Текст книги "Ослиная скамья (Фельетоны, рассказы)"
Автор книги: Бранислав Нушич
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Раз речь зашла о зубах, то надо сказать, что утверждение медицины, будто у человека должно быть тридцать два зуба, неверно. Я совершенно убежден в этом, так как у меня никогда не было полного комплекта зубов. К тому же я всегда страдал от зубной боли, может быть из-за отцовского проклятия, постигшего меня, когда я в знак сыновней благодарности укусил его своим первым зубом за палец.
На втором году жизни я стал на собственные ноги, то есть сделал первый шаг. Самым важным событием этого времени была традиционная праздничная лепешка. На лепешку положили книгу, монету, перо и ключ – символы учености, богатства, литературного таланта и домашнего очага. Как сейчас помню, я уставился на монету, и этот роковой выбор преследует меня; с тех пор я всегда устремляю свой взгляд на деньги. Я было направился к монете, но под действием какой-то магической силы она исчезла. Искали ее, искали, да так и не нашли, Потом мы узнали, что мой старший брат, когда я храбро двинулся к лепешке и внимание взрослых было приковано ко мне, стащил монетку, хотя и не имел на то никакого права, так как давно научился ходить. Пришлось родителям положить другую монету, потому что я поднял такой рев и визг, будто опротестовали мой вексель.
Незаметно я подрос и пошел в школу. Стоило тогда посмотреть на моего отца! Он ходил, гордо выпятив грудь, а я был задумчив и подавлен. Очевидно, уже тогда у меня и моего отца сказывалась разница в характерах и взглядах.
Учеба в школе была настоящей борьбой за существование. Мне сразу пришлось схватиться со школьным сторожем, которого я укусил за руку. Сторож сказал мне, что вот так же, насильно, он приводил в школу всех моих родственников. Потом на меня обрушилась ненависть учителей, а у меня появилось отвращение к некоторым предметам. Вся моя учеба была непрерывной борьбой, в которой на одной стороне были учителя и наука, а на другой я один. Вполне понятно, что в столь неравном единоборстве я чаще вынужден был уступать.
Эта борьба была традиционной в нашей семье, ее вели многие мои предки. Один родственник в решительном сражении с наукой окопался в первом классе гимназии и проявил героическое упорство, просидев в своем укрытии четыре года. Напрасно учителя вызывали его на честный поединок и доказывали, что этого требуют школьные правила, мой родственник не обращал на них никакого внимания и продолжал ходить в школу. В конце концов учителя капитулировали и решили терпеливо ждать, когда он женится и поневоле останется дома.
Другому моему родственнику до того полюбилась школа, что он так и остался в ней сторожем.
А один из моих близких поставил учителей в очень затруднительное положение. Он упорно молчал все три года. Учителя просто из любопытства хотели услышать хотя бы его голос. Они пребывали в полной растерянности, потому что из-за молчания не могли определить, к какой науке у него талант. Своим молчанием он искусно это скрывал. Некоторые учителя пытались вызвать его на разговор, а математик даже оттаскал за уши, но он молчал и только дерзко смотрел на учителя, что вообще свойственно всей моей родне.
Мое учение проходило удачнее. В школьные годы я распределял свое время так: пять дней в неделю я ничего не делал, на шестой день относил подарок учителю, а седьмой посвящал богу и, конечно, отдыхал. Помнится, что в первом классе учитель любил копченое мясо, учителю второго класса нравилось свиное сало, а учителя третьего и четвертого классов любили яйца. Яйца должны были быть крупные и чистые. Поп Илья, а он учил нас в четвертом классе, брал в руки каждое, смотрел на свет и плохие требовал заменить. Однажды у нас дома не оказалось яиц, я стащил их у соседей из-под наседки и принес попу. Попа не было дома, а попадья как раз в это время замешивала тесто для пирога и вбила в него восемь маленьких цыплят. Как бы я ни отвечал уроки на другой день, исход был ясен. Но когда наступили экзамены, отец принес попу подарок, и я был спасен.
И в гимназии все шло хорошо. Учителя до сих пор меня помнят, но и я их, конечно, не забыл.
Вот, например, какой у нас был учитель географии. Теперь в Сербии таких людей не найдешь. Ручищи у него, как лопаты, сколько хочешь крути головой, а уж он не промахнется. Он применял на уроках свой особый наглядный метод. Объясняя строение солнечной системы, он, например, вызывал к доске самого старшего ученика Живко, у которого уже пробивались усы, ставил его перед классом и говорил:
– Ты – Солнце. Стой здесь и потихоньку вращайся на одном месте.
Затем вызывал кого-нибудь ростом поменьше и говорил ему:
– Ты – Земля. Ты тоже вращайся вокруг своей оси и в то же время бегай вокруг Живка. Он хоть и большой осел, но сейчас изображает Солнце.
Потом учитель вызывал меня (в классе я был самым маленьким) и говорил:
– Ну, а ты – Луна. Ты должен бегать вокруг Земли и вместе с ней вокруг Солнца, вращаясь в то же время вокруг своей оси.
Так наглядно объяснив нам, учитель брал указку, становился в стороне, словно укротитель зверей, готовый в любую минуту за малейшую оплошность ударить указкой по голове. По его команде начиналось такое вращение, какого никто не видел от сотворения мира. Не сделав и одного круга, все трое без сознания валились на пол. Первым падал я – Луна, на меня валилась Земля, а на нее обрушивалось Солнце. Получалась невообразимая свалка – не разобрать, кто Луна, кто Земля, а кто Солнце. Было видно только ногу Солнца, нос Земли и зад Луны. Учитель же с гордым видом стоял над этой грудой тел и невозмутимо объяснял остальным ученикам строение солнечной системы.
А учитель немецкого языка! Маленький, плешивый, очки надеты так низко, будто глаза у него расположены на щеках. Как сейчас помню и никогда не забуду все его объяснения. Вот, например, с каким блеском и как доходчиво объяснял он нам роль вспомогательных глаголов в немецком языке:
– Вспомогательный глагол, дети, это такой глагол, который помогает основному, главному глаголу. Например, я окапываю виноградник. В данном случае я есть глагол graben, следовательно – ich grabe. Но день короткий, и graben один не успеет окопать виноградник. Что делать, как быть! Зовет он своего соседа haben'a и говорит ему: а ну-ка, haben, помоги мне перекопать виноградник. Haben, добрый сосед, пришел к нему, и стали они работать вместе. Получается – ich habe gegraben. Haben, значит, является вспомогательным глаголом... В другой раз graben окучивал кукурузу и видит, что ему опять не успеть закончить работу. Что делать? Как быть? Не звать же на помощь haben'a: ведь он уже раз помогал ему. И решил он позвать другого соседа – werden'a. Werden тоже оказался хорошим человеком и пришел на помощь соседу. Принялись они вместе за работу, и получилось ich werde graben. Werden, следовательно, тоже вспомогательный глагол. Все поняли, дети?
Мы отвечаем хором: поняли!
А на экзамене учитель вызвал меня и спросил:
– Проспрягай-ка, малыш, глагол schreiben.
Я собрался с силами и выпалил:
– Schreiben... schreiben... schreiben... schreiben – xoзяин... перекапывал виноградник... и вот... вот зовет соседа werden'a... a werden не может прийти к нему.
– Плохо, очень плохо, ступай на место! – Учитель ставит мне единицу, и я блистательно проваливаюсь.
Вот так, из-за всяких недоразумений провалился я еще по двум-трем предметам и остался на второй год.
До сих пор помню, как я шел на экзамен в то утро. Мать надела на меня белую рубашку с кружевным воротничком, новый костюм, подрезала ногти, причесала меня на пробор, дала чистый носовой платок, поцеловала в лоб и сказала:
– Порадуй меня, сынок!
А отец, когда я поцеловал ему руку, сказал:
– Если ты, сынок, придешь с экзамена и скажешь – "сдал", получишь вот этот золотой дукат. – И он показал мне совсем новенький дукат. – А провалишься, так лучше домой не приходи – изобью до полусмерти.
Благополучно провалившись на экзамене, я остановился за воротами гимназии и задумался.
"Розог мне не избежать и дуката не получу. Сразу два наказания. Отец все равно накажет, так пусть хоть дукат будет мой".
Меня осенила счастливая мысль, и я помчался по улице, подпрыгивая то на одной, то на другой ноге. Прибежал домой, подошел к отцу и матери, поцеловал им руки и весело крикнул:
– Сдал, отлично сдал экзамен!
От радости у родителей потекли слезы, а отец засунул руку в карман и дал мне тот самый новенький дукат.
Потом, конечно, я получил розги, но зато я получил и дукат. Впрочем, это мелочь, я вспомнил о ней мимоходом, чтобы отметить, как один раз в жизни я и за розги получил гонорар.
К этому времени относится и моя первая любовь. Впрочем, тут нет ничего удивительного: ведь многие школьники влюбляются, когда остаются на второй год, а может быть, и наоборот, на второй год они остаются из-за любви.
Я терпеть не мог математику; тем более удивительно, что моей первой любовью оказалась дочь учителя математики. Мне было тогда двенадцать лет, а ей девять, и она училась в третьем классе начальной школы. Чувство наше было сильным, и мы вполне серьезно объяснились друг другу в любви. Как-то раз во время игры в прятки мы вместе залезли в пустую бочку, в которой моя мать квасила капусту на зиму. Здесь я признался ей в любви. До сих пор, проходя мимо пустых бочек, я вспоминаю этот случай и испытываю неизъяснимое волнение.
Однажды мы встретились после уроков и вместе пошли домой. Я дал ей крендель, который покупал каждую пятницу на деньги, выигранные в четверг в орлянку, и серьезно спросил:
– Перса, – так звали девочку, – как ты думаешь, отдаст тебя отец за меня замуж, если я посватаюсь?
Она покраснела, опустила глаза и от волнения разломала крендель на три части.
– Не думаю, – ответила она вполголоса.
– А почему? – спросил я, и от огорчения у меня на глаза навернулись слезы.
– Потому что ты плохой ученик.
Тогда я поклялся ей, что день и ночь буду зубрить таблицу умножения, только бы исправить отметку. И я учил. Учил так, как только может учить таблицу умножения влюбленный, и, разумеется, ничего не выучил. Двойка у меня стояла и раньше, а теперь после усиленной зубрежки я получил единицу.
В следующий четверг я ничего не выиграл в орлянку, но зато в пятницу утром забрался в платяной шкаф и срезал с отцовской одежды двадцать пуговиц, продал их за десять пара 1, купил крендель, а в полдень уже ждал у школы, когда выйдет Перса. Я признался, что дела обстоят еще хуже, так как по арифметике я получил единицу. С болью в голосе она ответила:
1 Пара – мелкая монета.
– Значит, я никогда не буду твоей!
– Ты должна быть моей, если не на этом, так на том свете.
– Что же нам делать? – спросила она с любопытством.
– Давай, если хочешь, отравимся.
– Как же мы отравимся?
– Выпьем яд! – предложил я решительно.
– Ладно, я согласна, а когда?
– Завтра после полудня!
– Э, нет, завтра после полудня у нас уроки, – сказала она.
– Да, – вспомнил и я. – Я тоже не могу завтра, потому что мне запишут прогул, а у меня их и так двадцать четыре. Давай лучше в четверг после полудня, когда нет уроков.
Она согласилась.
В следующий четверг после полудня я утащил из дома коробку спичек и пошел на свидание с Персой, чтобы вместе с ней отправиться на тот свет.
Мы сели у них в саду на траву, и я вытащил спичечный коробок.
– Что мы будем делать? – спрашивает Перса.
– Будем есть спички!
– Как есть спички?!
– Да вот так, – сказал я, отломал головку, бросил ее на землю и принялся жевать палочку.
– А зачем ты бросил это?
– Да это противно.
Она решилась, и мы стали есть палочки. Съев три штуки, Перса заплакала.
– Я больше не могу, я никогда в жизни не ела спичек, больше не могу.
– Ты, наверное, уже отравилась.
– Может быть, – ответила она. А я съел еще девять палочек и тоже потерял аппетит.
– Что же теперь будем делать? – спросила Перса.
– Теперь разойдемся по домам и умрем. Сама понимаешь, стыдно, если мы умрем в саду. Ведь мы из хороших семей, и нам нельзя умереть, как каким-то бродягам.
– Да! – согласилась она, и мы разошлись.
Дальнейшие события развивались следующим образом. Перса пришла домой и попросила мать приготовить ей постель, чтобы лечь и спокойно умереть. Тут же она призналась, что отравилась палочками, которые ела вместе со мной. Мать Персы, несмотря на столь трагическое положение ее дочери, сказала:
– Ну, раз ты могла есть палки в саду, так получай их и дома!..
А что было дальше, вы, конечно, догадались.
Из-за этой порки Перса страшно возненавидела меня. Так окончилась моя первая любовь.
Моя вторая любовь была еще более роковой. Я влюбился в дочь дьякона и написал ей письмо. А письмо вместо дочери получил сам дьякон и однажды в какой-то большой праздник после обедни отколотил меня прямо на церковном дворе.
Мою третью любовь я не помню. Знаю только, что любил какую-то девушку, она меня тоже любила, но как она выглядела, не могу вспомнить.
Моей четвертой любовью была вдова. Я любил ее, но признаться не смел, потому что она была на двадцать два года старше меня. Между прочим, и не было никакого смысла признаваться, ибо, как я потом узнал, она любила какого-то пожарника.
Моя пятая любовь – воистину мой пятый позор. Не решаюсь и сказать, в кого я влюбился, скажу только, что из-за этого моя мать уволила ее.
Шестая любовь совпала с моим первым бритьем. На самом деле у меня даже следов бороды не было, но я влюбился в дочь парикмахера. Я каждый день ходил бриться и в зеркало видел ее, когда она выглядывала из-за занавески. По этой причине лицо у меня было все исцарапано, а через двадцать дней стало похоже на спелый помидор. Но любовь все выдерживает. Когда же я заметил, что парикмахер догадался о моих симпатиях к его дочери и нарочно стал брить меня без мыла самой тупой бритвой, пришлось отказаться от бритья, а вместе с ним и от любви.
Седьмая любовь была очень серьезной и протекала как всякая серьезная любовь, то есть она крепко любила меня, а замуж вышла за другого, потому что другой оказался более выгодной партией.
Восьмая, девятая и десятая любви во всем были похожи. Восьмой изменил я, девятая изменила мне, а десятой опять изменил я.
Моей одиннадцатой любовью была замужняя женщина. Наша любовь могла бы продолжаться очень долго, но ее муж на этот счет был иного мнения.
Моя двенадцатая любовь была очень забавна. Эта любовь стоила мне большого количества чернил и слез. Мы постоянно писали друг другу, писали и вздыхали. У меня дома получился настоящий маленький музей, в котором запечатлена моя двенадцатая любовь. В музее семьдесят шесть ее писем, четырнадцать засушенных в книге цветов, четыре фотографии, один локон, один шнурок от ее ботинка, одна пуговица от ее голубой кофты, пальчик ее белой перчатки, носовой платок, три шпильки, одна булавка и т. д. Старательно и любовно устраивал я этот музей, нумеровал и регистрировал каждую вещицу, и, пока делал все это, она благополучно обвенчалась с другим. Не успел я в моем регистре дойти до пятого номера, а она уже благополучно родила пятерых детей. Как видите, ее регистр был более удачным.
Моя тринадцатая любовь – моя жена. Мне было известно, что число тринадцать несчастливое, но я не знал, что в любовных делах оно неизбежно приводит к браку. Если бы знать заранее, я пропустил бы тринадцатую любовь и сразу же влюбился в четырнадцатый раз. Но ничего не поделаешь. Вам, конечно, известно, что приносит с собой тринадцатая любовь: малые доходы – большие расходы; маленькую жену – крупных детей и так далее и так далее.
Старая истина – женатый человек представляет из себя только половину. А какая же биография у половины! Женившись, я перестал интересоваться собой, и вас своей персоной занимать больше не стану.
ОСЛИНАЯ СКАМЬЯ
Помните ослиную скамью? Это самая последняя скамья в каждом классе начальной школы. На ней обыкновенно сидят горемыки, на которых срывает свою злость учитель, получивший в тот день неприятное распоряжение из министерства или поссорившийся с женой. На эту скамью сажают плохих учеников, а в каждом классе уже заранее известно, кто будет плохим учеником. Им обязательно окажется сын мусорщика, сын фонарщика или рыбака Проки, сын рассыльного Миты или Симы-жестянщика, или сын ночного сторожа Йоцы. Ну и довольно, потому что на одной скамье больше и не поместится.
На первой и второй скамьях сидят лучшие ученики, на третьей и четвертой – хорошие, на пятой и шестой – средние, ну, а на последней, ослиной, – плохие.
Зайдите в любую школу, подойдите к первому попавшемуся на глаза ребенку, положите ему на головку руку и спросите:
– Ты, малыш, чей?
Ребенок ответит, и вы сразу же поймете, почему он сидит именно на этой, а не на другой скамье. На первой сидит, конечно, сын господина министра, а рядом с ним сын подполковника Джокича. Затем идет сын господина Перы, торговца с главного базара, далее сын господина Томы, учителя, которого министр частенько назначает ревизором, рядом сын господина окружного кассира и тут же, в виде исключения, на первую скамью забрался какой-то оборвыш, но он сын журналиста. У его отца очень острое перо, и он иногда пописывает о школьных делах.
Известно, кто сидит и на второй, и на третьей скамье: это сын господина протоиерея, сын начальника податного управления, сын Миты-трактирщика, сын коллеги учителя, сын господина Розенфельда, агента страхового общества. Этот мальчик учится довольно плохо, но из уважения к отцу-иностранцу посажен на хорошую скамью, чтобы не подумали, будто "мы, сербы, невоспитанны и грубы".
Все сословия распределены по скамьям в строгом порядке: сын хозяина бакалейной лавки, сын мясника, сын члена управления общины, сын одной вдовы, сын другой вдовы и так – до ослиной скамьи.
Стоит только войти в школу и положить руку на головку первому попавшемуся ребенку и спросить его: "Ты, малыш, чей?" – и по его ответу тут же можно определить, на какой скамье он сидит.
А в жизни разве не так? Вникните в нашу жизнь, положите руку кому-нибудь на голову и спросите его:
– Ты чей?
И, выслушав ответ, вы будете точно знать, на какой скамье он сидит. Этому нас с детства научили в школе, с этой привычкой мы входим в жизнь. В жизни тоже есть первая, вторая, третья и четвертая скамьи. Есть, конечно, и скамья ослиная.
Не надо спрашивать, кто сидит на ослиной скамье. Сидят именно те, на которых срывает свою злость учитель. Истощился, скажем, бюджет, израсходованы деньги на разные приемы и угощения, на всякие интриги и их распутывание. Как же поступает учитель? Он ударит по тем, которые сидят на ослиной скамье:
– Снизить им жалование на сорок пять процентов!
А сидящим на первой и второй скамьях? Э, это хорошие ученики, их надо наградить.
– Пиши указ – повысить их по службе на два чина.
Вникните, только вникните в жизнь, положите руку на голову какого-нибудь мальчугана, который сидит на первой скамье, и спросите его:
– Чей ты, малыш?
– Я сын Симы Янковича, народного депутата, – и мальчик поцелует вашу руку.
– А ты, малыш, чей?
– Я сын Томы Петровича, судьи, а мой дядя – господин министр.
– A ты, малыш?
– Моя мать вдова, но я зять господина министра.
Пройдите дальше, пройдите, не поленитесь выслушать ответы. Подойдите и к ослиной скамье, спросите первого с краю, и он вам ответит:
– У меня нет отца, он погиб на войне.
Подойдите к другому, спросите его. Он скажет вам:
– Мой отец умер. Бедняга долго сидел в тюрьме за свободу своей страны. Его били, пытали и в конце концов сломили. Он умер, а я остался.
Спросите третьего, вон того на ослиной скамье, он ответит вам:
– Я плохой ученик, вот меня и посадили на ослиную скамью. Все говорят, что в этой стране нет для меня места.
– Почему ты плохой ученик, почему плохо учишься? Чем у тебя голова забита? Чем же ты занят, раз не думаешь о школе?
– Я пишу стихи! – ответит вам третий и тяжело вздохнет.
Ах, эти горемыки с ослиной скамьи, я жалел их в школе, Мне жаль их и в жизни!
В КАЛЕМЕГДАНЕ
Глубокая ночь. Сторож уже прогнал из парка последние парочки влюбленных, и только цикады в бесконечных песнях объясняются друг другу в любви. В парке дремлет памятник на своем постаменте, к которому прислонен какой-то высохший с выцветшими и обтрепанными лентами венок. Вдруг памятник очнулся от дремоты и, заслышав чьи-то шаги, посмотрел на дорогу. Он прислушался, протер глаза и стал внимательно всматриваться в темноту.
Памятник. Кто там?
Поэт (он каким-то образом встал из могилы, пришел в Калемегдан и бродит по дорожкам). Я!
Памятник. Мне кажется, мы похожи друг на друга.
Поэт. Верно, верно! А с кем имею честь?
Памятник. Я памятник поэту X.
Поэт. Вот как! Ну а я, выходит, ваш оригинал, потому что я и есть поэт X.
Памятник. Да разве вы живы?
Поэт. Я? Боже упаси! Кто же в Сербии ставит памятники живым поэтам? Нет, я умер, но сегодня вечером вышел из могилы немного прогуляться. Мне ужасно скучно в могиле. Тесная заплесневелая яма – вам известно, какой бывает могила, которую дарит поэту признательная община.
Памятник. Могу себе представить!
Поэт. Позвольте мне задать вам один вопрос?
Памятник. Пожалуйста.
Поэт. Когда вас открыли?
Памятник. То есть... ах, да, понимаю. Торжество открытия памятника, речи, стихи, венки. Это произошло две недели тому назад, а до этого я целый год был закрыт каким-то полотном. Несколько раз назначалась церемония открытия, но откладывалась; несколько раз в честь открытия устраивались концерты, и все это время я стоял завернутый в полотно. Дети, игравшие в парке, стали меня бояться, особенно вечером, а в газетах меня называли "человеком в мешке". С грехом пополам сняли с меня покрывало, но, по-моему, и надевать его не следовало, потому что я, как видите, стою не в позе античного героя, а напротив, вполне пристойно одет. Посмотрите – на мне даже пальто.
Поэт. То самое пальто, в котором меня похоронили.
Памятник. Вот как? Теперь мне понятно, что произошло два дня тому назад.
Поэт. Любопытно узнать.
Памятник. Позавчера рано утром пришел сюда какой-то чахоточный портной с бутылкой сельтерской воды. Он встал передо мной, посмотрел на меня, и на губах у него появилась гадкая улыбка. Это показалось мне странным; и вдруг я заметил, что он смотрит на меня без капли уважения, с каким следовало бы смотреть на поэта, которого я представляю. Потом он стал хихикать, что-то пробормотал и принялся ругать меня, имея в виду, конечно, вас. И мне бросилось в глаза, что он, в сущности, смотрел не столько на ваше лицо, сколько на пальто, в которое я одет.
Поэт. Это пальто я шил у него.
Памятник. И, конечно, не заплатили?
Поэт. Разумеется.
Памятник. Я сразу же догадался об этом, когда портной, уходя, бросил злой взгляд на пальто и что-то пробормотал сквозь зубы, что никак нельзя было истолковать как "вечная ему память!"
Поэт. Я думаю!
Памятник. А кроме этого, с сельтерской водой, у вас были еще кредиторы?
Поэт. Как же, не будь их, у нас вообще не было бы литературы. Наши кредиторы – единственные меценаты.
Памятник. Другие, надеюсь, не станут меня беспокоить?
Поэт. Меня в могиле они не беспокоят.
Памятник. На установку памятника израсходована сумма, быть может, раз в пять-шесть больше, чем ваши долги. Ведь было бы лучше, если бы комитет по установке памятника рассчитался с кредиторами.
Поэт. Если бы это сделали раньше, то комитет продлил бы мне жизнь. Я прожил бы по меньшей мере еще лет двадцать.
Памятник. А большие у вас долги?
Поэт. Девять тысяч динаров.
Памятник. А вам известно, что только банкеты учредительного комитета по сооружению памятника стоили больше?
Поэт. Верю. Что же вы хотите, не будь банкетов, не было бы случая прославиться некоторым ораторам. Для господ из учредительных комитетов смерть великого человека важнее его жизни. Труды поэта принадлежат всем, всему народу, а смерть принадлежит им – учредительному комитету.
Памятник. Председатель комитета за открытие памятника получил награду.
Поэт. Разумеется, а я – я ничего не получил.
Занималась заря. Часы на соборной церкви пробили половину пятого. Поэт низко поклонился своему памятнику и поспешил до рассвета вернуться в могилу.
МОЕ ПЕРВОЕ ИНТЕРВЬЮ
Вчера вызвал меня к себе господин редактор и сказал:
– Послушайте, Бен-Акиба, я не могу больше платить вам за пустую болтовню; вы должны иногда писать и обзоры по важным политическим вопросам.
– Хорошо, буду писать обзоры, – скромно ответил я.
– Не стану требовать от вас передовых статей, но вы, например, могли бы время от времени брать интервью у солидных людей по каким-нибудь важным вопросам и излагать эти разговоры в газете.
– А о каком важном вопросе мне следует поговорить?
– Ну, хотя бы о займе. Пойдите к господину Р., поговорите с ним и опубликуйте ваш разговор.
Я сразу же взял в типографии четыре или пять листов бумаги, очинил карандаш и отправился к господину Р.
Я застал его в комнате, где он кормил канарейку и что-то насвистывал.
Про себя я подумал: вот и прекрасно, хозяин в хорошем настроении, и с ним можно перекинуться несколькими словами о займе.
Я мгновенно достал бумагу и карандаш и приступил к делу:
– Честь имею представиться – Бен-Акиба, корреспондент "Политики". Я пришел узнать, что вы думаете о займе?
– О каком займе?
– О нашем новом государственном займе!
– Ничего не думаю, – решительно ответил государственный деятель Р., продолжая кормить канарейку.
Точно записав весь разговор – и свой вопрос и ответ государственного деятеля, – я вернулся в редакцию,
– Что это такое? – раскричался редактор.
– Интервью.
– Какое интервью, разве это интервью? Он же вам ничего, по существу, не сказал.
– Позвольте, я точно записал все, что он мне сказал. Не могу же я вместо него придумывать ответы.
– Никуда вы не годитесь, Бен-Акиба. Вы сами виноваты в том, что он ничего не сказал.
– В чем же я виноват? – начал я оправдываться. – Не он меня, а я его интервьюировал.
– Конечно. Но в том-то и заключается искусство интервью, чтобы ловко поставить вопросы и направить разговор. А чтобы достигнуть этого, надо поставить как можно больше вопросов, вопросы должны следовать один за другим, перекрещиваться, и пусть он на каждый ответит хотя бы одним словом. Из всего вы делаете выводы и составляете его ответы.
– Что же вы мне сразу не сказали! Сейчас пойду и загоню его вопросами в угол.
Я снова отправился к господину Р., по пути придумывая множество всяких вопросов.
– Вы опять пришли? – начал он.
– Извините, но я был недостаточно опытен и теперь должен поправить ошибку. Вы не будете сердиться?
И тут я буквально засыпал его вопросами.
Я. Сколько вам лет?
Он. Шестьдесят два.
Я. Давно живет у вас эта канарейка?
Он. Уже три года.
Я. Какой размер ваших воротничков?
Он. Сорок второй.
Я. Поедете ли вы летом на курорт?
Он. Нет.
Я. Кто ваш домашний врач?
Он. Доктор Вукадинович.
Я. Сколько вы платите за квартиру?
Он. Девяносто динаров.
Я. Любите ли вы клецки с сыром?
Он. Люблю, только с земунским сыром.
Я. Есть ли у вас билеты государственного займа?
Он. Есть.
Я. Вы отдаете гладить белье?
Он. Да.
Я. На какую сумму вы застрахованы?
Он. На десять тысяч.
Решив, что задал достаточно самых разнообразных вопросов, и точно записав все ответы, счастливый и довольный, я отправился к редактору.
– Что это? – ужаснулся редактор и стал рвать на себе волосы.
– Это? – сказал я совершенно спокойно, чувствуя, что и совесть моя спокойна. – Это перекрестные вопросы и ответы на них.
– О, бог Саваоф! – Редактор в бешенстве заметался по редакции и уже было потянулся за чернильницей.
– Постойте! – начал я решительнее. – Чего вы сердитесь, я все сделал точно по вашему указанию.
– Да какое мне дело, ест государственный деятель Р. клецки с земунским сыром или нет! – продолжал орать редактор.
– Мне тоже до этого нет никакого дела.
– Зачем же тогда вы спрашивали?
– Так... чтобы было больше вопросов.
– Да, да, больше вопросов, но таких, чтобы из ответов можно было узнать его мнение о займе! Прочитайте, прочитайте все вопросы и ответы и скажите мне – можно по ним заключить, что он думает о займе? – И редактор сунул мне в нос мою рукопись.
Я взял рукопись, прочитал ее два-три раза и убедился, что действительно невозможно узнать мнение господина Р. о займе.
– А самое худшее, – продолжал редактор, – что вы сотрудник моей газеты, вы так ему и представились. Что же он подумает о моей газете, если к нему присылают таких людей? Сейчас же ступайте к нему извиняться и под этим предлогом задайте вот такие вопросы.
На листке бумаги редактор написал двенадцать вопросов и добавил:
– Выучите наизусть, не смейте читать по бумажке, понятно?
– Понятно, – скромно ответил я и в третий раз пошел к государственному деятелю Р., повторяя дорогой вопросы, чтобы запомнить их наизусть.
Когда я вошел, государственный деятель Р. встретил меня криком:
– Как, опять вы?.. Вон, вон, сударь! Я никому не позволю над собой смеяться!
– Но, сударь, я теперь выучил все вопросы.
– Говорю вам, убирайтесь вон!
Ошеломленный, я воротился в редакцию.
– Что случилось? – еще у дверей спросил меня редактор.
Я рассказал обо всем, что произошло.
– Отлично, отлично, – начал редактор, радостно потирая руки.
Я удивился.
– Но, господин редактор, в чем же дело? Ведь меня выгнали из дома государственного деятеля, а мы так и не знаем его мнения о государственном займе.
– Да, – говорит редактор с каким-то злорадством, – но у меня будет еще один фельетон. Садитесь, Бен-Акиба, и пишите этот фельетон, если хотите получить небольшой аванс.
Вот я его и написал.
ПЕРЕПИСЬ НАСЕЛЕНИЯ
Подумайте только, я тоже участвую в переписи белградского населения, и вчера целый день мне пришлось разносить по домам переписные листы. Мне очень понравилось это занятие, так понравилось, что я согласился бы все время переписывать население. Чего только не услышишь и не увидишь, особенно если попадется подходящий квартал и интересная улица, какие достались мне.
Захожу в дом номер семь. Пожилая сухощавая женщина чистит морковку, перед тем как опустить ее в суп. Я говорю ей, что пришел для переписи. Женщина вздрагивает, бледнеет, и морковка валится у нее из рук.
– У нас нечего переписывать. Все вещи записаны на мое имя, я могу показать вам постановление суда. Все это имущество – мое приданое.
– Но, сударыня, я говорю совсем о другом. Кто ваш муж? – начал я ласково.
– Бывший чиновник, – отвечает женщина.
– Отдайте ему, пожалуйста, вот этот переписной лист, а уж он, наверное, знает, что надо сделать, я же приду второго января.
– Придете второго января, чтобы забрать вещи, я отлично знаю. Нет, не возьму лист. Я уже один раз взяла какую-то бумагу из общины, так муж чуть не убил меня... Не возьму!
– Но, сударыня, вещи здесь ни при чем, это же перепись!
– Перепись, конечно...
– Да нет, подождите же... населения. Вот вы, например, должны записать и себя...