Текст книги "Доктор N"
Автор книги: Чингиз Гусейнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Гусейнов Чингиз
Доктор N
Чингиз Гусейнов
Доктор N
Ненаписанные страницы романа, существующего в воображении, вроде орнамента ковра, который невидим: соткать, держа намеченную линию и в надежде избыть незатихающую тревогу, влекомый тщетой постичь себя.
Ощущенье некоей тайны, которой владеет, когда, казалось бы, тайн никаких не осталось. Что это? Недосказанность великого ума? Молчание скрытой глупости?
ПРОЭПИЛОГ, или НАЧАЛО КОНЦА
в метельном январе с обильными снегопадами и путаными снами – небо рухнуло, земля содрогнулась, утратив привычную твердь, надвое раскололась жизнь: по ту сторону его прожитые годы, пятьдесят пять, они казались незыблемыми в своей значимости, по эту – дни, их тоже пятьдесят пять, озаренные смертью.
Но провалы памяти, утрачена нить – забыто восточное напутствие и не осталось в мире никого, кто бы следовал завету: не облекайте истину ложью, чтоб скрыть истину, когда вы ее знаете, но упрямитесь. Да кто о чем знает, и знает ли кто о чем?
Так что же: прожить долгую жизнь, чтоб сокрушаться на закате дней, что иной не дано? Казалось, кто его жизнь – в назидание другим, собирал, хранил всякие свои бумаги, чтоб когда-нибудь, отрешившись от суеты, осмыслить пережитое. Крепкая витая бечевка, еще с царских времен, крест-накрест, давно не развязывал, на обложке скорая буква Н,– лично относящееся к нему. Боится, как в сказке, выпустить джинна, потом не вгонишь обратно, и отвлекут от текущих дел прожитые годы, всякого рода были и небыли... Нет, еще рано, не развяжет.
Год, как нет Ленина. Мнилось: новые пророки, а Ильич – их Бог, так, что ли? А тут слабоумие. Красивая, восторгался некогда, аббревиатура ЗСФСР, Закавказская федерация, скоро исчезнет, раздираемая изнутри: споры и ссоры, как продолжение старых распрей. Мы вам – нефть, вы нам... – помнит, будучи в Баку властью, просил: самолеты позарез нужны, а в Тифлисе их накопилось множество, еще с империалистической войны, нельзя ли поделиться с Азербайджаном? Рухнет вскоре федерация, а пока Нариман представляет ее в Центре: и РСФСР тут в лице Калинина, и Украина с харьковчанином Петровским, и юный белорус, в отцы ему Нариман годится, – Червяков, дежурят попеременно в равноправном качестве Председателя ЦИК СССР, на их уровне, хоть они Центральный Исполнительный Комитет, верховная власть, ничего не решается.
Как?!
Есть фигуры посильней.
Коба?
– Опять? – нетерпеливый голос жены. – Угомонись! – Напомнит Гюльсум Нариману, какой атаке подвергся: свои же земляки забросали его камнями, прогнав. Выше его сил признать, что их участь – быть просителями, надеясь на долевые отчисления от собственной нефти, обосновать потребности: климатические условия в низменностях убийственны, трахома, солончаки, отравленная нефтью земля Апшерона! Точно просьбы пишутся гусиным пером, и то не очиненным, оставляет кляксы. Смесь самомнения и высокомерия, науськаны теми, кто наверху, и Коба среди них. А ещё Серго, он вездесущ и с правдой на сей миг.
– Вчера ты говорил другое.
– То – вчера!
И Микоян, в чью искренность никогда не верил! Киров! Мироныч?! Полный, усмехнулся, интернационал, только какой? Плюс, может, в первую голову, собственные тюрки-земляки, чьи речи острее меча – вонзают прямо в сердце!
Нариман надеялся, что Ильич поддержит, а он выключен из жизни, врачу-практику с дипломом ясно: припадки почти полной афазии, бессвязная речь, выкрики: Конференция! идите-идите! аля-ля!.. Гнев сменятся смехом: хохочет, хохочет, что с него возьмешь, слабоумного, явная психическая неполноценность. Думаете, лучшие дипломаты в Гааге? Нет, в Москве – врачи! И Семашко, выступая в цирке, именно там, утаил правду, трюк такой, кульбит: Ленин легко взбегает по лестнице, совершенно свободно говорит, шутит, трунит по своему обыкновению над всеми, рвется к работе.
– Один ты прав, все не правы! – снова Гюльсум, а он не знает, какие доводы привести, что молчать невмоготу? Не выдержала б, если Наримана вот так, наотмашь: антипартийный и антисоветский элемент, – это Коба о татарине Султан-Галиеве: вздумал спорить об особых правах республик, объявленных независимыми, – сняли со всех постов, тут же на заседании партколлегии арестовали, препроводив в тюрьму. Вся свора тогда набросилась. Нет, не страх, не малодушие: Нариман два года уже воюет воткрытую с Кобой.
Коба и ужесточает формулировки против Султан-Галиева, и он же, Коба, наружную мягкость выказывает:
Сталин: Тут говорили, что его нужно расстрелять, судить и прочее. А я утверждаю, что его надо освободить. Человек признался во всех своих грехах и раскаялся, для чего же держать его в тюрьме?
Голос (чей?): Что он будет делать?
Сталин: Его можно использовать на другой работе.
Голос: Он теперь не свой.
Сталин: Да, чужак, но, согрешив, раскаялся, зачем судить?
Голос: Нет, освобождать нельзя.
Сталин: Таково мое мнение, а вы решайте.
Голос (будто сам Коба, но голос – не его): С ним надо говорить языком ревтрибунала!
Увы, все слова выговорены, пустышки, исчезло ощущение, ради чего живешь, сузилась цель – не мир, не страна, даже не край родной, а сын: вырастить, сыграть свадьбу пусть продолжит род Наримановых.
Свет погас, это часто теперь. От снега, он обильно выпал вчера, свежий,– светло. Керосину мало, надо экономить. Могут неожиданно дать свет, и тогда хоть какая, но радость. Есть свечи, зажечь одну. Втроем молча глядят на язычок пламени, изгибается, потом часто-часто выбрасывается вверх, вдруг зашипит, затрещит, но черный фитилек, кончик которого красный, держит, как стержень, свет, то уплотняется, а то вытянется в струнку, самый верх белый, середина желтая, а низ черноватый, проступает цвет фитилька.
Жизнь, в сущности, прожита, а с некоторых пор время бежит стремительно, вчера еще, казалось, набирала силу весна, а вот уже и лето прошло, и осень сменилась зимой, и уже зрима грань, за которой новая весна. Думалось: вот мерзкое прошлое, полное угнетения, фальши, глумления над человеком, а за некой вехой – царство справедливости. И созданный Союз – новый решительный шаг на пути к объединению человечества в новом качестве, тут все слова с большой буквы, образущие модное женское имя на французский манер, полное энергии движенья, – Миссоре, или Мировая Социалистическая Советская Республика, а то и Дазмир: Да здравствует мировая революция, из новых имён ещё – Марлен, или Маркс + Ленин, а также Лентрош: Ленин + Троцкий + Шаумян. Что еще? А еще – вечера живых картин, и в вихре танца с непревзойденным мастерством воплотились лозунги коммунизма,
ЛОЗУНГИ НАДЕЖДЫ.
Ликующие массы в алых нарядах вдохновенно танцуют идею Красного знамени: так и видится кумачовое полотнище, а на нем выведено белой краской на двух языках, тюркском и русском, напутствие Наримана: Счастье Азербайждана в его союзе с Россией, – так?
Долгие были проводы Наримана в апреле двадцатого года из Москвы в Азербайджан, устремился в Баку за частями Красной Армии, город нефти захватившей, – лишь так срабатывал ультиматум, предъявленный большевиками национальному правительству: да, согласны уступить власть коммунистам, коль скоро им удалось обманными маневрами вторгнуться в пределы независимой республики, только что признанной европейскими государствами de jure, и приставлен к горлу нож. Коба, провожая его, заметил: Штыком тебе прокладываем путь!
Театральное было в затее с якобы восставшим в Азербайджане народом, и он зовет Россию на помощь, и включен в это захватывающее действо даже Ильич, он и придумал! Модное слово – штык: прощупать штыком!.. Только архипросьба: записывать меньше, это не должно попадать в печать. Да, взять Баку: стратегическая интуиция по захвату города с суши, войти в морской порт, благо в порту наш человек, Чингиз Ильдрым, такое невероятное имя, Ильич переспросил даже, думая, что партийная кличка: Ворваться и овладеть, срочные меры к скорейшему вывозу! Нефть+ бензин! Взорвать изнутри, точь-в-точь, как некогда Шаумяну: Передайте, это по прямому проводу, товарищам, что мы не намерены ни теперь, ни впредь терять бакинскую нефть. Это гибель революции. Это крах социализма.
Он, Нариман, еще в Москве, только собирается в дорогу, а власть в Баку будто бы уже вручена лично ему.
Ликуют Серго и Микоян: свершилось!..
Ну а теперь последует освобождение, смеются глаза у Серго, на голове волосы дыбятся, Грузии и Армении!
Сначала Армении, то ли просьба Микояна, то ли наказ, тон перевертышный.
А если всего лишь новый яркий наряд, наспех накинутый на плечи старой империи? Нет тогда счастья ни Азербайджану, ни России, и тонет, идя ко дну... – так и тянет в жару в море! огромный он, идущий ко дну корабль-держава, и гигантские волны катятся, чтоб влиться в океан, захлестывая Европу, втягивая – договорить в уме мысль, ищущую округления,– в зловещие водовороты Азию и через носик или клюв Апшерона – в Каспий, дыры бездонные, пустоты слоев, где прежде нефть залегала, выкачанная без остатка.
... Январские холода, валенки жмут, никак не разносить их, скользко ступать по паркету, сохранившему блеск царских времен.
Утром подписывать всякого рода обращения, как недавнее: К народностям Востока – столько веков империи, объемлющей азиатские земли, а Восток знаем плохо; с машинки передовицу для Известий об образовании в Средней Азии новых республик вычитал, были автономные, стали союзными; вечером прием: переговоры с турками за чашкой кофе (привезли, зная, что голод, – пайки), гадай не гадай, а сны подмога, чтоб разгадывать в течение дня. Там у себя турки рады, что рухнула империя, не скупятся на резкие отзывы о членах османской династии, султане-халифе, а тут, когда речь о России, их заботит ее целостность, тем более, что именно Россия помогла им, и вам тоже, не так ли, господин Нариманов, или Нариман-эфенди? Потом, дабы польстить, посланник Мустафы Кемаля назовет рангом повыше: не эфенди, а паша: не так ли, Нариман-паша? Ах вы доктор? Да еще литератор?! Что-то о единстве интересов, помыслов, судьбы, естественно, языка и веры.
Нынче вечера живых картин, вожди довольны монументальной этой пропагандой, вовлечен театральный люд, лучшие режиссеры и актеры, даже известная балерина Айседора Дункан, – танцуются лозунги коммнизма. Прелесть, как поворачиваться стала работа!
ЧУЖИМИ ГЛАЗАМИ,
когда и свои, обращенные в прожитую жизнь, как чужие. Мак Делл? Едет в Баку? Сколько прошло со времени последней встречи с тогдашним английским вице-консулом в Баку? Лет семь?
– Ловко он, – это Чичерин о Мак Делле,– ускользнул в свое время из сетей Бакинской коммуны! – Чичерин успел перелистать досье.
– Не опасно ли в таком случае показаться Мак Деллу в Баку?
Словоохотливым собеседником стал, прежде молчаливый: не у дел, очевидно, и оттого разговорчив.
– Вы ни за что не угадаете личные мотивы встречи с вами, господин Нариманов. А точнее – в вашем доме. Здесь, где вы поселились, на Поварской, некогда жили мои родичи, и я провел здесь дивные отроческие годы. За высокой стеной размещалось посольство, и я перелезал туда.
– Там и сегодня посольство.
– Да, мало что изменилось в мире. Впрочем, здесь теперь живете вы, нас вытеснили отовсюду, – пошутил. И всерьез: – Спрашиваете, почему я против революции? Охотно отвечу. Если бы русский император удержал свой трон, а вы, подражая русской революции, не совершили переворот у себя, то я бы мог сохранить мои потенциальные нефтеносные земли, мой дом с прекрасной коллекцией ковров, серебра, латуни и фарфора.
– Раз такая откровенность, награбленные на Кавказе, добавьте.
– Отчего же? Что-то подарено, что-то куплено, не скрою, за бесценок. Я даже лишился такой дорогой моему сердцу мелочи, как белые перчатки моей жены... Не знаю, были ли вы в Баку, когда туда приезжал император?
– Был.– Нариман вспомнил, как сестра миллионера Кардашбека Сона, в которую был влюблен и неудачно сватался, подарила императрице перламутровый поднос.
– Его Императорскому Величеству были представлены жены иностранных консулов, и моя в том числе, и им были даны весьма точные инструкции относительно темных платьев, черных шляп и белых перчаток. Когда жена вернулась, я взял ее правую перчатку, вложил в конверт и надписал: Перчатка, которая пожимала руку императора. Позже, когда моё имущество национализировали, большевики устроили выставку конфискованных ужасов, среди прочих экспонатов была и эта перчатка, а под нею красными чернилами: Перчатка, которую хватала рука убийцы наших товарищей. Что ж, новые времена – новые господа. Где ж мы познакомились? Ах да: на промыслах, запах сырой нефти со сладковатым привкусом, но это еще терпимо: с приближением к очистительному заводу к запаху сырой нефти примешивался едкий запах серной кислоты.
– Вы изумлялись (а разве сам Нариман нет?) лесу вышек.
– Будто выжженные деревья. Черные от копоти, оглушающий шум двигателей и бурильных машин, огромные нефтяные озера. Наши тела покрывала грязь, когда возвращался после работы, мог пальцем написать своё имя на любой части тела. – И резкий поворот темы: О, имперские замашки! Я знаю по нашей Британской империи. У кого только их не было? Даже у Грузии, когда на всё побережье Черного моря вплоть до Константинополя распространялось её влияние. Не говоря об империях Оттоманской или Персидской. У армян тоже, не успокоятся никак, пока не создадут некое подобие былой Великой Армении, наивность на грани фанатизма. Когда-нибудь рухнет и Российская империя.
– Она уже рухнула.
– Вы так полагаете? Закавказье во всяком случае не может быть названо Россией: оно такое же русское, как Индия английская. – И о грузинах одическое словословье.
– Что темпераментны,– усмехнулся Нариман,– согласен. Но грузин грузину рознь, именитых перевидал много (на вершине пирамиды Коба). А что именно они внедрят на Кавказе идеи демократизма, это наивно. Может, разве что достойно встретить гостя, увы, щедрые грузинские застолья не в духе нынешних времен, когда я не могу даже угостить вас, предложив нечто более существенное, чем стакан чаю. (Гюльсум только что купила на базаре несколько мерзлых картофелин.) Чья-то рифма запомнилась: в полном голоде, в адском холоде, и никак не соединить слова во фразу – руки трясутся.
– Да, – заметил Мак Делл, – мне сказали, что десяток яиц стоит у вас двести, а фунт белого хлеба четырнадцать, там и здесь миллионов.
– Увы, страна наводнена ассигнациями, еще недавно червонец стоил миллиарды. Надеемся, что новая денежная реформа укрепит рубль. К тому же наш червонец и ваш фунт сравнялись по золотому паритету!
Не говорить же Мак Деллу, какая у них нищета: превратить в шубу легкое пальтишко Гюльсум (пришила с изнанки шерстяную шаль).
– Каждый ищет опору: ваши тюрки надеялись на Турцию, грузины уповали на немцев, армяне на нас, о чем, кстати, популярно пишет генерал Денстервиль, чьи занятные мемуары у нас уже изданы.
– Выпускаем и мы.
– Да? После всего, что вы о нём наговорили? Английский хищник, кровавые злодеяния, алчные устремления, империалистический шакал... И не опасаетесь его правды о вас, высказываний о большевизме? Дух большевизма... – им заражены все: и те, кто за, и кто против. Но как долго продлится в Закавказье междуплеменная и религиозная рознь? Убивать друг друга, пока не наступит изнеможение?
– Но не вы ли, англичане, предложили свою помощь турецкому армянину Дро, и он напал на Азербайджан, мстя за депортацию армян? То же и с Турцией: как только там созрела революционная ситуация, англичане выступили в защиту султана, и это потрясло даже Армению – ведь именно султанская Турция депортировала армян! А вообще-то планы держав по части Османской империи, точнее, в свете ее краха, были ясны: оккупировать Стамбул под видом защиты султана и растащить Блистательную Порту по кускам: французы с армянами осели в Урфе и Адане, греки – в Смирне, англичане – в Карсе, Ардагане и Батуме с целью отрезать большевиков от революционной Турции. Отсюда проистекает признание англичанами независимости Азербайджана, Армении и Грузии, а также правительства Северного Кавказа – в надежде побудить их к борьбе как с Россией большевиков, так и с революционной Турцией, анатолийцами-кемалистами, и на эту уловку англичан поддались авантюристы в дашнакской Армении: напали на турецкие части, и это им стоило бессмысленных жертв и позорных унижений: почти в одно время родились параллельные соглашения, расколовшие и без того обессиленную Армению, – договоры между Россией и только что рожденной революционной Арменией, а также между Турцией и дашнакской Арменией – Александропольский, или Гюмринский, по которому Армения согласилась на турецкий протекторат Нахичевани, признав, что эта территория имеет неоспоримую историческую, этническую и юридическую связь с Турцией, предоставила ей право производить военные операций на своей территории, согласилась, что ее, Армении, территория включает только район Эривани и озеро Гокча, или Севан, и еще дюжина обязательств: отозвать из Европы и Америки свои делегации, которые политический центр Антанты сделали орудием антитурецких происков, устранить от государственного управления, дабы доказать искренность желания жить в мире с Турцией, всех лиц, провоцирующих народ на антитурецкие выступления, обеспечить права мусульман на территории Армении в целях культурного развития и так далее, – прочесть и зачеркнуть как лишнее, но читаемое.
– Решили в форме исповеди прояснить ситуацию для собственных воспоминаний?
Странный Мак Делл, который прибыл в качестве профсоюзного босса в Баку,– опять же тянет его туда, на пепелища (как и Наримана – к прожитым годам). Но что он дает, этот перечень дат, дел, имен, переездов, должностей, встреч, увлечений?.. нет, увлечений не было; но тут же осекся: были. Мимолетные романы. В юности – первая любовь, Сона. Какая?? Да, две Соны. И обеих любил? Сона-армянка и сестра Кардашбека Сона. А потом, много лет спустя, любовь новая (и женитьба).
Мак Делл еще здесь, не ушел.
– ...А что касается вынесенного мне смертного приговора, то он, как дом на песке, тронешь – развалится. Я был в Энзели, вдруг вбегает с вестью дежурный телеграфист, что из Баку передается сообщение на русском языке, в котором часто повторяется мое имя. Заспешил на телеграф, примерно в полумиле, было странно чувствовать себя приговоренным к смерти. Но в тот же вечер чуть меня не лишили жизни, совпадение такое: решил сократить путь, пошел напрямик через степь. Но, не пройдя нескольких ярдов, почувствовал вдруг что-то влажное, что как губка коснулось моей ноги, я был в шортах и услышал пофыркивание. Осмотрелся – медведь, идущий следом! В полутьме показался мне огромным. Я соображал не совсем нормально, вспомнил, где-то читал, что дикие животные не нападают на человека, пока тот не испугается. Как одеревеневший продолжал идти и вдруг услышал звон цепи,– это был дрессированный медведь, он стоял на задних лапах и махал мне на прощанье... Мистика, не более: услышать приговор и пасть разодранным медведем. Жуткое возвращение через темнеющую степь, неясные тени окружали меня, и шакалы завывали вдали, но – возвращение к жизни.
... Нариман в свитере, на ногах валенки, слегка чихает, это от волнения (чего волноваться?), будто глядит на себя нынешнего, людей, его окружающих, из будущего, куда прежде был устремлен, и жизнь давно прожита, а это его настоящее – уже давно прошлое. Но кому надо копаться в прожитом, не будучи в силах хоть что-то изменить?
У Наримана много всякого собралось – коротких и пространных записей, дневниковых фраз, арабская вязь и русский текст, отстуканный на машинке. Ощущение, что важно не то, что сказалось, а что невыговорено и осталось в памяти. Встал, подошел к кровати сына. Холодно, печь еле теплится. Надо экономить дрова.
Московская зима угнетала Наримана лютыми морозами, скорым наступлением темноты, резкими перепадами от холодов до оттепелей, когда дышать трудно, а потом вдруг подмораживало и ходить по скользким ледяным комьям, торчащим из земли, становилось невмоготу, и он, как только перевалило через самую длинную ночь в году (недавно узнал, новые веяния: день рождения Кобы!), чувствовал облегчение. Ему доставляло удовольствие, отрывая листок календаря, видеть, как изо дня в день отодвигается время заката и растет долгота дня.
Спасается порой от неуюта и холода песней, народная мелодия бережет и согревает, будто печь. Слово источало, казалось, жар. Когда один в доме, тихо напевал, тревожа глубины души, и даже слезы полнили глаза. Вот бы глянул кто на степенного, седого старика: и голоса никакого, а поет. Часто одну строку напевал, а мелодия лилась, растягиваясь.
Однажды Гюльсум услышала. Насторожилась.
Нет, не смогла ты стать любимой мне...
– Кто не смогла? Я?
– Может, и ты, – пошутил.
Обиделась: – При мне ее больше не пой.
И он тут же спел другую: О моя сероглазая, душа моя...
Хрипло прозвучало. По заказу, увы, не получается. А в другой раз спел, якобы ее нет дома,– для нее: Ты моя красавица, свес моих очей...
Гюльсум затаилась: слышала, но не вышла, думая, что Нариман не знает, дома ли она. И в раю не сыщешь такой, как ты, гурии-красавицы... – мелодия щемящая, тоска чуть отступает, уходит, вовсе исчезает.
От снега светло, глянул на спящего сына, будто удостовериться хотел: дышит!.. Тревожные ночи, когда сын болеет, задыхаясь в кашле.
Хлопья закрыли собой небосвод, нескончаемо их круженье, не успев пасть на землю, тут же тают, превращаясь в грязные лужи, шумно стекает с крыш вода, не поймешь, льет ли с неба дождь или снег, липнет на ресницы, холодит щеки, ноги проваливаются в серую слякоть, скользят.
ГИПНОЗ ЛЕГЕНДАРНОГО АСКЕТИЗМА,
и риск запечатлеть сокровенное, осторожность выработалась со времен конспирации, но до обыска, как было в прежние годы, не дойдет, хотя ручаться... – додуматься до такого: обыск на квартире председателя Центрального (с большой буквы) Исполнительного Комитета огромной страны, имя которой С. С. С. Р., и все эти точки, как и в Ц. И. К., Нариман отчетливо и не спеша проставляет под решениями государственной важности, закрепляемыми его подписью, здесь, в Москве.
Замахнулся, как это теперь ему открылось, на мстительных, которые не простят критику, представят как нытье и маловерие, вылазку контры. Успеть предупредить сына. Рассказать ему, пока жив. В любой миг... – да, он врач и понимает, что в одночасье может умереть. Уже созрело в душе, но еще не высказал: именно сегодня, когда резко кольнуло в сердце, почти разрыв с Кобой, родилась фраза, непременно запишет для сына в назидание: эти дрязги властолюбцев, безотчетное диктаторство и надменность. Вождей наплодилось видимо-невидимо, частенько и его, Наримана, величают не иначе как вождь. Ваше имя в сознании трудящихся Востока,– встать, остановить оратора, запретить, но фраза уже произнесена,– идет следом за именем Ленина, и аплодисменты не перекричать. Но удивительнее всего, что Нариман начинает к этому привыкать, даже нравится. Тщеславие? Нет, не допустит, чтоб дух был отравлен. Может, когда сын подрастет, и большевизма не будет? Да, именно так, не забыть эту фразу: и большевизма, может, не будет! Вдруг остановился, схватившись за сердце, но видения не покидали.
железный ты, Юсиф (Иосиф?), но и оно ржавеет, кичишься,
властолюбец, что стальной.
никогда не позволишь себе слабость, чтоб даже жена не почуяла,
чудо-красавица, хрупкое создание, единственное светлое в твоем
аскетическом быту, железная кровать, застеленная жёстким одеялом,
да серая длиннополая шинель, но стол непременно, чтоб засесть в
поисках неотразимого слова, заклеймить презренного врага и
обнажить гнилое нутро двурушника, и кружка для кипятка – пить,
обжигаясь.
будущий тесть прятал тебя в подвале, и будущая жена, девочка еще,
носила тебе еду, твой вид страшил ее, оброс щетиной многодневной,
однажды, жара была, сидел в майке, густые волосы на твоих плечах
вспугнули ее, словно зверь какой в берлоге, но манил твой облик,
имя обрастало легендой: как неделю шел сквозь лес, и чуть ли не
тигр уссурийский встал на пути, – тигр был сыт или признал в тебе
сатанинскую волю.
и о той, первой, о сыне-первенце, к которому спешил.
горестный твой рассказ о том, как осиротели ты и сын, потеряв
ее, – это существо смягчало мое каменное сердце,– сказал,– с ее
смертью умерли последние теплые чувства к людям.
но взгляд! твой взгляд! тяжелый карающий меч, это не театр, чтоб
на картон нанести краску, и не всякий его подымет.
доходчивые призывы, дешевые подачки, которыми находил дорогу к
рабам.
и твои клятвы короткие, и в скорбном облике чудился фатальный
знак, в голосе хрипота, словно только что прикоснулся губами
теплого еще лба, горе невыразимое.
эти твои братья, вены на тонкой шее, их легко охватить железными
пальцами и сжать, вздуваются, синеют на белой и нежно-розовой
коже, когда чуть расстегнется гимнастерка, приоткрывая ключицы, и
проступает четкая линия, видимая издали, между черным открытым и
белым сокрытым.
да, твои братья, и тот, с козлиной бородкой и бегающими острыми
глазками, другой в пенсне и френче, русая с золотым отливом
шевелюра, третий с его заученными жестами и хлесткой речью, три
брата-богатыря, твоя любимая картинка, вырезал из старого
красочного журнала и кнопками прикрепил над головой, светлое
пятнышко на серой стене, и в этом тоже вызов миру, которому
уготована гибель.
и в пику жене-интеллигентке, чью брезгливость к твоему аскетизму
ты чуешь пролетарским нюхом, с ее невинно глядящими голубыми
глазами, которые чуть что – и уже полнятся слезой, в надежде, как
та, первая, смягчить твое каменное сердце.
братья намечены тобой в жертву, почти созрело, нужны юные, скорые
на расправу и крепкие, верные до конца, чтоб понимали с
полуслова, а этим надо доказывать, инерция и ржа, ждешь удобного
случая и надежных исполнителей.
на бескрайних степях, где пыль да чертополох, каменные без рук и
ног истуканы, плоские лица, в трещинах земля, раздолье для
ящериц, питающих ядом змей, глубоко вросли в землю истуканы,
торчат, требуя жертв, но однажды, не ты первый, не ты последний,
свалят тебя, зароют, предав забвению.
ПИСЬМО К СЫНУ
вывел на плотном листке бумаги, отливающем шелком. Проставил в правом углу: Москва, 28 января 1925 г. В какой-то мере юбилейная дата. С этого и начать? В 1895 году 15 января (а это по новому стилю 28 января) в Баку в Тагиевском театре... – но почему первое имя Тагиев, всесильный Гаджи? Умер недавно миллионер-меценат. Нет, задерживаться не будет, – в первый раз поставлена была моя пьеса.
Так ли важно насчет юбилея? Нет, переписывать не будет, начало есть. Как родник, чей глазок был забит илом, щепки засорили, очистить, чтоб, когда муть отстоится, пошла прозрачная вода,– вскипает будто, упруго выбивается, течет и течет. Конечно, если строго судить, ведь так! то можно сказать, что почти не сделано ничего. Быть может, ты прочтешь эти строки, когда и большевизма не будет. Отложил перо.
Сын спит. Поправил на нем одеяло, оно шерстяное, стеганое, верх шелковый, прохладный, привезли из Баку. Такое слабое, беззащитное, бесконечно дорогое существо – сын. Хватит ли времени вырастить? Поздно женился... Мать часто вздыхала:
– Неужели умру, так и не увидав внука?
Так и не дождалась. А тут настояли.
– Сорок мне, какая уж женитьба?
Нашли невесту друзья-шемахинцы. Мне в моем возрасте, – сказал им,нужна единомышленница. Помощница. Чтоб понимала меня с полуслова. Дикарка мне не нужна.
Жене двадцать пять. Мягкое, теплое имя Гюльсум. Привел в дом, снял чадру, велел не носить, пусть обыватели судачат.
– Я боялась тебя,– призналась,– думала, такой степенный.
– И бойся,– пошутил.
С женитьбой пришел поздравить и миллионер Кардашбек, родной брат Соны, выказывая особую радость. Может, окончательно оттает боль, вызванная неудачным сватовством? Дерзок же был тогда Нариман, вздумавший жениться на его сестре!
Скакать по годам, а где перевести дух и задуматься.
Нет, подаст заявление, уйдет от всех постов, фразы кружатся в голове, цепляются, выстраиваются, как ему кажется, в логическую стройность. И непробиваемые стены бывшего царского особняка, где его просторный кабинет, не помогут.
Вот и пойми теперь, усмехнулся Нариман, с чего началось и чем завершилось. Физически ощутима боль, прошли суровую школу борьбы, словопрений, козней, еще чего?! Зудят руки – били линейкой, когда неровно выводил в Тифлисской духовной школе, преподавание по-русски шло, буквы кириллицы: учитель подкрадывался незаметно, Нариман задумается, и вдруг бац по пальцам! Потом для Наримана был Гори, где в знаменитой на Кавказе семинарии открылось татарское отделение, готовят туземных учителей для мусульманских школ, не государственных: по циркуляру министерства народного образования учитель-мусульманин на коронной службе состоять не может. Привычное слово татары, легче запомнить по месту обитания: кавказские, астраханские, крымские, тобольские, казанские... – всякие иные.
Учили так, чтоб быть готовым ко всему, и садоводству тоже:
– Я бы пришел к вам садовником, – сказал Соне, с которой не состоялось сватовство. А она ему:
– Сады наши за городом, где я редко бываю, есть лишь одно тутовое дерево в крошечном дворе нашего дома, и его посадили, когда я родилась, оно точь-в-точь отражает мое настроение: если печалюсь, ягоды сморщиваются и делаются горькими.
– С чего вам печалиться? Вы юны, вас не тяготит нужда... – о нужде заговорил зря, не поддержала разговора.
– А еще чему вас учили?
– Проводить метеорологические наблюдения.
– Может, вы звездочет? И предскажете мою судьбу?
– Звезды вам благоволят.
Их разговор Нариман вставит, слово в слово, в маленький роман Бахадур и Сона, но живая речь, обретя книжную оболочку, потускнеет:
– Разве вы не знаете, что наша нация отстала от других?
И Сона после недолгого размышления заметила:
– Это сложный вопрос. Действительно, в чем причина, что мусульманские нации и государства так сильно отстали? Религия? Ислам?.. Нет, не вера, как думают некоторые, тому причиной. Если бы, сказал один из мусульманских философов, пророк Мухаммед взглянул теперь на своих последователей, он не узнал бы той веры, которую основал когда-то,– и философ прав: ислам по своей природе вовсе не противостоит науке и прогрессу.
О том еще, что нам надо учиться у армян.
– Чему? – спросила Сона.
– Сплоченности и единству.
Настолько Нариман увлекся повествованием, что забыл, реальная ли Сона сказала, вымышленная ли? Ему ли или герою его – Бахадуру?
Но именно Нариман, придя к ним в гости и завидев Сону на балконе, почувствует, что у него радостно ёкнуло сердце, онемеет от восхищения.
Да, молодой нефтепромышленник Кардашбек, опекающий образованных интеллигентов из мусульман.