не права, что вздумала притянуть к этой истории Пёрл-Харбор, ведь я не пишу о многочисленных актах публичного покаяния частных и государственных лиц, приносимых из-за того, что в этом веке было совершено слишком много преступлений, требующих покаяния. Один только список таких деяний занял бы у меня целую главу.

– Ты, кажется, о чем-то сожалеешь? Но о чем?

– Я сожалею о том, что мне приходится утаивать от читателей некоторые слабости моих героев, так сказать, подвергать себя самоцензуре.

– Я что-то не понимаю…

– Ну как же! Эспри Бьенеме был любовником своей тещи! Я тебе ведь уже говорила, не так ли?

– На что-то подобное ты намекала, но я не хотел бы, чтобы ты заходила по этому пути слишком далеко… Ну ладно, допустим, юный артист ее очаровал, это случилось один раз…

– Вовсе нет, не один! Она сопровождала его во время гастролей всякий раз, когда ее дочь была беременна, а такое случалось ежегодно, я уж не говорю о тех периодах, когда та оправлялась после родов… к тому же…

Я крепко обнял Клеманс и решительно остановил ее у бортика фонтана Аполлона.

– Клеманс, это совсем не то, чего от тебя ждут. Когда писателю выпадает счастье иметь своих читателей и почитателей, то нельзя менять манеру письма столь же просто и быстро, как меняешь рубашку, нельзя изменять своим читателям. У тебя герои должны быть безгрешны, безукоризненны. Пойми, ты приговорена к безупречности во всем: в манере поведения твоих героев, в одежде, в осанке, во внешнем виде, в выговоре, а также и в стиле твоих описаний.

– Какое счастье, что у меня есть ты, – сказала она, порывисто и крепко обнимая меня; в эту минуту она заметила, что стайка юных девушек спускалась по ступенькам к водоему, в котором самозабвенно отдавались друг другу наши отражения, и впилась своими губами лакомки-чревоугодницы в мои губы с такой силой, словно желала отречься от своего сурового пера и вновь вернуться к дурным примерам, которые она прежде отвергала.

Мне все это было знакомо, знал я также и о том, какой силы достигнет «Милосердие Августа» в ожидавшем нашего возвращения пансионе, где мы окажемся вдали от накрахмаленной чопорной пышности двора, в пансионе, ожидавшем нас с распростертыми объятиями, с церемонно и чуть жеманно протянутыми к нам дланями, тонувшими в пене кружевных манжет, да, в том самом пансионе, что ждал нас там, под трехсотлетней раскидистой липой, чьи листья осторожно стучали в окна.

Я стоял, раскачиваясь из стороны в сторону, словно на палубе корабля, с закрытыми глазами, поддерживаемый обхватившими меня руками Клеманс, уже полупроглоченный ею, когда на нас обрушился шквал восторженных воплей:

– Маргарет Стилтон! Маргарет! Мадам Стилтон! Какое счастье! Какая удача! Это вы? Это и в самом деле вы?

Девицы торопливо раскрывали сумочки, вытаскивали авторучки и листочки, карандаши и палочки помады, протягивали зеркальце, перевернутое обратной стороной, фотографии, носовой платочек, а некоторые посматривали на свои белые блузки.

Клеманс принялась раздавать автографы и раздала их столько, сколько смогла, но я упорно тащил ее прочь, несмотря на то что она сопротивлялась, и я едва не выпустил ее руку. Каким-то шестым чувством за рядами туристов, остановившихся на вершине лестницы, застывших и представших в виде какого-то дьявольского фона или задника в дьявольской декорации, я предугадал наличие толпы, которая могла бы причинить нам зло… На краткий миг перед моим взором промелькнули ужасные в своей жестокости сцены суда Линча. Подобное случалось со мной уже не в первый раз. Были ли такие видения как бы обратной стороной невысказанного тайного желания, в котором стыдно признаться даже самому себе? В чем я мог упрекнуть Клеманс? В том, что у нее более богатое воображение, чем у меня? Разумеется, у нее оно было более богатое и живое, чем у меня… В чем еще? В том, что она умела приукрасить глупцов до такой степени, что они начинали казаться красавцами и умниками? В том, что она умела стирать отвратительные пятна, не слышать брань и оскорбления, не видеть низменных и подлых проявлений жизни? В том, что она вселяла надежду на то, что самый жалкий, самый несчастный, самый обездоленный человек все же может подняться к вершинам богатства, почестей и славы! Но разве я сам не был склонен к бегству от действительности?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю