355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Буковски » Самая красивая женщина в городе и другие рассказы » Текст книги (страница 9)
Самая красивая женщина в городе и другие рассказы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:12

Текст книги "Самая красивая женщина в городе и другие рассказы"


Автор книги: Чарльз Буковски



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

– ...а такой славный мальчуган был, чистенький славненький мальчуган, работа ему нужна была, говорит: работа нужна, а я говорю: "Ты мне нравишься, парнишка, нам нужен хороший жарщик, хороший честный жарщик, а я честных по лицу узнаю, парнишка, я характер по лицу могу сказать, будешь работать со мной и моей женой, и хоть всю жизнь тут работай, парнишка..." а он говорит: "отлично, сэр" – вот так прям и сказал, и похоже, доволен был, что такая работа ему перепала, а я говорю: "Марта, мы тут себе хорошего мальчика нашли, славного аккуратного мальчика, он в кассу не будет лапы запускать, как остальные мерзавцы эти".

Значит, выхожу я и закупаю цыплят, хорошенько так цыплят закупаю. У Марты много чего из цыплят выходит, она их как волшебной палочкой готовит. Полковник Сандерс рядом и на 90 футов не стоит. Пошел я и купил 20 цыплят на эти выходные. Хорошие выходные хотели себе устроить, специальный куриный день, 20 цыплят, значит, выхожу я и покупаю. Да мы бы Полковника Сандерса разорили. За такие хорошие выходные и 200 баксов чистой прибыли огрести можно. Мальчишка даже помог нам ощипать их и порезать – сам вызвался причем. У нас с Мартой-то своих детей нет.

А мне парнишка по-настоящему уже начинал нравиться. В общем, Марта сварганила этих цыплят на заднем дворе, все приготовила... 19 разных блюд из курицы, у нас эти цыплята только из задницы не лезли. Парню оставалось только все остальное приготовить, типа бургеров там, стейков, ну и всего остального. С цыплятами мы развязались. И ей-богу, здоровские выходные у нас получились. Вечер в пятницу, суббота, воскресенье. Парнишка работал хорошо, приятный, к тому же.

Обходительный такой. Шуточки смешные отпускал. Звал меня Полковником Сандерсом, а я его звал сынком. Полковник Сандерс и Сын – во как. Когда в субботу вечером закрылись, уработались мы, как черти, но были довольны. Цыплят всех размели, к чертовой матери, до кусочка. Яблоку упасть негде было, люди ждали своей очереди за столик сесть, никогда раньше такого не видел. Я дверь запер, достал квинту хорошего виски, сели мы, усталые, но счастливые, пропустили по маленькой.

Парнишка вымыл все тарелки, пол подмел. Говорит: "Ладно, Полковник Сандерс, завтра во сколько приходить?" Улыбается. Я говорю: в полседьмого утра, он свою кепку забирает и уходит. "Чертовски приятный мальчуган, Марта," говорю я, подхожу к кассе выручку подсчитать. А касса – ПУСТАЯ! Правильно, я так и сказал: "Касса – ПУСТАЯ!" И ящик сигарный, с выручкой за два предыдущих дня – его он тоже нашел. Такой аккуратненький мальчик... Не понимаю... Я ж сказал ему:

хоть всю жизнь работай, так ему и сказал. 20 цыплят... Уж Марта знает, как их готовить... А мальчонка этот, срань куриная, сбежал со всеми этими деньгами проклятущими, мальчонка этот...

Потом он заорал. Я слышал, как орет огромное число людей, но ни разу не слышал, чтобы орали так. Он поднимался, натягивая ремни, и орал. Ремни чуть не лопались.

Вся кровать дребезжала, рев его рикошетом от стен обрушивался на нас. Мужик был в тотальной агонии. Причем, орал не по чуть-чуть. Рев был долгим, он все длился и длился. Потом прекратился. Мы – 8 или десять американцев мужского пола – вытянулись на своих кроватях, наслаждаясь тишиной.

Потом он заговорил снова:

– Такой славный мальчуган был, мне он понравился. Говорю ему: работай у нас хоть всю жизнь. Он еще шуточки отпускал, приятный такой, обходительный. Я пошел и купил 20 этих цыплят. 20 цыплят. За хорошие выходные можно 200 огрести. А у нас 20 цыплят было. Парнишка меня Полковником Сандерсом звал...

Я перегнулся за край кровати и срыгнул глоток крови...

На следующий день объявилась медсестра, выцепила меня и помогла перебраться на каталку. Я по-прежнему блевал кровью и был довольно слаб. Она вкатила меня в лифт.

Техник встал за свою машину. В живот мне ткнули каким-то острием и сказали стоять. Я чувствовал сильную слабость.

– Я слишком слабый, я не могу встать, – ответил я.

– Стойте и всё, – сказал техник.

– Мне кажется, я не могу, – сказал я.

– Стойте спокойно.

Я ощутил, как начинаю медленно заваливаться назад.

– Я падаю, – сказал я.

– Не падайте, – сказал он.

– Стойте тихо, – сказала сестра.

Я завалился назад. Как резиновый. Когда я ударился об пол, то ничего не почувствовал. Я ощущал только легкость. Возможно, я и был нетяжелым.

– Ох, черт побери! – сказал техник.

Сестра помогла мне подняться и прислонила к машине, острие по-прежнему упиралось мне в живот.

– Я не могу стоять, – сказал я. – Я, наверное, умираю. Я не могу встать. Мне очень жаль, но встать я не могу.

– Стойте тихо, – сказал техник, – просто стойте и всё.

– Стойте спокойно, – сказала сестра.

Я почувствовал, как падаю. И завалился назад.

– Простите, – сказал я.

– Черт бы вас побрал! – завопил техник. – Я из-за вас две пленки запорол! А эти проклятые пленки денег стоят!

– Простите, – сказал я.

– Заберите его отсюда, – сказал техник.

Сестра помогла мне подняться и снова уложила на каталку. Мыча что-то себе под нос, она вкатила меня в лифт, по-прежнему мыча.

Из этого подвала меня действительно забрали и положили в большую палату, очень большую. В ней умирало человек, наверное, 40. Провода к кнопкам были обрезаны, и громадные деревянные двери, толстые деревянные двери, покрытые с обеих сторон листами жести, отделяли нас от медсестер и врачей. На моей кровати закрепили бортики и попросили меня пользоваться подкладным судном, но подкладное судно мне не нравилось, особенно мне не нравилось блевать в него кровью, а еще меньше – срать туда. Если кто-нибудь когда-нибудь изобретет удобное и практичное подкладное судно, врачи и медсестры будут ненавидеть его до скончания веков и еще дольше.

Желание посрать у меня не убывало, но получалось не очень. Конечно, давали мне одно молоко, желудок был весь разодран, поэтому отправлять слишком много в жопу у него получалось не очень хорошо. Одна медсестра предложила мне жесткий ростбиф с полупроваренной морковкой и полумятой кортошкой. Я отказался. Я знал, что им просто нужна еще одна свободная кровать. Как бы то ни было, желание посрать не проходило. Странно. Это была уже вторая или третья моя ночь здесь. Я был очень слаб. Мне удалось отстегнуть один бортик и выбраться из кровати. Добрался до сральника и сел там. Я тужился и сидел там, и снова тужился. Потом встал.

Ничего. Только небольшой водоворотик крови. Потом у меня в голове закружилась карусель, одной рукой я оперся на стену и стравил полный рот крови. Смыл за собой и вышел. На полдороге к кровати рот мой снова наполнился кровью. Я упал.

Уже на полу я еще раз сблевал кровью. Даже не знал, что у людей внутри столько крови. Я выпустил еще глоток.

– Сукин ты сын, – заверещал мне со своей кровати какой-то старик, заткнись, дай нам поспать хоть немного.

– Прости, товарищ, – смог сказать я и потерял сознание.

Медсестра рассердилась.

– Ты, сволочь, – сказала она. – Я же сказала тебе не опускать бортики.

Жмурики ебаные, не смена от вас, а одно мучение!

– А у тебя пизда воняет, – сообщил я ей. – И место тебе в тихуанском борделе.

Она подняла мою голову за волосы и вмазала мне по левой щеке, а потом, тыльной стороной – по правой.

– Возьми свои слова обратно! – сказала она. – Возьми свои слова обратно!

– Флоренс Найтингейл, – сказал я. – Я тебя люблю.

Она положила мою голову на место и вышла из палаты. В этой даме чувствовались подлинный дух и пламя; мне это понравилось. Я перекатился в лужу собственной крови, замочив пижаму. Пусть знает.

Флоренс Найтингейл вернулась с другой садисткой, они посадили меня на стул и отволокли на нем через всю палату до кровати.

– Слишком много шума, будьте вы прокляты! – сказал старик. Он был прав.

Они водрузили меня обратно на кровать, и Флоренс поставила бортик на место.

– Сукин сын, – сказала она. – Сиди теперь тут, или в следующий раз я на тебя лягу.

– Отсоси у меня. – ответил я. – Отсоси перед уходом.

Она перегнулась через перильца и посмотрела мне в лицо. У меня очень трагическое лицо. Некоторых теток привлекает. Глаза ее были широко открыты и страстны, и смотрели прямо в мои. Я стянул с себя простыню и поднял подол пижамы. Она плюнула мне в лицо и вышла...

Потом передо мной возникла старшая медсестра.

– Мистер Буковски, – сказала она, – мы не можем дать вам кровь. У вас нет кровяного кредита.

Она улыбнулась. Она сообщала, что мне позволят умереть.

– Хорошо, – ответил я.

– Вы хотите увидеть священника?

– Зачем?

– На вашей карте допуска значится, что вы католик.

– Я просто так записался.

– Почему?

– Раньше был. Если писать "нерелигиозен", всегда задают слишком много вопросов.

– Вы у нас проходите как католик, мистер Буковски.

– Слушайте, мне трудно разговаривать. Я умираю. Ладно, ладно, католик я, пусть будет по-вашему.

– Мы не сможем дать вам крови, мистер Буковски.

– Послушайте, мой отец работает на ваш округ. Мне кажется, у них есть программа сдачи крови. Окружной Музей Лос-Анжелеса. Мистер Генри Буковски. Он терпеть меня не может.

– Мы проверим...

Что-то произошло с моими бумагами: их, похоже, отправили вниз, пока я валялся наверху. Врача я увидел только на четвертый день, а к этому времени они обнаружили, что мой отец, который терпеть меня не мог, отличный парень, у которого есть постоянная работа и пьющий сын при смерти и без работы, что этот отличный парень сдавал кровь в программу по сдаче крови, а поэтому ко мне прицепили бутылку и накачали этой кровью меня. 13 пинт крови и 13 пинт глюкозы без передышки. У медстестры кончились места, куда можно иголку втыкать...

Один раз я проснулся: надо мной стоял священник.

– Отец, – сказал я. – Уходите, пожалуйста. Я могу умереть и без этого.

– Ты хочешь, чтобы я ушел, сын мой?

– Да, Отец.

– Ты утратил веру?

– Да, я утратил веру.

– Единожды католик – католик всегда, сын мой.

– Чушь собачья, Отец.

Старик на соседней койке проговорил:

– Отец, Отец, я с вами поговорю. Поговорите со мной, Отец.

Священник отошел к нему. Я ждал, чтобы умереть. Вы чертовски хорошо знаете, что я тогда не умер, иначе я б вам этого сейчас не рассказывал...

Меня перевезли в палату с черным парнем и белым парнем. Белому каждый день приносили свежие розы. Он их выращивал – на продажу цветочницам. Правда, теперь он никаких роз уже не выращивал. А черного парня прорвало, как и меня. У белого же было плохо с сердцем, очень плохо с сердцем. Мы валялись, и белый парень рассказывал, как выводить розы, как их выращивать, как ему сигаретка сейчас бы не помешала, господи, как же сигаретку бы сейчас. Блевать кровью я уже перестал.

Теперь я просто срал кровью. Такое чувство, что выкарабкался. Я только что опустошил еще одну пинту крови, и иголку из меня вынули.

– Я достану тебе покурить, Гарри.

– Господи, спасибо, Хэнк.

Я встал с кровати.

– Денег дай.

Гарри дал мне мелочи.

– Если он покурит, то сдохнет, – сказал Чарли. Чарли – это черный парень.

– Херня, Чарли, пара затяжек еще никому не вредила.

Я вышел из палаты и пошел по коридору. В вестибюле приемного покоя стоял сигаретный автомат. Я купил пачку и вернулся. Потом мы с Чарли и Гарри просто лежали и покуривали. То было утром. Около полудня зашел врач и прицепил к Гарри машинку. Машинка плевалась, пердела и ревела.

– Вы ведь курили, не так ли? – спросил врач.

– Нет, доктор, честное слово, не курил.

– Кто из вас, парни, купил ему сигареты?

Чарли смотрел в потолок. Я смотрел в потолок.

– Выкурите еще хоть одну сигарету – и вы покойник, – сказал врач.

Потом забрал машинку и вышел. Только закрылась дверь, я выудил пачку из-под подушки.

– Дай одну, а? – попросил Гарри.

– Ты слышал, что сказал доктор, – сказал Чарли.

– Ага, – подтвердил я, выпуская пачку прекрасного сизого дыма, – ты слышал, что доктор сказал: "Выкурите еще хоть одну сигарету – и вы покойник".

– Лучше сдохнуть счастливым, чем жить в мучениях, – ответил Гарри.

– Я не могу нести ответственность за твою смерть, Гарри, – сказал я. – – Я передам эти сигареты Чарли, и если ему захочется, он тебе одну даст.

И я перекинул пачку Чарли, кровать которого стояла в центре.

– Ладно, Чарли, – произнес Гарри, – давай сюда.

– Не могу, Гарри, я не могу тебя убить, Гарри.

Чарли снова перекинул пачку мне.

– Давай же, Хэнк, дай покурить.

– Нет, Гарри.

– Ну пожалуйста, прошу тебя, мужик, ну хоть разок затянуться хоть разок!

– Ох, да ради Бога!

И я кинул ему всю пачку. Рука его дрожала, пока он вытаскивал сигарету.

– У меня спичек нет. У кого спички?

– Ох, ради Бога, – сказал я.

И кинул ему спички...

Пришли и подцепили меня еще к одной бутылке. Минут через десять прибыл мой отец.

С ним была Вики – такая пьянющая, что едва держалась на ногах.

– Любименький! – выговорила она. – Любовничек!

Она покачнулась, уцепившись за спинку кровати.

Я посмотрел на старика.

– Сукин ты сын, – сказал я ему, – можно было и не тащить ее сюда в таком состоянии.

– Любовничек, ты что, меня видеть не хочешь, а? А, любовничек?

– Я тебя предупреждал, чтобы ты не связывался с такой женщиной.

– У нее нет денег. Ты, сволочь, ты специально купил ей виски, напоил и притащил сюда.

– Я говорил тебе, что она тебе не пара, Генри. Я тебе говорил, что она дурная женщина.

– Ты меня что, больше не любишь, любовничек?

– Убери ее отсюда... НУ? – велел я старику.

– Нет-нет, я хочу, чтобы ты видел, что у тебя за женщина.

– Я знаю, что у меня за женщина. А теперь убери ее отсюда, или, Господи помоги мне, я вытащу сейчас эту иголку и надаю тебе по заднице!

Старик вывел ее. Я отвалился на подушку.

– Вот это баба, – сказал Гарри.

– Я знаю, – ответил я. – Я знаю...

Я прекратил срать кровью, мне вручили список того, что можно есть, и сказали, что первывй же стакан меня убьет. Также мне сообщили, что без операции я умру. У меня произошел ужасный спор с врачихой-японкой насчет операции и смерти. Я сказал: "Никаких операций," а она вышла, в негодовании тряся задницей. Гарри был еще жив, когда я выписывался, сосал свои сигареты.

Я вышел на солнышко – попробовать, как оно. Оно было здорово. Мимо ездило уличное движение. Тротуар – какими обычно и бывают тротуары. Я решал, сесть ли мне на автобус или попытаться позвонить кому-нибудь, чтобы приехали и меня забрали. Зашел позвонить. Но сперва сел и закурил.

Подошел бармен, и я заказал бутылку пива.

– Что нового? – спросил он.

– Да ничего особенного, – ответил я. Он отошел. Я нацедил пива в стакан, потом некоторое время рассматривал его, а потом залпом хватанул сразу половину. Кто-то сунул монетку в музыкальный автомат, и у нас заиграла музыка. Жить стало чуточку лучше. Я допил стакан, налил себе еще: интересно, а пиписька у меня когда-нибудь еще встанет? Я оглядел бар: женщин нет. И тогда я сделал вторую лучшую вещь, которую мог: взял стакан и осушил его до дна.

ДЕНЬ, КОГДА МЫ ГОВОРИЛИ О ДЖЕЙМСЕ ТЁРБЕРЕ

Везенья у меня убыло или талант закончился. Хаксли или кто-то из его персонажей, кажется, сказал в Пункте-Контрапункте: "В двадцать пять гением может быть любой; в пятьдесят для этого требуется что-то сделать". Ну вот, а мне сорок девять, все ж не полтинник – нескольких месяцев не хватает. И картины мои не шевелятся.

Правда, вышла недавно книжонка стихов: Небо – Самая Большая Пизда Из Них Всех, – за которую я получил четыре месяца назад сотню долларов, а теперь эта штуковина – коллекционная редкость, у продавцов редких книг значится в каталогах по двадцать долларов за экземпляр. А у меня даже ни одной своей не осталось. Друг украл, когда я пьяный валялся. Друг?

Удача моя упала. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и так далее, и тому подобное, а я не могу даже посудомойкой устроиться. В одном месте попробовал, но продержался всего одну ночь со своей бутылкой вина. Здоровая жирная дама, одна из владелиц, провозгласила:

– Да этот человек ведь даже не знает, как мыть тарелки! – И показала мне, как:

одна часть раковины – в ней какая-то кислота – так вот, именно туда сначала складываешь тарелки, потом переносишь их в другую часть, где мыльная вода. Меня в тот же вечер и уволили. А я тем временем выпил две бутылки вина и сожрал пол-бараньей ноги, которую оставили сразу у меня за спиной.

В каком-то смысле, ужасно закончить полным нулем, но больнее всего было от того, что в Сан-Франциско жила моя пятилетняя дочка, единственный человек в мире, которого я любил, которому я был нужен – а также нужны были башмачки, платьица, еда, любовь, письма, игрушки и встречи время от времени.

Я вынужден был жить с одним великим французским поэтом, который теперь обитает в Венеции, штат Калифорния, и этот парень работал на оба фронта то есть, ебал как женщин, так и мужчин, и его ебали как женщины, так и мужчины. У него были симпатичные прихваты, и высказывался он всегда с юмором и блеском. И носил паричок, который постоянно соскальзывал так, что за разговором его приходилось постоянно поправлять. Он говорил на семи языках, но когда я был рядом, приходилось изъясняться на английском. Причем на каждом говорил, как на родном.

– Ах, не беспокойся, Буковский, – улыбался он бывало, – я о тебе позабочусь!

У него был этот член в двенадцать дюймов, вялый такой, и он появлялся в некоторых подпольных газетах, когда только приехал в Венецию, с объявлениями и рецензиями своей поэтической мощи (одну из рецензий написал я), а некоторые из подпольных газет напечатали эту фотографию великого французского поэта – в голом виде. В нем было футов пять росту, волосы росли у него и на груди, и на руках. Волосы покрывали его целиком, от шеи до яиц – черная с проседью, вонючая плотная масса,– и посередине фотографии болталась эта чудовищная штука с круглой головкой, толстая: бычий хуй на оловянном солдатике.

Французик был одним из величайших поэтов столетия. Он только и делал, что сидел и кропал свои говенные бессмертные стишата, причем у него было два или три спонсора, присылавших ему деньги. А кто бы не повелся: (?): бессмертный хуй, бессмертные стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга, каджу. Знал всю эту раннюю гостиничную толпу, которая жила в одном месте, ширялась вместе, ебалась вместе, а творила порознь. Он даже встретил как-то Миро и Хэма, идущих по проспекту, причем Миро нес за Хэмом его боксерские перчатки, и направлялись они на какое-то поле боя, где Хэм надеялся вышибить из кого-то дерьмо. Конечно же, они все знали друг друга и притормаживали на минутку отслюнить другу другу чутка блистательной чуши побрехушек.

Бессмертный французский поэт видел, как Берроуз ползает по полу у Би "вусмерть пьяный".

– Он напоминает мне тебя, Буковский. Там нет фронта. Пьет, пока не рухнет, пока глаза не остекленеют. А в ту ночь он ползал по ковру уже не в силах подняться, потом взглянул на меня снизу и говорит: "Они меня наебали! Они меня напоили! Я подписал контракт. Я продал все права на экранизацию Нагого Обеда за пятьсот долларов. Вот говно, уже слишком поздно!"

Берроузу, разумеется, повезло – конкретных предложений не было, а пятьсот долларов у него осталось. Меня с некоторыми вещами подловили пьяным на пятьдесят, со сроком действия два года, а потеть мне еще оставалось полтора. Так же подставили и Нельсона Олгрена – Человек с золотой рукой; заработали миллионы, Олгрену же досталась шелуха ореховая. Он был пьян и не прочел мелкий шрифт.

Меня хорошенько сделали на правах к Заметкам Грязного Старика. Я был пьян, а они привели восемнадцатилетнюю пизду в мини по самые ляжки, на высоких каблуках и в длинных чулочках. А я жопку себе два года урвать не мог. Ну и подписал себе пожизненное. А через ее вагину б, наверное, на грузовом фургоне проехал. Но этого я так и не узнал наверняка.

Поэтому вот он я – выпотрошен и выброшен, полтинник, удача кончилась, талант иссяк, даже разносчиком газет устроиться не могу, даже дворником, посудомойкой, а французский поэт, бессмертный этот, у себя постоянно что-то устраивает – парни и девки постоянно к нему стучатся. А квартира какая у него чистая! Сортир выглядит так, будто туда никто никогда не срал. Весь кафель сверкает белизной, и коврики такие жирные и пушистые повсюду. Новые диваны, новые кресла. Холодильник сияет, как здоровенный сумасшедший зуб, по которому возили щеткой, пока он не завопил. До всего, всего абсолютно дотронулась нежность не-боли, не-беспокойства, будто никакого мира снаружи вообще нет. А между тем все знают, что сказать, что сделать, как себя вести – таков кодекс – без лишнего шума и без лишних слов: грандиозные оглаживая, отсасывания и пальцы в задницу и куда ни попадя. Мужчинам, женщинам и детям включая. Мальчикам.

К тому же всегда имелся большой кокс. Большой гарик. И пахтач. И шана. Во всех видах.

Тихо творилось Искусство, все нежно улыбались, ждали, затем делали. Уходили.

Потом снова возвращались.

Были даже виски, пиво, вино для такого быдла, как я, – сигары и дурогонство прошлого.

Бессмертный французский поэт продолжал свои кунштюки. Вставал рано и пускался в различные упражнения йогов, а потом становился и рассматривал себя в зеркале в полный рост, смахивал руками крошечные бисеринки пота, в самом конце же дотягивался и ощупывал свой гигантский хуй с яйцами всегда приберегая хуй с яйцами напоследок, – приподнимал их, наслаждаясь, и отпускал: ПЛАНК.

Примерно в этот время я заходил в ванную и блевал. Выходил.

– Ты ведь на пол не попал, правда, Буковски?

Он не спрашивал меня, может быть, я умираю. Беспокоился он только про свой чистый пол в ванной.

– Нет, Андрэ, я разместил всю рыготину в соответствующие каналы.

– Вот умница!

Потом, только чтобы выпендриться, зная, что мне паршивее, чем в семи адах, он подходил к углу, становился на голову в своих ебаных бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками вот так и говорил:

– Знаешь, Буковски, если ты когда-нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебе обещаю – только войдешь в комнату одетым вот так, как все женщины до единой в обморок упадут.

– Я в этом сомневаюсь.

Затем он делал легкий переворот, приземлялся на ноги:

– Позавтракать не желаешь?

– Андрэ, я не желаю позавтракать последние тридцать два года.

Затем в дверь стучали – легко, так нежно, что можно было подумать, какая-нибудь ебаная синяя птица крылышком постукивает, умирая, глоточек воды просит.

Как правило, там оказывались два-три молодых человека с говенными на вид соломенными бороденками.

Обычно то были мужчины, хотя время от времени попадалась и девчонка, вполне миленькая, и мне никогда не хотелось сваливать, если там была девчонка. Но это у него было двенадцать дюймов в вялом состоянии, плюс бессмертие. Поэтому свою роль я всегда знал.

– Слушай, Андрэ, голова раскалывается... Я, наверное, схожу прогуляюсь по берегу.

– О, нет, Чарльз! Да что ты в самом деле!

И не успевал я дойти до двери, оглядывался – а она уже расстегивала Андрэ ширинку, а если у бермуд ширинки не было, то они спускались на французские лодыжки, и она хватала эти двенадцать дюймов в расслабленном состоянии – посмотреть, на что они способны, если их немножечко помучить. А Андрэ вечно задирал ей платье на самые бедра к этому времени, и палец его трепетал, глодал, выискивал секрет дырки в этом зазоре ее узких, дочиста отстиранных розовых трусиков. Что касается пальца, то для него всегда что-то отыскивалось: казалось бы новая мелодраматическая дырка, или задница, или если, будучи мастером таких дел, он мог скользнуть в объезд или напрямую сквозь эту тугую отстиранную розовость, вверх, – и вот уже он разрабатывает эту пизду, отдыхавшую лишь каких-то восемнадцать часов.

Поэтому я всегда ходил гулять вдоль пляжей. Поскольку всегда было так рано, мне не приходилось наблюдать эту гигантскую размазню человечества пущенную в расход, притиснутую друг к другу: тошнотные, квакающие твари из плоти, Лягушачьи опухоли. Не нужно было видеть, как они гуляют или валяются, развалившись своими кошмарными туловищами и проданными жизнями – без глаз, без голосов, без ничего, – и не знают этого, слошное говно отбросов, клякса на кресте.

По утрам же, спозаранку, было вовсе неплохо, особенно среди недели. Вс принадлежало мне, даже очень уродливые чайки, становившиеся еще уродливее по четвергам и пятницам, когда мешки и крошки начинали исчезать, ибо это означало для них конец Жизни. Они никак не могли знать, что в субботу и воскресенье толпа понабежит снова со своими булочками от "горячих собак" и разнообразными сэндвичами. Ну-ну, подумал я, может, чайкам еще хуже, чем мне? Может.

Андрэ предложили устроить где-то чтения – в Чикаго, Нью-Йорке, Фриско, где-то – на один день, поехал туда, а я остался дома, один. Наконец, смог сесть за машинку. И ничего хорошего из этой машинки не вышло. У Андрэ она работала почти идеально. Странно, что он – такой замечательный писатель, а я – нет. Казалось, такой уж большой разницы между нами нет. Но отличие было: он знал, как одно слово подставлять к другому. Когда же за машинку сел я, белый листок бумаги просто лыбился на меня в ответ. У каждого свои разнообразные преисподнии, у меня же – фора в три корпуса на поле.

Поэтому я пил все больше и больше вина и ждал смерти. Андрэ уже был в отъезде пару дней, когда однажды утром, примерно в 10:30, в дверь постучали. Я ответил:

– Секундочку, – сходил в ванную, проблевался, прополоскал рот. Лаворисом. Влез в какие-то шортики, потом надел один из шелковых халатов Андрэ. И только тогда открыл дверь.

Там стояли молодой парень с девчонкой. На ней были такая очень коротенькая юбочка и высокие каблуки, а нейлоновые чулки натягивались чуть ли не на самую задницу. Парень был просто парнем, молодой, такой тип "Кашмирского Букета" – белая футболка, худой, челюсть отвисла, руки по бокам расставлены, будто сейчас разбежится и взлетит.

Девчонка спросила:

– Андрэ?

– Нет. Я Хэнк. Чарлз. Буковски.

– Вы ведь шутите, правда, Андрэ? – спросила девчонка.

– Ага. Я сам – шутка, – ответил я.

Снаружи слегка моросило. Они стояли под дожиком.

– Ладно, как бы то ни было, заходите, чего мокнуть?

– Вы действительно Андрэ! – сказала эта сучка. – Я узнаю вас, это старое лицо – двести лет, наверное уже!

– Ладно, ладно, – сказал я. – Заходите. Я Андрэ.

У них с собой были две бутылки вина. Я сходил на кухню за штопором и стаканами.

Разлил на троих. Я стоял, пил свое вино, осматривал ее ноги как можно глубже, когда он вдруг протянул руку, расстегнул мне ширинку и принялся сосать мне член.

И очень громко хлюпал при этом. Я потрепал его по макушке и спросил девчонку:

– Тебя как зовут?

– Уэнди, – ответила она, – и я всегда восхищалась вашей поэзией, Андрэ. Я думаю, что вы – один из величайших живущих на земле поэтов.

Парень продолжал разрабатывать свою тему, чмокая и чавкая, голова его ходила ходуном так, словно совсем разум потеряла.

– Один из величайших? – спросил я. – А кто остальные?

– Один остальной, – ответила Уэнди, – Эзра Паунд.

– Эзра всегда на меня тоску нагонял, – сказал я.

– В самом деле?

– В самом деле. Он слишком старается. Шибко серьезный, шибко ученый и, в конечном итоге, – просто тупой ремесленник.

– А почему вы подписываете свои работы просто – Андрэ?

– Потому что мне так хочется.

Парень уже расстарался вовсю. Я схватил его за голову, притянул поближе и разрядился.

Потом застегнулся, снова разлил на троих.

Мы просто сидели, разговаривали и пили. Не знаю, сколько это продолжалось. У Уэнди были прекрасные ноги, изящные тонкие лодыжки, она их все время скрещивала и покручивала ими, будто в ней что-то горело. В литературе они действительно доки. Мы беседовали о разном. Шервуд Андерсон – – Уайнсбург и все такое. Дос.

Камю. Крейны, Дики, Бронтё; Бальзак, Тёрбер, и так далее и тому подобное...

Мы прикончили обе бутылки, я нашел еще что-то в холодильнике. Мы и над ним потрудились. Потом – не знаю. Я довольно-таки тронулся умом и стал цапать ее за платье – то есть, за то, что от него оставалось. Углядел кусочек комбинашки и трусиков; затем порвал сверху платье, разорвал лифчик. Сграбастал титьку.

Заполучил себе всю титьку. Она была жирной. Я ее целовал и сосал. Потом крутанул ее в кулаке так, что девка заорала, а когда она заорала, я воткнул свой рот в ее, и вопли захлебнулись.

Я разодрал платье со спины – нейлон, нейлоновые ноги колени плоть. Приподнял ее из этого кресла, содрал эти ее ссыкливые трусики и вогнал его по самые нехочу.

– Андре, – сказала она. – О, Андрэ!

Я оглянулся: парень наблюдал за нами и дрочил, не вставая с кресла.

Я взял ее стоймя, но мы кружили по всей комнате. Я все вгонял и вгонял его, и мы опрокидывали стулья, ломали торшеры. В какой-то момент я разлатал ее на кофейном столике, но почувствовал, как ножки под нами обоими трещат, и успел подхватить ее прежде, чем мы бы расплющили этот столик об пол.

– О, Андрэ!

Потом она вся затрепетала – раз, другой, точно на жертвенном алтаре. А я, зная, что она ослабела и бесчувственна, вообще не в себе, я просто всадил всю свою штуку в нее, точно крюк, придержал спокойно, эдак подвесил ее, словно какую-нибудь обезумевшую рыбину морскую, навеки насаженную на гарпун. За полвека я кое-каким трюкам научился. Она потеряла сознание. Затем я отклонился назад и таранил, таранил ее, таранил, голова у нее подскакивала, как у чокнутой марионетки, задница – тоже, и она кончила еще раз, вместе со мной, и когда мы оба кончили, я, черт побери, чуть сам не подох. Мы оба, черт побери, чуть не кинулись.

Для того, чтобы иметь кого-то встояк, их размеры должны определенным образом соотноситься с вашими. Помню, один раз я чуть не умер в детройтской гостинице.

Попробовал стоя – никак. В том смысле, что она оторвала обе ноги от пола и обхватила ими меня. А значит, я держал двух человек на двух ногах. Это плохо.

Мне хотелось все бросить. Я придерживал ее всю двумя вещами – руками у нее под жопой и собственным хуем.

А она все повторяла:

– Боже, какие у тебя мощные ноги! Боже, да у тебя прекрасные, сильные ноги!

А это правда. Остаток меня – по большей части говно, включая мозги и все остальное. Но к телу моему кто-то прицепил эти огромные и мощные ноги. Без пиздежа. Но тогда я чуть было в ящик не сыграл, на той поебке в детройтской гостинице, поскольку упор и движение хуем внутрь и наружу этой штуки требуют из такой позиции особого движения. Держишь вес двух тел. Все движение, следовательно, должно передаваться тебе на спину или хребет. А это – грубый и убийственный маневр. В конечном итоге, мы оба кончили, и я просто куда-то ее отбросил. Выкинул на фиг.

Эта же, у Андрэ, – она держала ноги на полу, что позволяло мне всякие финты подкручивать – вращать, вонзать, тормозить, разгоняться, плюс вариации.

И вот я, наконец, ее прикончил. Позиция у меня – хуже некуда: брюки и трусы стекли на лодыжки. И я Уэнди просто отпустил. Не знаю, куда, к чертям собачьим, она свалилась – да и плевать. Только я нагнулся подтянуть трусы и брюки, как парень, пацан этот, подскочил и воткнул свой средний палец правой руки прямо и жёстко мне в сраку. Я заорал, развернулся и заехал ему в челюсть. Он улетел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю