355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарли Кауфман » Муравечество » Текст книги (страница 8)
Муравечество
  • Текст добавлен: 9 января 2021, 05:30

Текст книги "Муравечество"


Автор книги: Чарли Кауфман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

«Хочешь посмотреть мой фильм?»

Давайте я прямо скажу: я не поклонник мультфильмов ни в одном из мириад их воплощений. Мультфильмы – это приторно и сентиментально. Им далеко до фильмов, суть которых, мне кажется, в том, чтобы поймать мгновение. Анимация не ловит мгновения, она их производит, и, хотя можно восхититься мастерством иллюстраторов, компьютерщиков или кукловодов, анимацией невозможно проникнуться. Она всегда на расстоянии вытянутой руки. Со времен появления первого фильма магия заключалась в решительном движении к границе эфемерного. Никогда еще в человеческой истории такое не было возможно. Разумеется, в те времена уже существовала фотография, и она сама по себе уже была чудом, но если фотография заставляет время замереть, убивает его, то движущаяся фотография захватывает время живьем. Бабочка в замкнутом пространстве, не пойманная и не насаженная на булавку. Конечно, с первых же дней пришли трикстеры и иллюзионисты (и я с величайшей грустью вынужден признать, что аниматоры – одни из них). И, безусловно, у новаторов вроде Мельеса были свои приспешники, но я никогда не считал его полноценным гением. Нужно заметить, что Мельес работал иллюзионистом и не стремился к тому, чтобы описать жизнь, но скорее пытался расширить репертуар своих трюков за счет нового средства. То есть его работа противоположна честности и обнаженной уязвимости, всему, чего я жажду, когда иду в кинотеатр.

Поэтому так удивительно, что фильм Инго заставил меня изменить свое отношение. Я никогда раньше не видел такой анимации. Душевной, надрывной, глубоко прочувствованной. Благодаря тому, что ему удалось достичь этого в подобном жанре, я переосмыслил не только проживание жизни и физику времени, но и в метафизическом смысле задумался о том, кто мы такие и есть ли Бог. То, что Инго достигает подобной честности не только с помощью иллюзии кукольной анимации, но и в рамках такого искусственного конструкта, как «кино», заставил меня задуматься, и задуматься крепко. Хотел бы я помнить, о чем этот фильм. Помню, как говорил:

– Я посмотрю его три раза. Если после трех просмотров он будет стоить моего внимания, я посмотрю еще.

– Как бы там ни было, с этим фильмом мне всегда было чем заняться, – сказал он, пока вел к стулу перед небольшим киноэкраном.

– Я сяду через три минуты, – сказал я ему. – Если решу продолжить.

Когда фильм начался, Инго навис надо мной.

Я начинаю что-то припоминать, смутно.

Фильм, конечно же, немой, ведь работу над ним Инго начал в 1916 году. Возможно, звук добавят позже, предполагаю я, задумавшись о грядущих изменениях в кино и технологиях. Все это, по крайней мере, будет любопытным курьезом. Так или иначе, боюсь, этого мне никогда не узнать, ведь фильм, конечно, будет ужасн… Погодите! Первый кадр застает врасплох. Он не ужасный, и должен признать, я малость разочарован. В основном потому, что спустя три минуты не могу с чистой совестью взять и уйти, но еще, если быть совсем уж честным, мне не нравится ошибаться. Я не хочу, чтобы фильм был хороший. Но первый кадр хорош или как минимум неплох. Да, анимация грубовата, как и любая ранняя кукольная анимация, но есть что-то поразительное в ее непосредственности, уязвимости, в мизансценах. Вспоминается Гегель – философ, а не сорока из мультиков[36]. Не могла же эта гора иссушенной белой кожи читать философию, но все же…

Проходят три минуты. Я не могу отвести взгляда. Я вижу нечто особенное: как первый человек выволакивается из первобытной жижи животного бессознательного, чтобы любоваться красотой восходящего солнца. А Инго смотрит, как я смотрю. Я полон сомнений. Возможно, Инго украл этот фильм у давно умершего аниматора и теперь выдает себя за автора? Инго убил его (ее, тона)? А я – следующая жертва? И вскоре все мои монографии будут подписаны его именем? Но я не могу отвернуться. Не могу убежать. Первые девятнадцать часов проходят в мгновение ока. Инго включает свет.

– Теперь иди спать, – говорит он. – Я разбужу тебя через пять часов, и мы продолжим.

Мой мир никогда не будет прежним, и я делаю как сказано. Как и предсказывал Инго, ночь проходит в лихорадке, персонажи из фильма просачиваются в сны, заполняют их гэгами и панчлайнами. Где заканчивается фильм и начинается мой разум? Я уже не знаю. И во сне я смеялся и смеялся до тех пор, пока из надорванного пищевода не хлынула кровь, как дождевая вода из ливневой трубы в грозу. С утра фильм продолжился не с того места, на котором я закончил смотреть, но с того, на котором закончился сон. Или так кажется. Как это возможно? Возможно, психологическая уловка. Возможно, Инго понял, что мозг склонен заполнять пустоты, склонен склеивать разрозненные части в единое осмысленное целое. Возможно ли, что Инго читал Пудовкина? Я отказываюсь верить, что он сведущ в советской теории монтажа. И все же незаметное смешение фильма с моей жизнью, похоже, опровергает эту убежденность. Как если бы слияние кино и снов превратило меня в персонажа фильма Инго. Я – тот, кто смотрит, поэтому я покорно играю свою роль и продолжаю смотреть.

Проходят недели. Я забросил монографию. Забросил отношения. Инго нависает надо мной.

Как бы мне ни казалось, что не следует отвлекаться от просмотра, в жизни есть дела, которые все еще требуют внимания. Около пяти часов на сон плюс дополнительные два на еду, туалет и личные и профессиональные обязательства. Оставшиеся семнадцать часов в день отданы безымянному фильму.

– Он не идеален, – говорит Инго.

Совсем другой Инго, не тот, что был пару недель назад: теперь он уверенный, взыскательный и требовательный к себе художник, который знает, как правильно смотреть его фильм, теперь он, как ни странно, красив, его нос-картошка загнут под лихим углом, будто фуражка адмирала. И этот новый, осмелевший Инго восхищает меня. Возможно, даже чуточку возбуждает сексуально? Должен признать, что очень хочу ему угодить. Но нет, я продолжаю брать два дополнительных часа в день. Надо занять твердую позицию. Разве Инго сможет меня уважать, если я буду вести себя как подстилка? Я говорю ему, что должен. Он согласно кивает, но он разочарован.

– Ваш фильм восхитителен, – говорю я: это оливковая ветвь. Его глаза словно заглядывают мне в душу, смотреть в эти глаза невыносимо. «Прости меня, пап», – мелькает в измученном бессонницей мозгу. Это реально происходит? Или это тоже часть фильма? Я больше не отличаю одного от другого. Решаю, что нельзя разочаровывать Инго. Продолжаю просмотр в предписанном режиме. И затем происходит странное: Инго умирает. Я пытаюсь воскресить его тем, что снова и снова кричу его имя, но тщетно. Я звоню в полицию.

Глава 15

Или, погодите, так ли все было? Или он афроамериканский режиссер-неудачник, которого я открыл и, возможно, воспитал? Подробности до сих пор как в тумане. Я помню обе версии Инго. Недвусмысленно ощущаю отсутствие фильма, дыру, которую тот оставил в моем мозгу. Знаю, что он подарил мне смысл жизни. Знаю, что это было похоже на влюбленность, на ощущение от встречи с чем-то новым, на понимание: ах да, в мире есть и такое. В мире это есть. В мире есть возможность для такого ощущения. А теперь – нет, и я знаю, что больше не могу ощущать или знать наверняка, что подобное в мире есть. Мой огонь, моя цель – все пропало, но в душе до сих пор остается огромный оттиск, словно глубокий кратер после столкновения метеора с земной поверхностью, когда метеор испаряется от удара. Урон – вот все, что осталось от метеора Инго: дыра, пустота, вечно присутствующая пропажа, чье присутствие есть отсутствие, чей смысл есть утрата, чья ценность есть великая тайна, о которой можно лишь строить догадки. Пока я гуляю вдоль очертаний негативного пространства в голове, где был фильм Инго, вспоминаются строки, прочитанные давным-давно – возможно, в Гарварде, где, как мне кажется, я учился:

Человека описывает все, чем он не является, так же, как негативное пространство силуэта говорит об объекте столько же, сколько он сам. – Дебекка Демаркус. «Найти X»

Демаркус, аппалачская поэтесса, резчица по дереву, профессор оптометрии в Уэслианском колледже Западной Виргинии, была моим первым проводником в лабиринтоподобный мир ма – японской концепции «пространства между», взаимодействия между разумом и объектом. И теперь, наконец, я лично столкнулся с ма – но не с поэтической абстракцией, а с ужасной реальностью в самой основе моего существа. Фильм исчез, и, следовательно, исчезла та часть меня, которая с ним слилась, изменилась, увидела благодаря ему вселенную по-новому.

Я смотрю из окна на шинный завод через дорогу. Думаю о шинах, о том, что они круглые, с пустотой в центре. Это похоже на пропавший фильм. И все же пустота в центре шины может быть полезна; оно позволяет надеть шину на колесо, а это позволяет колесу вращаться на оси, а это позволяет машине двигаться вперед. Это дает мне какую-никакую надежду. Возможно, пропавший фильм позволит двигаться вперед. Возможно, пропавший фильм – это пустота в центре шины моего мозга.

Нам нужно рассмотреть утрату во всех проявлениях, не так ли? Утрата отношений, утрата любви, утрата власти, утрата памяти, утрата статуса и последующая паника. Нам нужно смириться с тем, что утрата – базовый элемент бытия. Элемент отсутствия. Все будет утрачено. «Все эти мгновения исчезнут во времени, как слезы под дождем», – говорит репликант Бэтти, известный благодаря «Бегущему по лезвию», в редкий момент поэзии и внятности в этом неумелом, в корне неправильном фильме от режиссера, который учился на телерекламе и неспособен или не желает понять, что кино – это нечто полностью противоположное продаже туалетной бумаги. Как бы там ни было, эта прекрасная реплика существует исключительно благодаря импровизации выдающегося голландского лицедея Рутгера Хауэра. За это я вечно благодарен ему и его gevoelige geest[37].

На ум приходит и другая мысль. Теперь в голове вертится столько мыслей, что сложно подобрать подходящие цитаты. С небольшим усилием я вспоминаю это: «Смерть каждого насекомого – это утрата, от которой мы никогда не оправимся. Каждый раз миру приходится воссоздавать себя заново». Ну конечно! Великий индуистский святой Джива Госвами. Было время, совсем недавно, когда я небрежно и эгоистично считал мертвых насекомых на лобовом стекле неудобством, а не тысячей, нет, даже миллионом трагедий. Но нужно признать существование тех насекомых, как и сотни миллионов их размазанных по стеклам сородичей. Они жили. Мир изменился благодаря их присутствию. Я плохо их знал. Я так и не узнал их как личностей и уже не узнаю никогда, потому что они навсегда потеряны, стерты со стекла моей рубашкой, в свою очередь сотканной из мертвых тел хлопковых растений, о которых я тоже не узнаю. Неужели и к Инго я был столь же пренебрежителен? Видел ли я в нем важную, незаменимую сущность? Или для меня он был лишь средством достижения цели? На ум приходит джайнистская больница для насекомых в Дели. Джайнизм – это, конечно же, древняя и глубокая религиозная философия, которая, помимо многих других замечательных идей, учит тому, что любая жизнь священна. Так, у них есть больница для птиц, больница для коров, больница для креветок, а также вышеупомянутая больница для насекомых. Уже строятся больницы и для других существ, но работа над тем, чтобы изменить человечество к лучшему, требует времени и денег.

В 2006 году я посетил больницу для насекомых, чтобы собрать материал для статьи об анимационном фильме «Гроза муравьев», где планировал призвать создателей к ответу за нереалистичное изображение муравьиных больниц. Мне казалось, это важно, но, чтобы собрать доказательства, пришлось совершить путешествие в Индию. В итоге текст зарубили, а вместо него поставили какую-то динсморовскую ахинею о том, что в фильме «Приключения Флика» неправильно изображают цирк с насекомыми. Зато в процессе я многое узнал о джайнистах и полюбил их.

Сегодня на обед в ожоговом снова жареный цыпленок и желе.

– Чего-то не хватает, – говорю я Эдисону-Хэдисону, пока ем апельсиновое желе.

Эдисон-Хэдисон кивает с полным ртом вишни.

– Во мне, – поясняю я. – С тех пор как я вышел из комы. Во мне дыра, пустота, голод, требующий утоления.

– Ну, я не психолог, не психиатр и вообще не имею отношения к профессиям от слова «псих». В сущности, мне не раз говорили, что у меня плохи дела с врачебным тактом, что мне не хватает сострадания, что я слишком рассеян, груб и снисходителен. Так что имейте это в виду и все, что я говорю, делите на два, – также должен заметить, что я и не социальный работник, с лицензией или без, – но, согласно моим ограниченным и неподтвержденным исследованиям, то, что вы описали, – обычное дело, это чувствуют все и всегда. Поэтому мой вам совет: забудьте. Эту дыру невозможно заполнить. Живите дальше. Вернитесь к работе. Найдите себе хобби. Найдите милую женщину под стать себе и заведите семью.

– У меня уже есть девушка. По-моему, афроамериканка. Я думаю, вы бы ее узнали. Кажется, она знаменитость. Вроде она была звездой популярного ситкома в девяностые.

– Ого! Как ее зовут?

– Не помню. Но вы ее точно знаете. Так что, возможно, и мне скажете.

Длинная и ужасная пауза.

– Мне страшно, и я в тупике, – добавляю я.

– Ну, как я уже объяснил, я не обучен искусствам психических наук. Но могу позвать консультанта.

– Я как будто скатываюсь; в жизни нет ничего определенного.

– Я вам вот что скажу: в жизни в принципе нет ничего определенного. Время продолжает ускользать, ускользать в будущее – это очень разумные слова из довольно бессмысленной песни Стива Миллера. Разве орлы летают к морю? Зачем? Не знаю, я не орнитолог, но вроде не летают. Хотя строчки про ускользание – они прям про жизнь.

– По-моему, они там ловят рыбу.

– Орнитологи?

– Орлы. В море, – говорю я.

– Может быть. Я не орнитолог и, если уж на то пошло, не ихтиолог.

– Я тоже.

– Тогда, значит, мы оба просто чешем языками, n’est-ce pas?

– Меня беспокоит не ускользание времени в будущее, с которым я уже свыкся. От меня ускользают мысли, определения, меня пугает мой душевный ландшафт.

– Я вызову консультанта. К сожалению, придется вызвать консультанта по работе с горем. Другого у нас нет. У нас тут часто умирают. В конце концов, мы же больница.

* * *

– У меня не то чтобы горе, – говорю я консультанту по работе с горем – толстяку, облаченному в некое подобие ризы.

– Утрата времени для вас – не горе?

– Может быть.

– Утрата воспоминаний?

– Может быть.

– Я полагаю, что фильм, о котором вы говорите, всего лишь символ утраченных воспоминаний и времени. Полагаю, фильма никогда не существовало.

Я показываю последний оставшийся кадр. Он подносит его к свету.

– Это не фильм, – говорит он. – Он же не двигается.

– Это единственный кадр.

– Не морочьте мне голову, – говорит он. – Это статичный кадр.

Я массирую виски.

– По-моему, неспроста ваш «потерянный фильм» и ваша кома длились три месяца, – говорит он.

– Думаю, это совпадение.

– Если нас чему-то и учат на курсах консультантов по работе с горем, так это тому, что совпадений не бывает.

– Откуда им там знать? И для чего вообще на курсах консультантов по работе с горем учат таким вещам?

– Ну что вы как маленький.

И с этим словами меня выпускают на волю вместе с коричневым полиэстеровым костюмом из «Гудвилла»[38], пластиковой обувью, картонным поясом и бумажным пакетом, где лежат кошелек, единственный кадр фильма и осел. Я вернулся в мир, одновременно странно привычный и привычно странный.

Мне показали, как дойти до автовокзала, и я иду, прохожу мимо матери, которая на корточках шепчет что-то дочери и пытается, полагаю, ее успокоить. Дитя с залитым слезами лицом смотрит матери в глаза. В половине квартала от них я слышу детский крик: «Это невесело!» «А что весело? – думаю я. – Что весело ребенку? Откуда взялась эта мысль, что мы должны испытывать веселье?» Затягиваюсь сигаретой, которую обнаруживаю в руке.

Пока жду автобус, пытаюсь прорваться сквозь туман в голове. Воспоминания заполняются дымом из фильма, но я их уже не узнаю, пока дым вьется вокруг уже находящихся там жижи, трюков и глупости. Я думаю дурацкие мысли. Затем думаю их опять. Я генератор шуток, произвожу нелепости на автомате. Если бы знать как, я бы остановил этот поток; создал бы пространство, где возможно достойное существование, где я мог бы дышать. Но, кажется, это невозможно; я не существую. Я – отвлечение. Исподтишка изучаю людей вокруг, этот ансамбль персонажей, моих товарищей по несчастью в этот момент, в этом плохо проветриваемом помещении, где вонь человечества затмевает все остальное. В мире слишком много людей, и кажется, что большинство – в этом помещении, принесли целый букет запахов: тела, мочи диабетика, кала, болезни. Их одежда, как и моя, пропахла затхлым сигаретным дымом. Поднимаю голову и вижу, что один пялится на меня. Наши взгляды встречаются, и он не отворачивается. Это вызов, кто первый отведет взгляд, и я проиграю. Его глаза холодные и злые, и я вижу себя его глазами или воображаю, что вижу: городской рохля, гомосексуал, еврей. Его презрение пронизывает меня насквозь. Мне стыдно от того, что он обо мне думает, и еще стыдно от того, что мне не плевать. Я снова поднимаю голову, надеясь, что он больше не смотрит на меня, но нет. Под его взглядом думать еще сложнее. Мне вдруг приходит в голову, что, возможно, у него проблемы с психикой, возможно, он душевнобольной, и если за ним не присматривать, то рано или поздно он набросится на меня и забьет до смерти. Настолько сконцентрирован его гнев. Что я такого сделал, чтобы так меня ненавидеть? Ответ – ничего. Я ничего не сделал. Я прожил высокоморальную жизнь и все равно сломлен, изуродован утратой и огнем, превращен в пародию провинциальными врачами-антисемитами. Единственная удача – открытие ранее невиданного фильма монументального исторического и художественного значения за авторством то ли афроамериканца, то ли шведа – вырвана из памяти безумной комбинацией психической травмы и травмы мозга. Разве я не заслуживаю сочувствия? Я никому в жизни намеренно не причинял зла. Я всегда изо всех сил старался быть приличным человеком. Я не идеален, это точно, но в мире столько людей гораздо хуже, для кого никогда не наступит час расплаты. Стал бы этот мужик так же пялиться на них? Сомневаюсь. Он бы считал, что они мужественные, способны постоять за себя, всегда берут что хотят. Мир несправедлив. Я не могу вспомнить. Кто не помнит прошлого, обречен прожить его вновь. Кажется, я это где-то прочел, но не могу вспомнить где. Пока на вокзал набивается все больше и больше пассажиров, я теряю из виду глазевшего мужика. Но все равно чувствую его взгляд. Удивительно, как много здесь потенциальных путешественников. Насколько я знаю, сегодня нет никакого праздника. Я помню мало праздников, но знаю, что сегодня не День благодарства, который, уверен, отмечают осенью, а сегодня очень жарко. Сейчас лето. Почти все здесь одеты в комбинезоны без рубашек. На некоторых шорты-комбинезоны и тоже без рубашек. А некоторые в рубашканизонах. Откуда-то я знаю, что они так называются. Откуда я это знаю? Теперь всё для меня – загадка.

Глава 16

Пассажиров было в два раза больше, чем мест в автобусе. Компания «Грейхаунд» предлагает скидку в четыре доллара на все билеты для тех, кто согласится поехать следующим рейсом, назначенным на 17:30 в следующий четверг или пятницу; но это неточно. Желающих нет, поэтому они запускают экстренный план «Места на коленях». Всех пассажиров взвесили и каждому назначили «коленного приятеля». Поскольку в больнице я сбросил 21 килограмм и в промокшем состоянии весил 42 килограмма (они не объясняли, зачем нужно было окатывать нас водой из шланга), меня поставили в пару к парню в спортивном костюме по имени Леви, который весил 152 килограмма. Он жмет мне руку и просит называть его Хваткий, потому что все его так называют.

– Откуда взялось это прозвище? – спрашиваю я с деланым равнодушием.

Он медлит, потом говорит, что, когда был маленький, любил таскать печенье из банки. Я ему не верю, но у меня нет желания торчать на вокзале до следующего четверга или пятницы.

По правде сказать, все не так плохо. У Леви мягкие, теплые, комфортные колени, и руки он в основном держит при себе. Пытаясь найти общий язык, мы заводим краткую, неловкую беседу.

– Любишь спорт? – спрашивает он.

– Нет. Любишь книги?

– Нет. Любишь машины?

– Не очень. Любишь кино?

– Только «Ди-Си», не «Марвел». «Марвел» говно.

– Как насчет путешествий?

– Брэнсон. А охоту любишь?

– Охоту на древности!

– То есть типа охотишься на старых животных, так, что ли?

После идеально выдержанной паузы я отвечаю:

– Да, именно это я и имею в виду.

После этой реплики каждый из нас уединяется в своем мире: Леви, обхватив меня руками, играет в видеоигру на девайсе, который он называет Sega Pocket Gear, глядя на маленький цветной экран мне через плечо, пока я пытаюсь читать «Моллоя». «Моллой» идет медленно. В наши дни сконцентрироваться сложно даже в идеальных условиях. Кажется, у Леви эрекция. Я читаю предложение «Не знаю, как я здесь оказался» снова и снова. И не могу понять его смысл. На первый взгляд вроде простейшее предложение, но что оно значит? Подозреваю, что у меня пробелы в восприятии. Они всегда там были? Не помню. В этом главная проблема пробелов. Если это ненормально, то смогу ли я когда-нибудь вернуться к норме? Врачи не могли (или не хотели) ответить. Это ужасно – терять вещи. А я потерял время. Я потерял большую часть воспоминаний о фильме Инго.

– Черт, я проиграл, – говорит Леви.

Делает паузу, ровно три секунды созерцает пейзаж за окном и начинает новую игру.

Нужно уметь отпускать, склеивать по кусочкам, начинать сначала. Мой коленный приятель преподает важный жизненный урок. В моей жизни будут и другие Инго. Впереди меня ждет еще куча невиданных ранее шедевров, возможно, тысячи. Надо только держать ухо востро. И я буду держать!

Я ненадолго засыпаю.

Слушайте, если у меня потеря памяти или какая-то травма мозга, то я постараюсь максимально развить то, что осталось. Как великий спортсмен, потерявший ноги, – благодаря твердому характеру, решительности и еще этой, как ее… смекалке? – может вновь стать великим спортсменом, с помощью таких прыгучих штук для ног, так и я могу вернуться в строй, найти увлечение, как Шейла… Ее ведь звали Шейла?

– Не помните, как там было, «Увлечение Шейлы»? – спрашиваю я у Леви.

– «Увлечение Стеллы», – отвечает он, не отрывая глаз от игры.

– А.

– Неплохой фильм, – говорит он.

– Я спрашивал про книгу, – говорю я. – Я не смотрю такие фильмы.

– Не знаю, как называлась книга.

– Кажется, она называлась «Увлечение Шейлы», – говорю я. – В кино частенько все меняют.

– А, – говорит он.

– «Три дня Кондора» изначально назывались «Шесть дней Кондора», – напоминаю я. – Так что…

– Угу, – говорит Леви.

Мы возвращаемся в наши отдельные миры: он помогает маленькому зеленому марсианину (?) преодолеть серию пересекающихся марсианских каналов (?), а я смотрю на проплывающий мимо смурной пейзаж за окном. Вдоль шоссе Северной Каролины стоят хибары, похожие на кучи мусора. Босоногие дети, разинув рты, провожают взглядом наш автобус. Они что, никогда не видели автобус? Очевидно же, тут проходит маршрут. Или рты у них все время открыты от недоедания? Как мы, наша страна, могли так подвести этих херувимов с открытыми ртами? Я чувствую острое желание сжать их всех в объятиях. Может быть, теперь, когда фильм Инго, который мог стать смыслом моей жизни, уничтожен, я посвящу свою жизнь им. Возможно, перееду сюда и стану учителем. Какой бы серьезной ни была травма мозга, я все еще могу приносить пользу в богом забытых местах вроде этого. Велика ли беда, что помнишь только половину «Илиады», если учишь детей, которые даже рты закрыть не могут? Я представляю себя учителем в школе, где всего один класс: как проверяю посещаемость, бинтую болячки и сражаюсь со школьным советом, пытаясь вместо Дня Колумба праздновать День коренных народов. Проще говоря, делаю мир лучше. Возможно, все случившееся в моей жизни вело меня именно сюда. Полагаю, придется получить лицензию учителя. Но что тут сложного? Думаю, в таких местах это проще простого – как отнять конфету у ребенка. Я смеюсь над невольным колумбуром. Колумбур или каламбур? Неважно. Решаю, что колумбур.

– Вы, значить, читать умеете, мистер Розенберг?

– Да.

– Складывать да вычитать там?

– Конечно.

– Ну дык поздравляю, вот вам учительская лицензия! А до кучи и разрешение на рыбалку! Йии-ха!

– Спасибо вам, добрый человек.

Леви начинает дремать, а я остаток долгого пути провожу, воображая новую, простую жизнь. Даже представляю будущий байопик о себе. У меня ощущение, что я наконец нашел свое место в жизни.

Когда мы подъезжаем к Нью-Йорку, я уже передумал. Очень тщательно все взвесил и решил, что не могу позволить сволочам победить. Не могу забиться в угол и сдохнуть. Не могу предать свои мечты. Я найду еще один неизвестный шедевр (их должны быть миллионы!) и в этот раз буду хранить его правильно. Тут же оцифрую. Сделаю копии. Оплачу депозитную ячейку (или депозитный сейф?). Найму юриста и пошлю ему (ей, тону) копию. Я извлек важный урок.

В Порт-Ауторити я пробиваю себе путь сквозь толпу проституток, наркоманов и унылых пассажиров. Кому-нибудь надо снять фильм о Нью-Йорке. В смысле настоящее кино. Пока никто даже и близко не стоял. Я знаю, как снять, и легко снял бы. Я знаю этот город. Знаю его ужасную боль и мелкие победы. Мог бы снять. Должен снять. Сниму. Несмотря на то что мою первую попытку на поприще кино встретили с жестоким равнодушием, которое, сказать по правде, напоминало заговор с целью заставить меня замолчать. Но я чувствую, что снова готов взять на себя ответственность. Все раны успешно зализаны, и не только Хватким Леви. Я достаточно долго скрывал свои чувства от интеллигенции. Я пробился через критику, полную олимпийского безразличия. Я вижу большое полотно, охватывающее весь Манхэттен, от Марбл-хилла до Бэттери-парка, и все поколения, от ранних голландских поселенцев до китайских и саудовских миллиардеров современности и будущих чешских властителей умов. И все они живут вместе, сотни лет поколений, утрамбованные в двадцать три мили. Или вот, новая мысль: в фильме будут коренные ленапе, которые тоже здесь проживали. Мы все здесь упакованы так плотно, что не можем сдвинуться. И в той искаженной реальности мы будем наблюдать за историей любви. Между двумя женщинами, упакованными, по счастливому стечению обстоятельств, рядом. Так что в каком-то смысле это фильм о судьбе, но еще и о плавильном котле, хотя если точнее, то о салатнице, потому что одна из женщин будет афроамериканкой из 1920-х, а другая – палестиноамериканкой из нашего времени. Вот таким будет мой фильм. И тут есть способы сократить расходы. В основном это будут крупные планы на двух героинях, и обе – низкого роста (необязательно карлики, но возможно: это придаст всему проекту дополнительное измерение заботы и разнообразия), чтобы камера на уровне их глаз не видела огромные толпы у них за спиной. Чтобы показать множество людей, первую и последнюю сцены можно сделать с помощью CGI, что означает компьютерно-генерированное-что-то-там. Афроамериканку сыграет моя девушка. Она не низкая, но, опять же, мы прекрасно уменьшим ее с помощью компьютеров и всякого такого.

Я иду по 10-й улице, а думаю об уничтоженном фильме Инго. Думаю о том, что его больше нет. Больше нет труда всей моей жизни. Моих мыслей. Моих трех месяцев. Жизни Инго. Можно ли все это восстановить? Нет. Все это уже прах. В голове звучит притча о Шалтай-Болтае, которая всегда казалась мне не более чем детским стишком про яйцо. Меня охватывает паника. Ничто. Моя жизнь сгорела дотла. Мне было дано ненадолго почувствовать себя значимым, и именно поэтому теперь особенно больно. Я снова пробую вспомнить фильм Инго. Насколько внимательным я был зрителем? Выходит, совсем не внимательным. Не бдительным. Я отвлекался? Замечтался о славе, которую принесет мое открытие? Да. Считать ли эти мысли частью замысла Инго? Боюсь, что нет. Это мой собственный жалкий «фильм». Мой собственный никчемный вклад в бесполезный гомон триллионов эго, мечтающих урвать себе объедки со стола бессмертия. Теперь я понимаю. Я – неидеальный зритель. Я не отдавался просмотру целиком.

О, Инго. Мертвый, сгинувший. Стертый. Я втерся тебе в доверие. Я был твоим единственным зрителем, а это огромная ответственность перед тобой, перед твоим трудом. Я не могу вернуть тебя. Я не могу вернуть труд всей твоей жизни. И все же не смогу жить, если не верну. Я пытаюсь вспомнить. От усилия болит голова. Мысленно возвращаюсь в первый день: стул со спинкой, первый кадр, первое движение, царапины на пленке, пятна, передержка, недодержка, верная выдержка. Подобные случайные артефакты важны для фильма не меньше, чем сознательные решения художника. Через пленку говорит целый мир. Миру нельзя помешать.

И, возможно, размышляю я, мир сказал свое слово. Фильм уничтожен, стерт, как священные мандалы буддистских монахов на песке. Он вернулся к своей разрозненной форме – к праху. Прах к праху. В этом есть утешение, поскольку я давно считал буддизм наиболее близкой моему сердцу философской системой. Создание фильма всегда сопряжено с человеческим отчаянием, с человеческой потребностью контролировать, побеждать, бороться с иллюзорностью мира. Даже в терминах фотографии скрыта потребность человечества в контроле, в приручении. Говорят, что фотограф «ловит» момент. Поймать момент возможно не больше, чем остановить ход времени. Мир так не работает, и все же с помощью новейших технологий мы убеждаем себя, что работает. Но в конце всегда приходит смерть. Мы можем оставить после себя памятник в виде произведения искусства или могильной плиты, но они не отменят самого факта смерти. Мы находимся в вечном состоянии подстройки. Мы подстраиваемся. Подстраиваемся. Случилось вот это, что теперь? Это главный вопрос человечества, и он вечен. С этим бальзамом на моей психической травме я продолжаю путь. Я вспомню. И мои воспоминания будут сотрудничеством с Инго. Сотрудничеством между афроамериканцем, который жил на протяжении всего двадцатого века, и белым интеллектуалом, чья жизнь началась в середине двадцатого и, возможно, закончится когда-нибудь в середине двадцать второго. Конечно же, будут недовольные. Культурная апроприация, скажут они. Опять белый человек наживается на достижениях черного. Мне есть что им ответить: 1) а разве фильм Инго – не апроприация? Разве он не пользуется технологиями, изобретенными белыми? И из того, что я помню о фильме Инго, действие там происходит в мире белых людей, конкретно – в мире белой кинокомедии. Принадлежат ли белым «шутки», которые применил в работе Инго? Возможно. Но я не ставлю это ему в вину. Я польщен тем, что он использует наше творчество. И 2) в мире нет больше никого, кто годится для этой работы. Я, к добру или к худу, его единственный душеприказчик. Я понимаю, что это слово опасно похоже на «душегуб». Но это причуда языка, с ней ничего не поделать. 3) Возможно, Инго был белым шведом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю