355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бус Таркинтон » Великолепные Эмберсоны » Текст книги (страница 1)
Великолепные Эмберсоны
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:02

Текст книги "Великолепные Эмберсоны"


Автор книги: Бус Таркинтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Бут Таркингтон

Великолепные Эмберсоны

Перевод Евгении Янко

Роман «Великолепные Эмберсоны» незаслуженно забытого ныне, но пользовавшегося огромной популярностью в первой половине двадцатого века американского Бута Таркингтона описывает жизнь и упадок состоятельной американской семьи. Произведение входит в списки лучших англоязычных романов двадцатого столетия.

Оглавление

Глава 1

Глава 2

Глава 3

Глава 4

Глава 5

Глава 6

Глава 7

Глава 8

Глава 9

Глава 10

Глава 11

Глава 12

Глава 13

Глава 14

Глава 15

Глава 16

Глава 17

Глава 18

Глава 19

Глава 20

Глава 21

Глава 22

Глава 23

Глава 24

Глава 25

Глава 26

Глава 27

Глава 28

Глава 29

Глава 30

Глава 31

Глава 32

Глава 33

Глава 34

Глава 35


Глава 1

Майор Эмберсон «сделал состояние» в 1873 году, в то время как люди состояния теряли, и великолепие Эмберсонов началось именно тогда. Великолепие, как и размер состояния, всегда относительно, это понял бы даже Лоренцо Великолепный 1, доведись ему пытать судьбу в Нью-Йорке 1916 года; и Эмберсоны были воистину великолепны для своего времени и места. Их блеск не угасал все те долгие годы, пока их городишко на Среднем Западе рос и развивался, превращаясь в город, но самым блистательным оказался период, когда в каждом процветающем семействе с детьми держали ньюфаундленда.

В городке в те дни все женщины, носящие шелка и бархат, знали всех остальных женщин, носящих шелка и бархат, а если кто вдруг покупал котиковое манто, то до окон доходили даже больные, чтобы полюбоваться на это. Зимой люди разъезжали по Нэшнл-авеню и Теннеси-стрит на легких санях, и все узнавали как рысаков, так и их хозяев; узнавали их и летними вечерами, когда изящные экипажи проносились мимо и соперничество было не менее острым, чем при гонках по снегу. Из-за этого все помнили, кто на какой повозке ездит, могли узнать ее за полмили по одним лишь очертаниям и безошибочно сказать, направляется ли хозяин на рынок, в гости или просто возвращается с работы домой к обеду или ужину.

В те далекие годы элегантность оценивалась по добротности и фактуре одежды, а не по ее фасону. Прошлогоднее шелковое платье не требовалось перешивать, оно оставалось нарядным просто потому, что было шелковым. Старики и начальство ходили в черных шерстяных костюмах, по торжественным случаям меняя суконные штаны на велюровые, а навстречу попадались мужчины всех возрастов, считающие, что "шляпа" это такая жесткая высокая шелковая штука на голове, которую некоторые имеют наглость называть "печной трубой". Они не признавали иных головных уборов ни в городе, ни в деревне и по простоте душевной катались на лодках в таких шляпах.

Благородство фактур сменилось модой на фасоны: портные, сапожники и шляпники, поднабравшись сил и хитрости, изыскали способ делать новую одежду старой. Все долго болели котелками: один сезон их тулья напоминала ведро, в следующем бывала похожа ложку. В каждом доме по-прежнему стояло приспособление для снятия сапог, но сапоги уже почти не носили, предпочитая туфли и ботинки; даже тут мода плела свои интриги, и в том году носы были квадратные, а в этом острые, как у каноэ.

Брюки со стрелками стали считаться плебейскими; стрелка свидетельствовала, что брюки лежали на полке и, следовательно, продавались в магазине готового платья; эти предательские штаны стали зваться "конфекционными" 2, что указывало на их покупку в лавке. В начале 1880-х, когда женщины носили челки и турнюры, среди денди появились первые «хлыщи»: в брюках, обтягивающих почище чулок, в остроносых туфлях, в котелках ложечкой, в однобортных честерфилдах 3с короткими расширяющимися полами и в жутко неудобных воротничках, отглаженных до блеска и не ниже трех дюймов, перетянутых либо тяжелым, пышным шейным платком, либо крошечной бабочкой, годной разве что кукле на косички. На выход они рядились в такие куцые коричневые пальтишки, что из-под них дюймов на пять высовывались фалды черных фраков; но через пару сезонов пальто уже волочилось по земле, а узкие штаны сменялись мешковатыми брюками. Потом хлыщи канули в Лету, но слово, созданное специально для таких типов, навеки осталось в речи грубиянов.

Народ был тогда волосатее. Размер и форма бороды зависели от фантазии ее носителя, и даже такие своеобычные штуки, как смахивающие на кабаньи бивни усы а-ля Вильгельм Второй 4, ни у кого не вызывали удивления. Бачки обрамляли по-детски свежие лица; огромные, пушистые бакенбарды подметали юные плечи; ламбрекены усов скрывали давно забытые рты; и даже сенатор мог позволить себе белесый пушок на шее, не опасаясь, что сие украшение послужит поводом для газетного пасквиля. Конечно, тут и не надо иных доказательств, что совсем недавно мы жили в другом веке!

В самом начале процветания Эмберсонов большая часть домов городка являла собой премилые образчики архитектуры Среднего Запада. Им не хватало стиля, но не было в них и претенциозности, а то, что ни на что не претендует, стильно само по себе. Они стояли в просторных дворах под сенью не вырубленных лесных деревьев: вязов, и грецкого ореха, и буков, с вкраплениями высоких платанов в дельте реки. Дом "видного горожанина", выходящий окнами на Милитари-сквэр, Нэшнл-авеню или Теннесси-стрит, обычно был из кирпича с каменным фундаментом или дерева с кирпичным фундаментом. В нем имелся парадный вход, заднее крыльцо, а иногда и боковая веранда. Их двери вели в "переднюю переднюю", в "заднюю переднюю", а иногда и в "боковую переднюю". Из "передней передней" можно было попасть в три комнаты: гостиную, залу и библиотеку; и библиотека действительно заслуживала столь громкого имени – по какой-то причине люди в те дни покупали книги. Как правило, семья проводила больше времени в библиотеке, чем в зале, а вот гостей, пришедших по приглашению, принимали исключительно в гостиной, очень неудобном помещении, отвратительно пахнущем мастикой. Обивка мебели в библиотеке была несколько потертой, но всегда блистала новизной в гостиной, на враждебных человеку стульях и диване. Там она использовалась так часто, что ее хватило бы еще лет на тысячу.

На втором этаже располагались спальни: самая большая принадлежала "маме и папе", в маленьких селили по паре сыновей или дочерей; в каждой стояла двуспальная кровать, умывальник, бюро, платяной шкаф, столик, кресло-качалка, а также один или два чуть покалеченных стула, принесенных с первого этажа, но слишком дешевых для починки и слишком дорогих для решительной отправки на чердак. На том же этаже была "свободная комната" для гостей (туда частенько помещали швейную машинку), а в семидесятых все поняли, что без ванной им не обойтись. С тех пор в каждом новом доме она проектировалась специально, а в домах постарше просто сносили пару кладовок, прятали титан за кухонную плиту и искали приближения к богу – каждый в собственной ванной. Все знаменитые шутки про водопроводчиков, а такие не увядают никогда, появились в именно в тот период.

В глубине дома, ближе к чердаку, имелась холодная и мрачная комнатенка "для девушки", а в конюшнях к сеновалу примыкала так называемая "спальня для работника". Чтобы построить дом и конюшню требовалось примерно семь или восемь тысяч долларов, и люди, у которых такие деньжищи водились, немедленно причислялись к Богачам. Обитательнице спальни "для девушки" платили в то время два доллара в неделю, потом два с половиной, а под конец целых три. Обычно она была ирландкой, или немкой, или скандинавкой, но никогда уроженкой здешних краев, за исключением цветных, конечно. Мужчина или парень, живший при конюшне, получал почти столько же и тоже, особенно в более поздние времена, был из путешественников третьим классом, но гораздо чаще оказывался цветным.

С рассветом, в погожие деньки, дворы за конюшнями оживлялись; по их пыльным просторам разносились смех и крики, сопровождаемые веселым аккомпанементом скребков, отражавшимся от заборов и стен сараев, потому что черномазые любили чистить лошадей на свежем воздухе. При этом они громко сплетничали, даже не пытаясь перешептываться и считая, что брань без крика теряет свою силу. Жуткие словечки тут же схватывались рано встававшими детьми и преподносились взрослым, иногда в самые неподходящие минуты; дети поглупее в пылу возбуждения часто повторяли услышанные выражения, и последствия этих промахов были столь ярки, что запоминались на всю жизнь.

Их больше нет, тех темнокожих работников из городка, как нет и тех коней, которых чистили скребками и щетками, пошлепывали и дружески поругивали – больше тем лошадкам не отмахиваться от мух хвостами. Каким бы вечным ни казалось их существование, их постигла участь американских бизонов – или сделанных из кожи тех бизонов фартуков экипажей, местами вытертых до блеска и постоянно слетающих с коленей беспечных возниц, оставаясь болтаться над дорогой в нескольких дюймах от земли. Конюшни стали обычными сараями, как и дровяники, из-за похода в которые возникало столько ссор между "девушками" и "работниками". Больше нет ни лошадей, ни конюшен, ни дровяных сараев, как нет и целого племени "работников". Они исчезли так быстро и так тихо, что мы, те, кому они служили, даже не заметили их ухода.

Как не заметили многого другого. Исчезли маленькие тряские конки на длинных рельсах, прорезающих булыжник мостовой. К задней двери вагончика вела лишь приступка, на которой в дождь мокрыми гроздьями висели пассажиры, если экипаж был забит до отказа. Люди – если не забывали – опускали плату в прорезь ящика; в шатком вагончике отсутствовал кондуктор, но кучер, не вставая с козел, предостерегающе стучал локтем по стеклу, если количество монеток и пассажиров не совпадало. Конку тащил одинокий мул и иногда утягивал ее с путей, тогда все выходили и помогали поставить экипаж обратно на рельсы. И такие церемонии казались действительно заслуженными, ведь кучер всегда был так любезен: стоило какой-нибудь даме свистнуть из окошка своего дома, как конка сразу останавливалась и ждала, пока леди закроет окно, наденет шляпу и пальто, спустится со второго этажа, найдет зонтик, скажет "девушке", что приготовить на обед, и выйдет на улицу.

Пассажиры в те дни почти не возражали против подобной галантности возниц: всем хотелось, чтобы и их дождались, случись такая нужда. В хорошую погоду мул тянул конку со скоростью чуть меньше мили за двадцать минут, если, конечно, не было слишком долгих остановок; но с появлением трамвая, проходящего то же расстояние минут за пять или быстрее, ждать кого-либо перестали. Да и пассажиры стали менее терпеливыми, ведь чем скорее они доедут, тем меньше времени пропадет даром! В ту пору, не знавшую адских изобретений, заставляющих людей лететь по жизни, когда ни у кого не было телефонов – в старину их отсутствие дарило множество часов досуга, – все находили время на всё: время подумать, время поговорить, время почитать, время подождать даму!

У них даже находилось время станцевать контрданс -кадриль или лансье; а еще танцевали мазурку, и экосез, и польку, и даже такой хитрый танец, как портлендская джига. Готовясь к танцевальным вечерам, распахивали раздвижные двери между гостиной и залой, закрепляли края ковров, приносили пальмы в зеленых кадках, под лестницей в "передней передней" рассаживали троих или четверых музыкантов-итальянцев – и веселились ночь напролет!

Но самым шумным было празднование Нового года, вот тогда закатывались гулянья – так справлять уже никто не умеет. Женщины приходили помогать хозяйкам "открытых приемов"; беспечные мужчины, расфранченные и благоухающие одеколоном, разъезжали по городку на санях, в экипажах или на неповоротливых извозчиках, кочуя с приема на прием; там они оставляли причудливые открытки и визитки в предназначенных для этого нарядных корзинках у входа и вываливались из дверей на улицу чуть позже, ощущая себя гораздо беспечнее, если пунш пришелся по вкусу. А пунш всегда был замечательным, и ближе к вечеру прохожие могли наблюдать, как из экипажей, раскатывающих по улицам, доносятся обрывки песен, сопровождаемые бурными взмахами рук в ярких обтягивающих перчатках.

"Открытые приемы" были веселым обычаем, но он исчез, как длительные пикники в лесу, как самая милая причуда ушедшего прошлого – серенада. Когда в городок приезжала красотка, под ее окнами почти сразу начинали петь серенады, хотя на деле само наличие гостьи просто служило поводом для серенады. Летними вечерами молодые люди стояли с оркестрами под окнами симпатичной девушки – или ее отца, или ее хворой незамужней тетушки, – и к сладким звездам, наигрываемые флейтой, арфой, скрипкой, виолончелью, корнетом и контрабасом, летели мелодии песен "Ты запомнишь меня", "Сон цыганки", "Серебром по золоту", "Кэтлин Маворнин" или "Прощание с солдатом" 5.

Предлагалась и другая музыка, ибо в те дни балом правили французская оперетта и комические оперы: то был триумф "Свадьбы Оливетты", "Клятвы любви", "Корневильских колоколов", "Жировле-Жирофля" и "Фра-Дьяволо" 6. Более того, то была пора «Пинафора», и «Пиратов Пензаса», и «Пейшенс» 7. Последняя 8оказалась особенно актуальна в американском городишке, ведь, пусть и вдали от Лондона, он так успел впитать в себя модное эстетство, что со старой доброй мебелью начали твориться жуткие вещи. Девы распиливали этажерки пополам и покрывали их останки позолотой. С кресел-качалок снимались полозья, а то, что после этого называлось ножками, золотилось; девицы даже раззолачивали рамы пастельных портретов безвременно почивших дядюшек. Вдохновившись свежим пониманием прекрасного, они выдавали старинные часы за новые и выбрасывали искусственные цветы, восковые фрукты и защитные стеклянные колпаки в мусорные кучи. В вазы они ставили павлиньи перья, или камыш, или сумах, или подсолнухи, а сами вазы ставили на каминные полки и инкрустированные мрамором столы. Они вышивали ромашки (называя их маргаритками), и подсолнухи, и сумах, и камыш, и сов, и павлиньи перья на тканевых экранах и тяжелых диванных подушках, а потом разбрасывали эти подушки по полу, а отцы в темноте непременно спотыкались о них. Попав в зубы порочной риторики, дочери упорно продолжали вышивать ромашки и подсолнухи, сумах и камыш, сов и павлинов на «покрывалах», которыми у них хватало наглости застилать диваны, набитые конским волосом; они расписывали совами, ромашками, подсолнухами, сумахом, камышом и перьями тамбурины. К люстрам они привязывали китайские бумажные зонтики; к стенам они прибивали бумажные веера. Они, эти девы, старательно «учились» расписывать фарфор; они пели новые романсы Тости 9, время от времени изображали старые добрые дамские обмороки, но очаровательнее всего были их совместные, по три или четыре девицы разом, прогулки в открытой коляске весенним утром.

Крокет и стрельба из лука с невероятно близкого расстояния считались спортом тех, кто еще молод и достаточно подвижен для столь интенсивных упражнений; люди среднего возраста играли в юкер 10. Рядом с отелем «Эмберсон» располагался театр. Когда с единственным спектаклем в город приехал Эдвин Бут 11, все, у кого хватило денег на билет, были там, а у всех извозчиков оказалась работа. Варьете тоже привлекло публику, состоявшую по большей части из мужчин, которые ушли домой смущенными, после того как занавес наконец скрыл возмутительного вида актрис в костюмах фей. Но не всегда дела театра шли так хорошо: народ в городке был слишком прижимист.

Прижимистость являлась характерной чертой сыновей и внуков "первопоселенцев", прибывших в дикую местность с Востока и Юга на фургонах – с ружьями и топорами, но совершенно без денег. Пионерам приходилось скопидомничать, иначе можно было сгинуть: жизнь принуждала делать запасы продовольствия на зиму или запасы товаров, которые можно было поменять на продовольствие, и они беспрерывно боялись, что запасли недостаточно, – этот постоянный страх не мог не отразиться на их детях. У большинства потомков экономность оказалась возведена чуть ли не в ранг религии: копи, даже если нет особой нужды, – этот урок они усваивали с колыбели. Неважно, насколько хорошо шли их дела, ни на "искусство", ни на роскошь и развлечения они без угрызений совести денег не спускали.

На таком простецком фоне великолепие Эмберсонов выглядело столь же вызывающе, как духовой оркестр на похоронах. Майор Эмберсон купил участок в двести акров в конце Нэшнл-авеню и развернулся, расчертив широкие пересекающиеся улицы, замостил дороги кедром и сделал каменный бордюр. Там и здесь, на перекрестках, построил фонтаны и на равном расстоянии друг от друга поставил чугунные, покрашенные в белый цвет статуи, снабдив их пьедесталы поясняющими табличками: Минерва, Меркурий, Геракл, Венера, гладиатор, император Август, мальчик с удочкой, оленья борзая, мастиф, английская борзая, олененок, антилопа, раненая лань и раненый лев. Большая часть леса осталась невырубленной, и издали или в лунном свете район казался действительно красивым; но пылкому горожанину, мечтающему, чтобы город рос, было не до любования. Он не видел Версаля, но, стоя в Эмберсон-эдишн в лучах солнца перед увенчанным Нептуном фонтаном, не уставал повторять сравнение, излюбленное местной прессой: здесь лучше, чем в Версале. Всё это Искусство почти мгновенно принесло дивиденды, потому что участки расходились как горячие пирожки и все спешили строиться в новом районе. Главной улицей района, непрямым продолжением Нэшнл-авеню, стал Эмберсон-бульвар, и здесь, на пересечении авеню и бульвара, Майор Эмберсон сохранил четыре акра для себя и построил новый дом – Эмберсон-Хаус, конечно.

Этот особняк стал гордостью городка. Облицованный камнем до самых окон столовой, он весь состоял из арок, башенок, подъездов и крылец: первый порт-кошер 12в городе можно было видеть именно там. От парадного входа вела огромная черная лестница из древесины ореха, а холл, с потолком на высоте четвертого этажа, венчал купол из зеленого стекла. Почти весь третий этаж был отдан под бальную залу, с резным деревянным балконом для музыкантов. Местные любили рассказывать приезжим, что весь этот черный орех с резьбой стоил шестьдесят тысяч долларов. «Шестьдесят тысяч за резьбу по дереву! Да, сэр, паркет в каждой комнате! Только турецкие ковры – паласов там вообще не держат, разве что в главной гостиной – слышал, зовут они ее „залой для приемов“, – лежит бархатный брюссельский палас. Горячая и холодная вода, что внизу, что наверху, и фарфоровые раковины даже в распоследних спальнях! Сервант встроен прямо в стену, и длиной он во всю столовую. Не из какого-нибудь ореха, а из настоящего красного дерева! Никакой фанеры – цельное! Ну, сэр, полагаю, что даже президент Соединенных Штатов был бы не прочь махнуть свой Белый Дом на Эмберсон-Хаус, если б Майор дозволил, но, ради Доллара Всемогущего, он бы не допустил такого ни в жизнь!»

Гостю бы всё разложили по полочкам, потому что здесь никогда не уставали просвещать новичков: приезжих обязательно тащили на "небольшую прогулку по городу", даже если для этого хозяину приходилось нанимать извозчика, и коронным номером всегда был Эмберсон-Хаус. "Только посмотрите на оранжерею на заднем дворе, – не унимался горожанин. – И на кирпичную конюшню! Да в ней, говорят, жить можно, такая она большая; там есть водопровод, а на втором этаже четыре комнаты для работников, один даже перевез туда семью. Один работник присматривает за домом, женатый смотрит за лошадьми, а его баба стирает белье. В стойлах четыре коня, у хозяев своя карета, а уж таких прогулочных колясок, клянусь, вы никогда не видали! Сами-то они зовут две "повозками" – нос так задирают, уж где нам до них! Прямо кажется, как только новинка появляется, они сразу ее покупают. А упряжь – даже в темноте сразу слышно, что едут Эмберсоны, по колокольчикам. В нашем городе такого шика, как теперь у Эмберсонов, отродясь не было; и думаю, городку это обойдется недешево, потому что многие за ними потянулись. Майорова жена с дочкой в Европу съездили, и моя жена говорит, что с тех пор примерно в пять они каждый день заваривают чай и пьют его. Для желудка, поди, как вредно, прямо ведь перед ужином, да в любом случае чаем сыт не будешь – ежели ты не больной. Жена говорит, что у Эмберсонов и салат не как у людей, они его сахаром да уксусом не заправляют. Поливают сначала оливковым маслом, потом уксусом и едят отдельно – не кладут в тарелку к другому блюду. А еще они едят оливки: такие зеленые штуки, на жесткие сливы похожи, приятель рассказывал, что на вкус они как гнилой иллинойский орех. Жена моя тоже хочет прикупить, говорит, с десяток съешь – привыкнешь. Вот уж я не собираюсь есть гнилые орехи десятками, так что от оливок воздержусь. Бабская еда, наверно, но в городе-то будут есть да морщиться, раз уж их сами Эмберсоны на стол подают. Да, сэр, некоторые их даже с больными животами жевать будут! Сдается мне, они с удовольствием бы спятили, если б это помогло им сравняться с Эмберсонами. Возьмем хотя бы старикашку Алека Минафера: на днях пришел ко мне в контору – да пока рассказывал о своей дочке Фанни, его чуть удар не хватил. Говорит, мисс Изабель Эмберсон завела пса – сенбернар называется – и Фанни тут же приспичило такого же заиметь. Ну старик уж ее убеждал, что, кроме терьеров-крысоловов, которые мышей уничтожают, собак на дух не переносит, но она не отстает, и он в конце концов согласился. А потом она – Боже ж ты мой! – заявляет, что Эмберсоны-то собаку купили и без денег ей никто собаку не даст, а стоят такие от пятидесяти до сотни долларов! И старик меня спрашивает, слыхал ли я, чтоб кто-нибудь собак покупал, ведь, конечно, коль даже захочешь водолаза или сеттера, то щенка тебе задаром отдадут. Говорит, что понимает, что можно сунуть негру центов десять или даже четвертак, чтоб он собаку утопил, но платить за пса полсотни долларов, а то и больше – да он лучше сам повесится, прям в моей конторе! Конечно, всем ясно, что Майор Эмберсон деловой человек, но бросать деньги на собак и на всякую чепуху... поговаривают, что этот шик разорит его, ежели семья вовремя не остановится!"

Вывалив это на приезжего, один горожанин, после многозначительной паузы, добавил:

– Всё это очень смахивает на мотовство, но когда мисс Изабель выходит на прогулку с этой собакой, понимаешь, что псина денег своих стоит!

– А девушка красивая?

– Ну, сэр, лет ей восемнадцать-девятнадцать, и даже не знаю, как получше выразиться, она чертовски привлекательная юная леди!


Глава 2

Как-то одна горожанка весьма красноречиво отозвалась о внешности мисс Изабель Эмберсон. Это была миссис Генри Франклин Фостер, настоящий авторитет в области литературы и властительница дум общины, – именно так писали о ней обе дневные газеты в статьях об основании Женского поэтического клуба; и ее слова об искусстве, беллетристике и театре имели силу закона, а не мнения. К примеру, когда до городка наконец, после аншлагов в больших городах, добралась «Хэйзел Кирк» 13, многие сначала дождались оценки миссис Генри Франклин Фостер, а потом смело высказались сами. Дошло до того, что после спектакля в вестибюле театра образовалась целая толпа жаждущих ее мнения.

– Я пьесу не видела, – сообщила им миссис Генри Франклин Фостер.

– Как! Мы все знаем, что вы сидели в четвертом ряду прямо по центру!

– Да, – улыбнулась она, – но я сидела за Изабель Эмберсон. И не могла отвести взгляда от ее волнистых каштановых волос и чудесной шеи.

Незавидные женихи из городка (а они все считались таковыми) не хотели довольствоваться картиной, столь заворожившей миссис Генри Франклин Фостер: они из кожи вон лезли, лишь бы мисс Эмберсон повернулась к ним лицом. Она особенно часто, как заметили некоторые, поворачивала его к двоим: один преуспел в борьбе за внимание благодаря своей блистательности, а второму помогло беспроигрышное, хотя и не самое выигрышное, качество – настойчивость. Блистательный джентльмен "вел наступление", осыпая сонетами и букетами, – и в сонетах не было недостатка рифм и остроумия. Он был великодушен, беден, щегольски одет, а его поразительная убедительность всё глубже затаскивала его в долговую яму. Никто не сомневался, что ему удастся покорить Изабель, но, к сожалению, однажды он перебрал с весельем, и во время серенады, исполняемой при луне на лужайке перед особняком Эмберсонов, все видели, как он врезался в контрабас и был под руки уведен в ожидающий экипаж. Одного из братьев мисс Эмберсон, помогавшего с исполнением серенады и тоже переполненного неизбывным весельем, друзья прислонили к входной двери; Майор, в халате и тапочках спустившийся за сыном, поругивал отпрыска, откровенно давясь от смеха. На следующий день мисс Эмберсон сама посмеивалась над братом, но с женихом повела себя иначе: просто отказалась его видеть, когда тот пришел с извинениями. "Кажется, вас очень волнует судьба контрабасов! – писал он ей. – Обещаю их больше не ломать". Она не ответила на записку, но две недели спустя прислала письмо, в котором говорилось о ее помолвке. Она выбрала настойчивого Уилбура Минафера, который никогда не разбивал контрабасы и сердца и вообще серенад не пел.

Несколько человек, из тех, что всегда знают, что будет, заявили, что ни капли не удивлены, потому что Уилбур Минафер "хоть и не Аполлон, но очень трудолюбивый и многообещающий молодой предприниматель и хороший прихожанин", а Изабель Эмберсон "довольна разумна – для такой красотки". Но помолвка ввергла в ступор молодых людей городка и большинство их отцов и матерей и даже потеснила литературу, став темой обсуждения на очередном собрании Женского поэтического клуба.

– Уилбур Минафер! – воскликнула любительница поэзии, интонацией показав, что весь ужас ситуации объясняется одной лишь фамилией жениха. – Уилбур Минафер! Я такой чуши в жизни не слыхала! Подумать только, выбрала Уилбура Минафера просто потому, что мужчина, в тысячу раз лучше его, был несколько разгорячен при исполнении серенады!

– Нет, – сказала миссис Генри Франклин Фостер. – Дело не в этом. И даже не в том, что она боится, что он станет легкомысленным мужем и хочет отгородиться от этого. И не в том, что она набожна или ненавидит беспутство; и не в том, что он сам оттолкнул ее своим поведением.

– Но она же бросила его из-за этого.

– Нет, не из-за этого, – сказала мудрая миссис Генри Франклин Фостер. – Если б мужчины только знали – и хорошо, что они не знают, – что женщине всё равно, любят они гульнуть или нет, если дело не касается ее лично, а Изабель Эмберсон определенно всё равно.

– Миссис Фостер!

– Да, всё равно. Но ей не всё равно, что он выставил себя на посмешище прямо перед ее домом! Теперь она думает, что ему на нее плевать. Вероятно, она ошибается, но это уже засело в голове и отступать поздно, ведь она успела согласиться выйти замуж – и на следующей неделе разошлют приглашения. Свадьба будет с эмберсоновским размахом, с устрицами, плавающими в ледяных чашах, с оркестром из другого города, с шампанским и шикарными подарками – особенно дорогой будет от самого Майора. Потом Уилбур увезет ее в самое дешевое свадебное путешествие, а она станет его доброй женушкой, но дети у них будут такими избалованными, что город вздрогнет.

– Но, ради всего святого, откуда вы знаете, миссис Фостер?

– Разве она может влюбиться в такого, как Уилбур? – спросила миссис Фостер, но ответить никто не посмел. – Значит, вся ее любовь уйдет на детей, и это погубит их!

Пророчица ошиблась только в одном, а в остальном ее дар предвидения не подвел. Свадьба прошла с Эмберсоновским великолепием, были даже устрицы во льду; Майор преподнес молодым проект нового особняка, не менее изысканного и внушительного, чем Эмберсон-Хаус, и обещал построить его на свои деньги в Эмберсон-эдишн. Оркестр, конечно, пригласили чужой, не местный, до сих пор страдающий от потери контрабаса; как утверждало пророчество и утренняя пресса, музыканты приехали издалека; и в полночь все по-прежнему пили шампанское за здоровье невесты, хотя сама она два часа назад отбыла в свадебное путешествие. Четыре дня спустя чета вернулась в город, и эта краткость ясно показала, что Уилбур и впрямь экономил как мог. Все говорили, что жена из Изабель вышла хорошая, но последний пункт предсказания оказался неточен. У Уилбура и Изабель не было детей; был лишь один ребенок.

– Только один, – сказала миссис Генри Франклин Фостер. – Но хотелось бы знать, не хватит ли его избалованности на целый выводок!

И ей опять никто не возразил.

Когда Джорджу Эмберсону Минаферу, единственному внуку Майора, стукнуло девять, перед ним трепетали все – и не только в Эмберсон-эдишн, но и во многих других кварталах, по которым он проносился галопом на своем белом пони.

– Богом клянусь, ведете себя так, будто весь город ваш, – однажды посетовал раздраженный работяга, после того как Джорджи въехал на пони прямо в кучу песка, который тот как раз просеивал.

– Будет, когда вырасту, – невозмутимо ответил ребенок. – А сейчас это город моего деда, выкуси!

Сбитый с толку взрослый не смог возразить на это кажущееся преувеличение и лишь пробормотал:

– Жилетку поправь!

– И не подумаю! Доктор говорит, так здоровее! – тут же отрезал мальчик. – Но вот что я сделаю: я поправлю жилетку, если ты утрешь свой нос!

Всё было разыграно как по нотам – именно так выглядели уличные перепалки в описываемое время, а уж в них-то Джорджи поднаторел. На нем вообще не было жилета; как бы нелепо это ни звучало, но у пояса, между бархатной визиткой и короткими штанишками, виднелся кушак с бахромой, ибо в те времена в моду вошел юный лорд Фаунтлерой 14, и мать Джорджи с не слишком развитым чувством меры, когда дело доходило до сына, одевала его именно в этом стиле. Он щеголял не только в шелковом кушаке, шелковых чулках, тонкой рубашке с широким кружевным воротом и в черном бархатном костюмчике, но носил длинные русые локоны, в которых частенько застревали репьи.

За исключением внешности (которая являлась выбором матери, а не его самого), Джорджи мало походил на знаменитого Цедрика Фаунтлероя. Было сложно представить, чтобы Джорджи, подобно герою из книжки, сказал: "Положись на меня, дедушка". Через месяц после своего девятого дня рождения, на который Майор подарил ему пони, мальчик свел знакомство с самыми отъявленными хулиганами из разных кварталов городка и сумел убедить их, что отчаянность богатенького мальчика с завитыми локонами может дать фору безрассудству любого из них. Он дрался с ними, в определенный момент впадая в исступление, когда разражался злыми слезами, хватался за камни и, с завыванием выкрикивая угрозы убить всякого, пытался осуществить обещанное. Драки часто переходили в перебранки, в которых он и научился бросать слова похлеще, чем "И не подумаю!" и "Доктор говорит, так здоровее!". Так, однажды летом, приехавший в гости мальчик, изнывая от скуки на стойке ворот преподобного Мэллоха Смита, заметил несущегося на белом пони Джорджа Эмберсона Минафера и, постегиваемый досадой и скукой, закричал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю