Текст книги "Муравечество"
Автор книги: Чарли Кауфман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Она входит в бар под названием «У Мэка». Я считаю до пятидесяти семи и захожу следом. Это дешевая забегаловка, в этот час здесь тихо и спокойно. Над барной стойкой висит унылая золотая рождественская мишура. По-моему, сейчас май. Цай садится на стул и заговаривает с барменом. Очевидно, они знакомы. Они над чем-то смеются, и ее смех для меня – это сюрприз и откровение. Громче и глубже, чем я представлял. Но именно такой беззаботный, как я и думал. Я влюблен вне всякой меры. Бармен – ее парень? Он молодой, татуированный, красивый, с широкой грудью и точеной челюстью. Могу представить, что в их паре он бы доминировал и ей бы это нравилось. Я никогда не смог бы над ней доминировать, даже в фантазиях.
Я сажусь за стойку, за три стула от нее, между нами – никого. Бармен наливает ей выпить – конечно же, какой-то приличный виски. Бросает взгляд на меня.
– Сейчас подойду, приятель, – говорит он.
Он называет меня «приятелем», причем дружелюбно, не снисходительно. Я немного взволнован. Мы равные. Мы друзья. Приятель. В мыслях вспыхивает образ – мы с барменом занимаемся сексом, – который я тут же быстро и мастерски подавляю.
Бармен идет ко мне, Цай отпивает виски.
– Что будешь пить, приятель?
Теперь все по-другому. Из-за повтора слова «приятель» кажется, что это просто заученная фраза. Я чувствую себя отвергнутым и пристыженным. Он всех называет «приятелями».
– Я буду висок, – говорю я.
– Висок?
– Виски?
– Скотч, ржаной?..
Теперь ему не терпится вернуться к Цай.
– Эм-м, ржаной, – говорю я, потому что где-то слышал, что это сейчас в моде.
– Какой марки?
– Выбери сам, – говорю я и тут же чувствую, что это звучит кокетливо: так могла бы сказать ему девушка.
Он смеряет меня взглядом.
– Кажется, тебе, мужик, будет по вкусу «Краун Роял», – говорит он.
Просто потрясающе, как я за одну секунду могу почувствовать себя девочкой, а потом тут же большим мальчиком, но только что так и случилось, потому что он назвал меня «мужчиной», и оттого я странным образом чувствую себя девочкой. Я горд. И унижен. Я хочу ему понравиться. Я мог бы стать его приятелем; я мог бы стать его девочкой. Мы могли бы быть приятелями, которые иногда спят друг с другом.
– Звучит неплохо, – говорю я.
Он поворачивается к полкам за бутылкой. Я бросаю взгляд на Цай.
– О, привет, – говорю я.
Она впервые смотрит на меня. По отсутствующему выражению на ее лице очевидно, что ей не в первый раз говорит «О, привет» мужчина в баре. Ее лицо непроницаемо. Я ужасно ее люблю.
– Извини, что отвлекаю, – говорю я, – но я видел тебя на сцене во время выступления Барассини.
Она кивает.
– Вообще-то я сидел рядом с тобой в зале. Так что… привет.
Я хихикаю. Я жалок. Хочется спрятаться под обивкой своего стула.
– Привет, – говорит она безо всякой интонации и отворачивается к выпивке, к бармену, что-то тихо ему говорит. Не могу расслышать. Он ухмыляется. Она ухмыляется.
Сейчас или никогда. Я делаю глубокий вдох.
– Это было потрясающе, – говорю я. – Он так много знал о твоей жизни. И мне очень жаль насчет твоего ученика… Питер, верно? Должно быть, это так…
– Я соврала, – говорит она.
– В каком смысле?
Она пожимает плечами.
– Все, что я там сказала, было выдумкой.
– Хм. Значит, ты с гипнотизером заодно?
– Нет. Просто хотела повалять дурака. Не знаю ни одного человека с именем на «П». Ни одного мертвого ребенка. Я даже не учительница. Ненавижу детей.
Господи, есть ли в мире хоть кто-нибудь настолько совершенный? Даже не думает извиняться, в то время как я из кожи вон лезу, чтобы доказать миру, как сильно люблю собственную дочь, которую ненавижу, причем по уважительной причине. У моей дочери единственная цель – унижать меня публично. В ее возрасте я был по-настоящему амбициозен, мечтал чего-то достичь, преодолеть трудности, обрести любовь, но Грейс – ее ведь Грейс зовут? – ничего этого не жаждет. Она живет, чтобы делать мне больно. В каком-то смысле она сродни аутоиммунной болезни: явилась из моих чресл и теперь существует, чтобы нападать на меня.
Она меня стыдится. Нет сомнений, она бы предпочла другого отца – с квадратной челюстью, такого, с которым хотелось бы пофлиртовать ее маленьким болтливым подружкам. Отца в стиле «твой папа такой милый». Не эксцентрика. Например, бармена. Возможно, нет ничего более странного, чем когда тебя ненавидит тот, кто наполовину ты. При дальнейшем размышлении, возможно, нет ничего удивительного в том, что плод моих чресл испытывает ко мне те же чувства, какие я и сам к себе испытываю. Канадский режиссер Дэвид Кроненбауэр снял фильм под названием «Выводы». В нем негативным импульсам людей даруется собственная жизнь. Быть может, так и выглядит реальность отцовства. Хотел бы я, чтобы она смотрела на меня так, как сам на себя я смотреть не способен, – с добротой, – но это невозможно: у нее мои гены и гены моей бывшей жены, чьи гены тоже меня ненавидят.
Цай допивает виски, говорит «спокойной ночи» и целует бармена на прощание. Целует в щеку, но прижимается к ней губами довольно долго. Я допиваю до дна свой чудовищный ржаной виски, кладу на стойку десять долларов, благодарю бармена, считаю до пятидесяти семи и выхожу за ней.
Глава 28
На улице я бешено вращаю головой, пытаясь ее отыскать. Вот она! Идет на север. Ну конечно: лучшее направление.
Я тоже иду на север. Но север уже не так хорош, когда туда иду я.
Где-то через пятнадцать минут она заходит в многоквартирный дом. Я считаю до пятидесяти четырех, затем читаю имена на домофоне. Три фамилии с инициалом «Ц». Я исключаю О’Нила и Пенни, останавливаюсь на Янь. Цай Янь. Или, наверное, Янь Цай. Я кое-что знаю о китайской культуре, в том числе то, что сначала у них идет фамилия.
Вернувшись домой, ищу значения имени «Янь». Их много, но я отбираю лучшие и решаю, что это – судьба.
Строгий.
Серьезный.
Непреклонный.
Невероятно жестокий.
Узкий.
Я ищу Цай Янь в фейсбуке и нахожу целую кучу мужчин и женщин, но не ее. Неужели, переживаю я, она, возможно, Цай О’Нил или Цай Пенни? Проверяю и их. И здесь ничего. Она загадка. Затем мне приходит в голову, что если она выдумала все, что сказала у Барассини, то, может быть, и насчет имени тоже соврала. Мысль об этом отправляет меня в штопор бессонной ночи, пока я безопасно пристегнут к спальному креслу. В два часа я высвобождаю руку, чтобы залезть на привычные сайты: «Зашибись», «Библиопарад», «Обезьянье мясо», «Скут», «Кактамего», «Нимбус», «Гелиотропное лето», «Войны конкурсов красоты», «Нога Ринальдо». Наконец заглядываю в блог Грейс; похоже, ее новый пост обо мне:
Ненавижу мужчин. Ненавижу мужчин. Ненавижу своего отца. Что они (он, тон!!! Господи боже!) дали миру? Вот что: войну, жестокость, изнасилования, угнетения, убийства, алчность. Хоть что-то хорошее и приличное в этом мире произошло от этой аберрантной хромосомы? И чертова трагедия в том, что эти чудовища привлекают меня физически. Рильке (еще один мужик! Почему не Лу Андреас-Саломе??) однажды предположил, будто чудовища – это замаскированные принцессы, которые ждут, что мы поймем их и тем самым освободим. Что ж, не пойти бы Рильке на хер, указывает он тут женщинам (как и все мужчины), что это их работа – понимать мужчин, утешать их. Я увольняюсь. Больше это не моя работа. Сдаю пропуск компании. Теперь моя новая работа – раз из-за жестокого обращения отца я лишилась уверенности для стремления к удовлетворительной и должным образом вознаграждающей деятельности – говорить правду патриархату. Свою правду. Слышишь, Pater familias? Ты бы растил меня иначе, если бы я была мальчиком? Ни секунды в этом не сомневаюсь. По-твоему, у женщин для мужчин нет никакой ценности, не считая физической привлекательности? А мы с тобой когда-нибудь обменивались идеями? У нас хоть раз был разговор, когда ты не подчинял меня своим менсплейнингом? Полный Sororium Obsequious[65]! Может, тебе стоит почитать Ребекку Солнит, хотя ты ни хрена не сможешь раскрыться для сдвига парадигмы, который призывает тебя к ответу, который исходит от женщины, который разоблачает твои привилегии, цис-гет-бел-стар-муж. У тебя уже были все возможности. И теперь самое время сесть и послушать – или уйти. Ты больше нерелевантен.
Я захожу в комменты и набираю ответ:
Думаешь, у меня были все возможности? Тогда почему вся моя карьера – это бесконечные борьба и унижения? Подпись – Аноним.
Она отвечает:
Быть белым мужчиной и при этом так часто и так феерически лажать – это невероятный талант. Хорошо известно, что посредственные белые мужчины, даже несмотря на неудачи, двигаются по карьерной лестнице вверх, а талантливые женщины, цветные, ЛГБТКИАПП и люди с особенностями развития (цветное подмножество) вынуждены отчаянно сражаться, чтобы заслужить место под солнцем. В итоге миром правят и портят его худшие из белых мужчин. И что ценного они привнесли?
Я отвечаю:
Физику. Подпись – Аноним.
Она отвечает:
Во-первых, заткнись. Во-вторых, нет. Индус Кананда первым описал атомизм еще в шестом веке до нашей эры. Ибн аль-Хайсам из Басры открыл оптику в десятом веке. Насир ад-Дин Туси в тринадцатом веке создал точные таблицы движения планет. В-третьих, Эйнштейн создал ядерное оружие, которое скоро уничтожит мир. Вот тебе и белые физики.
Я: Нет, не создавал. И Эйнштейн был евреем. Подпись – Аноним.
Она: Евреи белые.
Я: Скажи это арийцам. Подпись – Аноним.
Она: Арийцы – это индоиранцы.
Я: Ничего подобного… Даже в «Википедии» сказано, что арийцы… ой. Подпись – Аноним.
Она: Ха!
Этот бой остался за Грейс.
В 5:00 я снова напротив дома Цай (каким бы ни было на самом деле ее несомненно прекрасное имя [в Китае – фамилия]!), после того как всю ночь провел пристегнутым к креслу для сна, но при этом, не сомкнув глаз, читал статьи об индоиранской миграции для будущих прений с Грейс. Через дорогу от дома Цай (?) круглосуточная прачечная – подарок судьбы, если только она не решит отнести туда грязное белье, пока я там прячусь. Внутри никого, и первые пять клиентов появляются только в шесть утра – один за другим: домохозяйка, повар, автомеханик, яхтсмен и барристер. В 6:30 Цай (?) выходит из дома с сумкой через плечо и шагает на север. Может ли быть так, что она всегда идет только на север? Я думаю об этом, затем отбрасываю предположение как нелогичное. Поскольку уже светло, прежде чем пойти следом, я считаю до семидесяти четырех. Считаю, впрочем, очень быстро, потому что боюсь потерять ее из виду. Замечаю как раз в момент, когда она сворачивает налево. Запад. Ну конечно: север и запад. Я тороплюсь к перекрестку, но она исчезла. В этом квартале есть начальная школа! Возможно, она не врала, когда врала, что работает учительницей начальных классов, а врала, что врала, что врала. Я захожу в школу и иду к стойке регистратуры.
– У меня посылка для Цай Янь, – говорю я.
– Для Янь Цай?
– Как скажете.
– Можете оставить здесь, я передам.
Этот момент я не продумал. Хочу развернуться и убежать. Вместо этого открываю дипломат в надежде найти там что-нибудь подходящее. Яблоко, которое я украл из вазы для фруктов в приемной у Барассини, и копия моей монографии о прогрессе саунд-дизайна в связи с сионизмом 20-х, озаглавленной «Слушай, Израиль». Я собирался передать монографию своему другу Элкину (ранее Окки), потому что он говорил, что, возможно, получится показать ее редактору еврейского киножурнала «Синемазаль-тоф», где он сегодня ремонтирует смеситель. Шмендрику Акерману придется подождать. Я отдаю монографию секретарю.
Она берет ее, читает название, качает головой (нацистка!) и бросает в ящик с надписью «Входящие». Я вспоминаю раненых солдат из сериала M*A*S*H – который, кстати говоря, был жалким подражанием одноименному фильму Боберта Олтмена – и тороплюсь к выходу.
Что я наделал? Что я наделал? Я оставил монографию, и на ней мое имя. Я оставил монографию! Конечно, это блестящая вещь, которая, я полагаю, вносит большой вклад в дегеттоизацию еврейского саунд-дизайна, но при этом с таким же успехом я мог бы оставить визитную карточку с надписью «Ваш сталкер».
Спустя три дня на электронный ящик моего сайта Les Film Tibetain des Morts[66] приходит письмо:
Почему вы оставили для меня монографию? Кто вы? Ваши мысли о еврейском саунд-дизайне банальные и устаревшие. Более того, Израиль – страна апартеида.
Она вообще поняла, что я – тот самый мужчина из бара? Просит рассказать о себе побольше? Или просто хочет знать, кто оставил ей монографию? Не знаю, но ее интонация возбуждает. Авторитарная, требовательная. Оскорбительная. И чтобы сыграть свою роль, я должен откликнуться, и откликнуться с уважительной аккуратностью. Она требует ответов – и я должен их предоставить. Поскольку я не уверен, какой именно вопрос она задает, отвечаю на оба:
Я киноисторик/-теоретик/-критик/-режиссер Б. Розенбергер Розенберг. Иногда представляюсь как Б. Розенберг или Б. Руби Розенберг. Я никогда не пользуюсь своим христианским именем [я выбрал этот термин, чтобы она поняла, что я не еврей], потому что не хочу пользоваться преимуществами (или страдать от неудобств!), которые может дать гендер при восприятии моего творчества. Мы незнакомы, но мельком встречались в баре «У Мэка». Мы мило поболтали. И мне пришло в голову, что, возможно, вас заинтересует еврейский саунд-дизайн, поэтому приятно знать, что действительно так в действительности и есть. Возможно, мы могли бы встретиться и обсудить недостатки, которые вы нашли в моей работе. Я всегда стремлюсь к тому, чтобы стать лучше.
Я нажал «отправить» раньше, чем подумал. Ох. Я написал «действительно» и «в действительности» в третьем с конца предложении.
Ответ приходит быстро:
Из вашего письма неясно, мужчина вы или женщина.
Неужели она не помнит наш разговор в «У Мэка»? Или это она так заигрывает? Или проверяет мою решимость в вопросе о неразглашении гендера? Мне кажется, возможно, что она играет со мной. Безусловно, я стараюсь, чтобы в Сети не было ни одного моего фото, но на лекциях и выступлениях я не могу контролировать этот вопрос. Если кто-то пожелает найти мое фото, то преуспеет. Если будет искать, и искать, и искать. Если вбить в гугл «Б. Розенбергер Розенберг», мою фотографию можно найти на семьдесят шестой странице поиска. Еще мне говорили, что мои тексты по своей природе определенно мужские. И все же я чувствую потребность прямо ответить на вопрос. Но, перечитав письмо, я вижу, что вопросов она не задавала. Она констатирует факт и ничего не спрашивает. Возможно, в этом весь смысл. Если я отвечу так, словно это вопрос, то продемонстрирую небрежное отношение к ее письму. Я отвечаю:
Ясно.
Я доволен, надеюсь, будет довольна и она. Компьютер издает звук входящего письма:
И все? Я задала простой вопрос.
Я хочу ответить, что нет, вообще-то никакого вопроса не было. Если вы промотаете нашу переписку, то увидите, что ничего не спрашивали. Но не пишу об этом. В наших отношения для меня нехарактерна педантичность. Я отвечаю просто и раскаянно:
Простите я мужчина.
Жму «отправить» и тут же в ужасе осознаю, что не поставил точку после «простите». О господи, для чего я раскрылся? Она отвечает через пару секунд:
А. Теперь я тебя вспомнила.
Я пишу:
Упс! Забыл поставить точку после «простите», я не извиняюсь за то, что я мужчина!
Больше никаких писем. Я смотрю на ее последнее сообщение. Смотрю на «упс!». Я никогда не говорю «упс». Я никогда не пишу «упс». С тем же успехом мог бы подписать письмо «обнимаю и целую». Это жалко. Это по-девчачьи. Я унижен. Я пишу и переписываю новый имейл, призванный поменять ее отношение ко мне, может быть, даже изменить динамику нашего общения в мою пользу, изменить расстановку сил. Достаю из бумажника записку с отзывом, который теоретик кино Лаура Малви написала о моей монографии «Фаллоцентризм в кино: посеем семя перемен, отказавшись сеять мужское семя перемен». Перечитываю и замечаю, что в тексте Малви называет меня «она», так что, пожалуй, сейчас это мне не поможет. А может, это как раз то, что нужно. Я три дня переписываю письмо, но так и не отправляю его. Наконец получаю письмо от нее:
Ей-богу. У тебя вообще хребет есть?
Если ей нужен хребет, я его покажу. Покажу весь хребет и ни позвонком больше или меньше. Так что пишу ей, что в этот четверг в 21:00 буду сидеть в баре «Юлиус и Этель» (не родственники!) и, если хочет, она может ко мне присоединиться. Она не отвечает, да я и не жду ответа. Показываю ей столько хребта, сколько нужно.
Вдруг вспоминается мясной дождь в Кентукки в 1876-м. Не знаю, почему именно сейчас, но, честно говоря, он всегда находится на поверхности моего сознания. Разумеется, истории известно несколько мясных и кровавых дождей, и я как исследователь криптометеорологии читал обо всех. Ценность МДК для научной литературы в том, что ученые из Гарварда сохранили и исследовали множество образцов упавшего с неба мяса и установили, что это было или мясо лошади, или мясо человеческих младенцев. Погода всегда меня восхищала. «Метеорология и культура» была моей второй специальностью, а еще я побывал президентом нашего хора свистунов а капелла под названием «Вей-хей, дуй в паруса»[67]. Но почему я постоянно мысленно возвращаюсь к мясному дождю? Во-первых, он напоминает мне об Инго. Не помню почему. Мир, заключаю я, странное место, и нам его не понять.
Теперь по дороге на встречу (надеюсь!) с Цай в голове снова и снова играет песня:
За годом год
Пройдет наш век
Как летний дождь
Как зимний снег
Цветы цветут
Растут и дети
За годом год
Летит как ветер
Тебя и родных
Постигнет рок
Коль мясо с небес –
Делай пирог
За годом год
Погугли, серьезно.
– народная баллада
Глава 29
Я захожу в «Юлиус и Этель». Ровно в девять. Вот мой хребет во всей красе, и это я сейчас не о своем рудиментарном хвосте. Окидываю бар взглядом. Цай нет. Есть два свободных места. Одно я занимаю сам, на второе кладу пальто. Когда кто-то входит в бар, не оборачиваюсь. Для этого приходится собрать всю волю в кулак. Заказываю чистый ржаной «Краун Роял». Мне не нравится, но если Цай увидит, как я пью свой любимый сильно разбавленный «Кейп-коддер», то, боюсь, она неправильно поймет.
– Это для меня? – говорит она, положив руку на накрытый стул.
– Да! – говорю я, убираю пальто и по какой-то причине кладу себе на колени вместо того, чтобы повесить на спинку стула. По какой-то причине? По очевидной.
Она садится, и бармен возникает раньше, чем она успевает поднять взгляд.
– Двадцатилетний «Миктерс», чистый, – говорит она.
Он улыбается, кивает и исчезает под барной стойкой. Она поворачивается ко мне.
– Итак, ты проследил за мной до дома, а потом на следующее утро – до работы. Это точное описание твоей шпионской деятельности?
Я киваю. Бармен возвращается с ее напитком, и, похоже, это какой-то виски или как минимум что-то цвета виски.
– Зачем? – спрашивает она.
Я знаю, что обязан ответить.
– Ты мне нравилась. Ты мне нравишься.
– Думаешь, это нормально – преследовать женщин?
– Знаю, что ненормально.
– И тем не менее.
– Прости. У меня сейчас в жизни полно проблем. Я потерял работу и квартиру. Я потерял важный художественный и исторический документ. Я потерял свою девушку, Келлиту Смит, которая была афроамериканкой. Я потерял смысл жизни. Я гордый обладатель зияющей дыры в душе.
– И еще ты бородатый.
– Ага. Я могу сбрить.
– Ты меня совершенно не привлекаешь, – говорит она.
– Я бы удивился, если бы привлекал.
– Ты старый, – говорит она.
– Да.
– И даже если бы не был старым, могу представить тебя моложе. Так что даже тогда – нет.
– Я понимаю.
– И потом еще эта твоя особенность характера, – говорит она, неопределенно взмахнув рукой.
Это больно.
– Что ты имеешь в виду? – спрашиваю я.
– Ты причудливое сочетание холуя и пустозвона.
Я делаю глоток, чтобы взять себя в руки.
– Ты когда-нибудь слышала о мясном дожде в Кентукки в 1876 году?
– «Ты когда-нибудь слышала о мясном душе в Кентукки в 1876 году?» – передразнивает она женоподобным голосом.
Я смотрю на свой стакан. Понятия не имею, как продолжать разговор после такого.
– Почему ты согласилась встретиться? – спрашиваю я наконец.
– Я видела, что ты смотришь на меня там, у гипнотизера. Думаешь, я идиотка? Я знала, что ты шел за мной к «Мэку». Я видела тебя в прачечной. Господи, режим «стелс» – это вообще не твое.
– А. Хорошо.
– Ты не первый жалкий мужчина, одержимый мной. Только сегодня я видела примерно одиннадцать жалких мужчин, которые смотрели на меня и делали вид, что не смотрят. Если тебе интересно, это не так уж сложно заметить.
– Ты с каждым из нас выпиваешь?
– Нет. В том-то и дело. Тебя я ненавижу. Тех других я просто вроде как не замечаю. Но ты другой. Тебя я прям презираю. Мурашки по коже, стоит только о тебе вспомнить, не говоря уже о том, чтобы увидеть. Мне нравится думать о твоих страданиях и еще нравится думать, что я их умножаю. И для меня очевидно, что ты согласишься на все, что бы я ни предложила.
Я ничего не отвечаю. Не смотрю на нее. Не знаю, что делать.
– Так ведь?
– Так, – говорю я.
И затем, к моему великому унижению, я начинаю плакать. Не знаю почему, но навзрыд. С носа свисают сопли.
– Твою мать, – говорит она, надевает пальто и уходит.
Бармен оставляет счет. Ее шот виски стоит 145 долларов. Я думаю о Цай по дороге домой. Делаю крюк в тридцать кварталов, чтобы пройти мимо ее дома. Я смотрю на свет в окнах ее квартиры. Смогу ли увидеть ее хоть на секунду? Я сбит с толку. Мне так повезло, что она желает мне страданий. Мне так повезло, что я не из тех бессчетных мужчин, чьи страдания ей неинтересны. Член натягивает штаны. Я прихожу домой и проверяю, нет ли от нее писем. Ничего. Поэтому я сам ей пишу. Я унижаюсь, рассказывая о своей фантазии насчет распылителя с джинном, который превращает меня в обслугу, куда бы она ни шла. Отправляю письмо. Меня вот-вот вырвет.
Меня рвет.
Через два дня я получаю письмо:
Вау.
Затем ничего.
Затем сегодня, спустя два дня после «вау»:
Тут от меня недалеко (ты ведь помнишь, где я живу, да?) есть магазин «Купи и сэкономь». Я захожу туда более-менее регулярно, потому что он круглосуточный. Еще у них есть доставка, а иногда, в холод или дождь, я заказываю. Они повесили на витрину табличку, что ищут курьера. Устройся к ним. Полагаю, тебе придется сбрить свою поганую бороденку.
* * *
Бороду я отрастил, чтобы скрыть родимое пятно от ключицы до верхней губы. Люди пялились на него или старались не пялиться во время разговора / проходя мимо на улице. На бороду тоже и пялятся, и стараются не пялиться, но я знал, что эту проблему могу решить в любой момент, просто сбрив ее. Однако избавиться от родимого пятна нельзя. Чем дольше тянешь с их удалением, тем меньше вероятность, что результат будет удовлетворительным. Мои родители решили, что мне лучше жить с пятном, раз отец тоже жил (у него – над правым глазом), и ничего. Такие у них были аргументы, а я их любил и их аргументы тоже любил. Когда я вырос и понял уровень остракизма из-за пятна, решил, что если просить родителей его удалить, то отец обидится и отречется от меня. Мне было стыдно отращивать бороду, зная, что отец не имел возможности скрыть пятно с помощью бороды на лбу, а челки на это не хватало. У них с матерью прошел короткий период, когда они ссорились и отец проводил вечера в «Грибах» – небольшом баре в Грейт-Неке, где экспериментировал с «расческой для начесов», прикрывая лоб длинной прядью сбоку и закрепляя за противоположным ухом заколкой. Но так он был похож на Бобби Риггза с банданой из волос, что совершенно не помогало знакомиться с местными женщинами, и в итоге он, поджав хвост, вернулся к матери.
В любом случае пятна у меня после пересадки кожи больше нет, и я не думал, что предал отца, потому что это случилось по здоровью и вообще пока я лежал в коме. Как учит дао: никто не виноват. Заново я отрастил бороду по привычке и от лени, и еще потому, что мне нравится сосать ус и чувствовать вкус вчерашнего дня.
Теперь я ее сбрил.
Родимое пятно отросло обратно. Я проверил: интернет-доктор утверждает, что это невозможно.
На очередном еженедельном сеансе, увидев меня, Барассини говорит «ого». Наши с ним сеансы, как всегда в эти дни, относительно бесполезны. Со времен первых двух встреч мы топчемся на месте. Под его чарами я все же вспоминаю образ судна с человеческим лицом – буксира, что плывет по волнам и голосом бывалого моряка поет счастливую песню морей:
14 января 1952 года
Вдруг возникло лицо у меня, парохода.
Теперь крутятся вечно зрачки в окнах рубки,
А в улыбке с буйками прорезались зубки.
Пусть боцман-дружище рад со мной петь,
Я несчастный урод и хочу умереть.
Но плыву, хохочу шлю водный салют,
И девчонки меня очень милым зовут.
Молю небеса спасти от метаморфозы,
О пропаже лица и душевном некрозе.
Я даже не уверен, что это песня из фильма Инго. Она может быть откуда угодно или вообще ниоткуда, а поразмыслив, прихожу к выводу, что не очень-то она счастливая. У меня есть кое-какие сомнения относительно душевного здоровья буксира, который ставит забвение выше сознания. Возможно, Инго специально изобразил буксир именно так – если, конечно, буксир из фильма Инго, – чтобы исследовать идею чужого лица и, вероятно, увязать с мифологией ирокезов. Без более подробных воспоминаний о фильме внятную теорию сформулировать не получается. И хотя Барассини настаивает, что эта песня из фильма и у нас прогресс, я не уверен. Это может быть вытесненное воспоминание о какой-нибудь детской телепередаче. Еще Барассини настаивает, что песня, очевидно, счастливая, потому что буксир подмигивает и улыбается. Я начинаю сомневаться в уме Барассини.
Прогулка до «Купи и сэкономь» – опыт одновременно чужеродный и привычный. Ветер обдувает нижнюю часть лица и шею. Это бодрит. Это приятно. И, конечно же, снова пялятся люди. Неустанно. Каждый прохожий. Менеджер в «Купи и сохрани» тоже старается не поднимать взгляд, пока просматривает мое резюме. Я думаю, это может сыграть мне на руку. Вдруг он почувствует себя виноватым. Может выйти как угодно.
– У вас не очень много опыта в сфере услуг, – говорит он.
– Я занимался телефонными продажами в университете. В Гарварде.
– В школе гипноза?
– Нет, то Гарверд.
Он поднимает взгляд, чтобы задать вопрос, но тут же снова опускает обратно в резюме; водит пальцем по строчкам, притворяясь, что читает.
– Почему вы хотите у нас работать? – спрашивает он.
Потому что мне приказали. Потому что я увлекся отчаянной фантазией одинокого старого неудачника с родимым пятном. Потому что хочу, чтобы мной владели так же, как раньше мной владел фильм, который я теперь не могу вспомнить. Потому что хочу того, что, как недвусмысленно намекает мне вселенная, возможно лишь при этих ужасающих условиях. Потому что Цай совершенна.
– Мне нужна работа, – говорю я и добавляю: – А у вас хорошее место.
Он кивает.
Я пишу Цай:
Получил работу. Начинаю завтра, ночная смена.
Она не отвечает.
Я сижу в темноте и думаю о том, как до такого докатился. Почти нет сомнений в том, что индустрией заправляет клика (я никогда не использую это слово необдуманно) киноведов. Если хочешь добиться успеха, стать одной из шестеренок этой системы, то лучше не критикуй их публично; тебя уничтожат. Однажды я имел наглость раскритиковать Ричарда Ропера за то, что он выдал «Свежий Помидор» фильму «Помни», который назвал «гениальным исследованием того, как память определяет нас всех». На самом деле, конечно, никакое это не исследование, а скорее сборник устаревших трюков, который дефицитом идей и псевдонуарной (скука) манерностью демонстрирует, что и сам Кристофер Нолан, и его прихлебатель Ричард Ропер – эмоционально незрелые интеллектуальные банкроты. То, что этот «фильм» вообще заметили и тем более хвалили взахлеб, всего лишь очередное доказательство (как будто их и без того мало!) коррупции в сообществе критиков. Память, если уделить ей хотя бы секунду размышлений, представляется самой сложной областью исследований, доступной человеческому животному. А этот глупый экзерсис по своему неизбывному простодушию стоит почти на одном уровне с «Вечным сиянием чистого разума». Если бы Кауфман на самом деле прочел стихотворение Поупа – а я читал его много раз (в дипломной работе я яростно критикую Поупа за его возмутительную мизогинию), – он бы знал, что выбрал для своей дутой научно-фантастической безделушки самое неудачное название из всех возможных. В своем исследовании кино и памяти «Вы же наверняка помните» («Рутабага Пресс», 1998) я легко затыкаю за пояс эти два (да и вообще все) фильма о памяти. Там я провожу над собой эксперимент – пытаюсь вспомнить насколько возможно точно фильм («Любимая»), который видел лишь раз. Сверхъестественная точность пересказа связана не столько с моей почти эйдетической памятью (настоящая эйдетическая память – это миф!), но скорее с тем, как я смотрю кино. Я по-настоящему внимательный зритель – возможно, единственный по-настоящему внимательный зритель в мире. И далее книга разбирает мой метод просмотра и выступает чем-то вроде учебного пособия для киноведов, которые надеются добиться успеха, подобного моему. Возможно, мое несколько едкое презрение к бесчестью, вульгарности, непристойности и претенциозности в фильмах вызвано именно этим: я подхожу к просмотру со всей серьезностью. В конце концов, это придорожное уродство – эти билборды «Уоллдрага» и «Бирма-шейв»[68], что выдают себя за фильмы, – занимает мою ценную черепную недвижимость, и меня это возмущает. Я этого не стану терпеть. Не могу. И не буду! Поэтому меня сделали парией. Я бы не стал заходить далеко и утверждать, что у этой клики еврейские корни. Я не знаю, и мне нет дела до того, еврей Ропер или нет. Подобные этнические ярлыки для меня не имеют значения, но я подозреваю, что да. Что он еврей. Я подозреваю, что он вполне может быть евреем.
1:00, моя первая смена на новой работе. Звонит телефон, отвечает Дарнелл (начальник ночной смены). Несколько раз говорит «угу», затем «пока» и кладет трубку. Я мою пол в туалете («Только для персонала!»).
– Доставка, – говорит Дарнелл.
Я прислоняю швабру к стене, беру сумку и смотрю на адрес. Это Цай. Сердце бешено бьется.
И вот я прохожу квартал до дома Цай, жму на звонок. Ответа нет. Я знаю, что она знает, что я должен прийти, поэтому полагаю, что заставлять меня ждать – это часть игры, и еще больше возбуждаюсь. Я рад, что на мне рабочий фартук: весь грязный и с нарисованным гусем, который говорит «Рад служить!». Проходит пять минут, и я думаю, не стоит ли позвонить еще раз. Может, не расслышала. Может, у нее включен телевизор или играет музыка. Может, она в ванной. Я не жму на звонок. Еще через шесть минут она меня впускает. В доме есть лифт, я еду на пятый этаж и ищу квартиру 5D. Звоню в дверь. Она открывает в халате. Не в сексуальном. В махровом, нестираном. Таком охренительно сексуальном. Я мечтаю стать пятном на халате рядом с ее вагиной.