Текст книги "Ослиная скамья (Фельетоны, рассказы)"
Автор книги: Бранислав Нушич
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
Солдат под одеялом вдруг вскрикнул; я вздрогнул, спросил, что с ним, но он продолжал храпеть. Наверное, приснился страшный сон. Унтер-офицер повернулся, голова Цакича стукнулась о землю, но и он, что-то пробормотав, продолжал спать.
– А Миленко, который пишет, – твой родственник?
– Оно... конечно... знаешь, наши дома рядом. У него есть сестра. Наши живут дружно. Его и моя мать – подруги. Да и отец иногда к ним заходит. Встречаемся на посиделках. И вот, видишь, пишет он мне, что возвратился Коле. Это правда. Если бы мой отец был кабатчиком, и я бы возвратился!
Все это он проговорил доверчиво, одним дыханием. Потом глубоко вздохнул, словно собрался играть на трубе, замолчал и долго не говорил ни слова. И я ни о чем не спрашивал. Потом Миладин снова начал:
– Знать бы, что там дальше написано. Потому что кабатчик хотел женить Коле на Стаке...
Он снова замолчал. Я прислонился головой к Цакичу и задремал.
Мне казалось, что Миладин еще что-то говорил, но я уже спал и ничего не слышал.
Утром я узнал, что Миладин исчез. Не было его весь день. И я сразу вспомнил о письме и о Коле, у отца которого староста пьет ракию даром. Меня словно кольнуло: не сделал ли Миладин что-нибудь с собой?
Миладина не было и на другой и на третий день. Не явился он и тогда, когда мы были уже на границе.
Сейчас трубач на каторге: его осудили на три года за дезертирство, за то, что без разрешения убежал домой.
БЕЛЫЙ ФЛАГ
Вчера наши войска вошли в Цариброд, а сегодня уже расположились на высотах Видена. Мы остались в захваченном городе.
Улицы грязные, дворы закрыты, окна завешены. Повсюду полно солдат, но город кажется мертвым, как после пожара или наводнения, словно утром неожиданно вышла из берегов большая река и завладела опустевшим городом.
Госпиталь переполнен, кабак переполнен, по улицам проносятся всадники, скрипят обозные телеги, груженные продуктами и амуницией. Иногда проковыляет раненый, остановят на отдых группу пленных. Вокруг нее тут же собираются наши, завязывается беседа. Старшие и младшие офицеры, интенданты, комиссары, полицейские, врачи и маркитанты – все, кто обычно появляются в завоеванном городе, уже тут. Наш маркитант, следовавший за полком со своей телегой, груженной бочонком ракии, прибыл в город среди первых, ударом ноги распахнул двери одного из кабаков, вкатил туда свой бочонок, вытащил из печи уголек и написал над дверью большими каракулями: "Кафе сербов-освободителей", потом прибавил к этому внушительный восклицательный знак и, благословясь, начал дело. Сразу же стали подходить жаждущие выпить и погреться. Вскоре ракия кончилась, и маркитант послал за ней в Пирот телегу с бочонком, а сам как хозяин уселся на чужой прилавок и, покачивая ногами, равнодушно запел:
Что когда-то было нашим,
Снова будет только нашим! 1
1 Песня, отражавшая настроения шовинистических кругов сербской буржуазии, мечтавшей о расширении границ Сербии.
Комиссар полиции бегает по улице и отдает распоряжения; тащат какой-то багаж; в конце города уже ремонтируют мост.
Перед кабаком на скамейке уселось несколько младших офицеров. Переговариваясь, они смотрят через крыши на Драгоманские высоты. Конюхи перед самыми воротами кабака просеивают через решето ячмень, довольные тем, что уже подыскали пристанище своим лошадям. Интенданты вместе с солдатами тащат баранов; перед большим домом посыльные вываживают офицерских коней; у госпиталя сгружают с телеги солому, очевидно для матрасов; во дворе слышится ритмичное постукивание молотка, – наверное, подковывают коня; а вон уже и пекарня мирно раскрыла двери, вынимают хлебы. Густой и черный дым из трубы пекарни заполнил всю улицу; в маленьком переулочке поправляют телегу, с которой соскочило колесо, а в конце города виднеется целый обоз, отправленный не то за продуктами, не то за ранеными.
Кажется, что вся эта суета и беспорядок всегда были в этом городе, и только для чужаков это выглядит необычно.
Кое-где остались местные жители. Они завесили окна плотными шторами и со страхом глядят сквозь щели на своих врагов. На некоторых домах подняты белые флаги. Белое полотнище на крыше означает, что жители сдаются, только бы неприятель не разорил их дом.
В кривой улочке стоит одинокая хибара без трубы, в ее соломенную крышу, завалившуюся одним краем на землю, воткнут прутик, к нему привязан кусок грязной тряпки – белый флаг, знак сдачи. Маленькие двери плотно закрыты. На грязном дворе по бревну расхаживает с грозным видом большой петух: не так-то просто согнать его отсюда и заставить ходить по грязи. В этот день подул теплый ветер и стаял последний снег. По всему двору валяются куски тыквы, тут же брошено рваное сито. На краю лужи видны крестообразные следы утиных лапок, а посредине лежит перевернутая корзинка. Поджарый голодный пес забился в полусгнившую солому завалившейся крыши и даже не вылез хотя бы для порядка полаять на чужих.
Двери открылись сами, и сквозь полутьму, царившую в этой лачуге, я сначала увидел только тревожные светлые глаза, а уж потом дрожащего пожилого мужчину, который сидел на рогоже и прижимал к себе детей. Он тотчас вскочил, подбежал к нам и стал целовать руки и колени.
Стены внутри были покрыты толстым слоем сажи. В уголке свалены небольшое корыто, кусок рядна и еще какая-то утварь; в другом углу видна лужица, рядом вязанка камыша и топор. Тяжелый запах, смрад, сырость.
Хозяин был бос, в грязной изодранной одежде. Глубоко запавшие глаза его слезились и покорно молили; покаянное лицо напоминало икону; большие жилистые руки обнимали детей. Девочка со смуглой кожей и красивыми влажными глазами была совсем голая, второй ребенок был завернут в какую-то тряпку. Оба дрожали от холода и страха.
Мы спросили, кем приходятся ему эти малыши. Хозяин тупо, с ужасом посмотрел на нас и еще крепче обнял детей. На глазах у него снова появились слезы, нижняя челюсть задрожала, и он сипло проговорил:
– Я сдаюсь!
Он выставил белый флаг в знак сдачи. Бедняга! Неужели он думал, что есть враги более страшные, чем его судьба. Несчастный!..
ОПУСТЕВШИЙ ОЧАГ
Третьего ноября была очень темная ночь. За тридцать шагов не видно было ни человека, ни тропинки. Далеко на вершинах светились огоньки, но и они почти сливались со звездами, поблескивающими в небе.
Мы расположились перед самым входом в Драгоманское ущелье. Около дороги, на пашне, развели костерки. Собравшись вокруг них, мы отогревались: было очень холодно.
Иногда проносился всадник, мелькал в узкой полоске света, падавшего на дорогу от нашего костра, и снова исчезал во тьме, и мы слышали только быстрый стук копыт. Потом пролетал другой, третий.
Проходили раненые, участники сегодняшнего сражения, пробиравшиеся теперь с высот к Цариброду. Каждый из них обязательно сворачивал к костру, чтобы погреть у огня руки и попросить глоток воды. Раненые рассказывали о сегодняшнем бое и мрачно качали головами, услыхав, что до Цариброда еще далеко.
Если кто-либо из нас и заговаривал, то шепотом, потому что за нашими спинами на простом плаще спал усталый командир. Глаза смыкались и у нас. Вот один опустил руки, положил голову на колени и уснул крепким сном. Другой приспособил вместо подушки ранец, подложив под него два камня. Третий устроился на плече своего соседа. Только часовой расхаживал взад-вперед, да в костре потихоньку потрескивал и попискивал сырой валежник, и откуда-то издалека снова доносился конский топот.
Я задремал, примостившись на коленях соседа, но не успел по-настоящему заснуть, как меня разбудил какой-то шум. Около костра стоял всадник на взмыленном коне и, доставая из-за пазухи бумагу, требовал командира.
Командир вскочил. Встревоженный, он схватил бумагу, нагнулся к костру и быстро пробежал ее глазами. Потом выпрямился и приказал седлать коня. Я был к нему ближе всех, поэтому он и обратился прямо ко мне:
– Садись на коня, отыщи генерала и сообщи ему, где мы находимся! Помолчав немного, командир продолжал: – Сегодня в центре боя был седьмой полк. Он пробивался вон туда, направо, к Видену. Здесь где-нибудь за седьмым полком и должен быть генерал.
Это было все. Командир снова улегся на свой мокрый плащ и тут же заснул.
Я не знал дороги, а что можно было узнать из объяснения "вон туда, направо, к Видену". Виден поднимался передо мной, большой, мрачный.
Продвигаться было трудно. Мне было жаль коня, которому приходилось то вставать на дыбы, то буквально переползать со скалы на скалу.
А когда подул свежий ветерок, с западной стороны через всю гору побежал таинственный шум. Наверное, взошла луна, так как на земле стали различаться темные, неясные тени обнаженных деревьев.
Ветер порой рокотал, как волны прибоя, порою неясно и тихо шуршал в густых ветвях, напоминая то стук лошадиных копыт, то шаги человека, то шелест птичьих крыльев, словно какая-то непреодолимая таинственная сила плечами раздвигала деревья и ветви, прокладывая себе дорогу, а то вдруг свистел звонко и ясно, как черти, которые, как я слышал в детстве, живут в болотах.
Вдалеке появилась маленькая светлая точка и затрепетала, как пламя лампадки, вот-вот готовое погаснуть. Что это? Неприятельский лагерь или костер, у которого, быть может, спит усталый седой генерал?
Дорога вела под гору, лошадь пошла быстрее, и я вскоре приблизился к огоньку. Это был небольшой домик, а около него еще два-три строения и загон для скота.
Не въезжая во двор, я крикнул хозяина. Позвал еще раз, поднявшись на крыльцо дома, но никто не отозвался. Осторожно вошел, ведя за собой лошадь. Мне надо было немного отдохнуть и согреться. В очаге теплился слабый огонек, и внутри домика был какой-то таинственный полумрак.
Здесь было тихо и пусто. Стояли квашня, котел, мешок с шерстью; в беспорядке валялись какие-то вещи...
У этого огня, может быть, последний раз грелся отец со своими детьми, когда выстрелы наших винтовок заставили их со слезами на глазах оставить свой родной очаг.
Еще вчера и позавчера здесь играли дети. Старушка мать, быть может, варила им мамалыгу в почерневшем от копоти медном котле, а батя сидел в раздумье на треногом стуле и, слушая веселые голоса детворы, шевелил кочергой пылающие угли. Теперь на этом треногом стуле отдыхаю я в длинной грязной шинели, а около очага, вместо милой детворы, дремлет мой конь, мигает глазами и качает усталой головой... А может быть, дед принес валежника, домочадцы собрались вместе, чтобы помочь ему разломать ветки. А старушка раздула угли, из которых вот-вот, под радостные крики ребятишек вырвется маленький огонек.
Или, может быть, старушка сидела, подобрав под себя ноги, на циновке и тянула из пучка шерсти тонкую белую ниточку, а будущая смена, опершись о ее колени, с любопытством следила за быстрым веретеном. Самый младший, пристроившись на коленях у отца, весело смеялся над глупым огоньком, который то прятался и затихал, то вдруг, подстегнутый кочергой, вспыхивал и начинал извиваться.
Вот в углу стоит и прялка с пучком шерсти. Нитка оборвана. А малыш, верно, скитается сейчас вместе с отцом где-нибудь далеко-далеко от своего родного дома.
Где же вы? Под открытым небом, под кустом или под чужой кровлей? Где ты, старушка с ввалившимися, вечно озабоченными глазами, только и думающая, как бы согреть детей у своего очага, у очага, который с таким трудом разжег твой хозяин? Он с усердием поддерживал в своем очаге огонь, а мы его загасили.
Вспомнилось, как я, еще ребенком, разорил гнездо ласточки под крышей нашего дома. Я и теперь явственно слышу крики птицы, лишившейся теплого жилья, которое она с таким трудом строила для своих птенцов. Вспомнил я и слова матери: "Большой грех, сынок, разорять ласточкин дом!"
Большой грех разорять дом... Мою душу охватило чувство стыда за великий грех, за грех, совершенный теперь уже не мною. Но я переживал его как свой и невольно озирался по сторонам в поисках утешения.
Снаружи шум ветра то стихал, то вдруг усиливался; очаг постепенно угасал, и угли заволакивались сединой белого пепла. Последний голубоватый огонек еще трепетал, словно душа умирающего: то исчезнет совсем, то вдруг заалеет снова и побежит вдоль полена, Чувствовалось, как тьма вползала снаружи через маленькое окно, через щели в дверях, становилась все гуще и гуще, и только этот последний слабенький огонек светил, словно лампадка в просторном склепе...
НА ПЕРЕВЯЗОЧНОМ ПУНКТЕ
Наконец после долгих блужданий верхом в ночной темноте, я увидел большой огонь, точно горел камыш. Это и был перевязочный пункт.
Победоносно завершив на склонах гор кровавую битву, войска продвинулись далеко вперед и стали на отдых ниже Драгоманских Ханов. Старый генерал до конца сражения был со своими войсками. Он шел с солдатами в цепи, ободряя их и увлекая своим примером. А теперь вернулся, чтобы на влажной земле среди промерзших, стонущих раненых дать отдых своему старому телу.
Через каждые пять – десять шагов кучами навалены пни, охваченные пламенем. От этих огромных костров пышет жаром. Если смотреть издали, воздух на несколько метров в высоту кажется алым. Тихий ветерок веет из соседнего леса, разгоняя по всему перевязочному пункту горячий воздух.
Около каждого костра лежат раненые и простуженные, некоторые стонут и меняют повязки, другие закрылись с головой одеялом и, согревшись, крепко уснули.
Немного в стороне на покрытой одеялом соломе дремлет генерал. Около него на солдатском ранце, опершись локтями на колени и положив на руки сонную голову, сидит начальник штаба. Радом, прямо на земле, сидит доктор, седой полковник, и что-то торопливо шепчет на ухо начальнику штаба. Тут же еще три старших офицера. Один из них стоит, двое прилегли. Пониже тихо разговаривают несколько младших офицеров. Еще ниже сонно машут головами оседланные лошади штабных офицеров, а вокруг на голой земле спят как убитые грязные вестовые и коноводы.
На криво воткнутой в землю тонкой палке лениво колышется мокрый белый флажок с красным крестом.
Усталость овладела всеми, казалось устала сама природа. Тихим ветерком дышат уставшие горы; месяц скрылся, и даже пламя постепенно слабеет и едва вьется над кострами. Кругом непроглядный мрак. Тропинки, уходящие с перевязочного пункта, видны всего на несколько шагов. Потом они исчезают, словно в подземелье. Не слышно ни далекого собачьего лая, ни шелеста птичьих крыльев. Лишь стон раненого, ржанье коня да шаги санитара, обходящего костры, иногда нарушают мертвую тишину.
В ожидании ответа я уселся на пенек возле костра и принялся свертывать цигарку, надеясь затянуться разок-другой.
Лежавший рядом раненый зашевелился, сбросил шинель, которой был укрыт с головой, и удивленно осмотрелся вокруг, как будто не верил тому, что видит. Потом уставился на меня.
– Что, разбудил тебя? – спросил я.
– Нет.
– Хочешь покурить?
– Вот спасибо!
– А куда тебя, браток, ранило?
– Прямо в бедро, – ответил он, – вот посмотри. Не знаю, задело ли кость, но крови вытекло много, очень много. Эх, господи, господи! Вот и покалечило меня!
Это был, насколько я мог рассмотреть, низкорослый молодой паренек, со светлыми и живыми глазами. Он с наслаждением затягивался моей цигаркой и смотрел мне в глаза.
– Ах да, боже мой! – сказал он вдруг, засунул руку в солдатский мешок, вытащил оттуда пучок базилика и стал нюхать его.
– Что это? – спросил я.
Он помолчал немного. Потом кивнул:
– Ну, так и быть, слушай. И можешь рассказать всем, если хочешь,
– Ну!
– Снилась мне только сейчас большая больница, большая, как окружная канцелярия, даже еще больше. И как будто лежу я на койке – ранен так же, как сейчас. Рана была очень тяжелая, и я все стонал. Смотрят меня доктора, много докторов, сто, двести, кто знает, сколько их было. Все столпились около моей койки, высовывается то один, то другой, тычут руками и осматривают мою рану. Руки у них холодные-холодные, как лед. А ноги у всех деревянные. Ни у кого нет своих. Топают, топают этими ногами около моей кровати, не приведи господь! Потом они приготовили инструменты, пилы, ножи, топоры и еще, бог знает, какие штуки. Каждый держал что-нибудь в руках. У меня похолодело сердце, смотрю по сторонам, может быть, кто-нибудь поможет... – Тут он прервал рассказ, послюнил расклеившуюся цигарку, поднял голову и посмотрел вокруг.
– Ты никуда не торопишься? Я тебя не задерживаю? – спросил он меня и продолжал: – Я тебе не сказал, что в этой больнице были и другие раненые, но все врачи столпились вокруг меня. Я их спрашиваю: "Что вам надо? Почему вы от меня не уходите?" А они все в один голос: "Мы хотим отрезать тебе ногу!" И все такие веселые, радостно топают своими деревяшками. "Боже мой, – говорю я, – неужели никто не защитит меня от этих людей с деревянными ногами?" В это время из соседней комнаты донесся запах базилика. Запахло, как в церкви ладаном. "Это моя мама!" – обрадовался я, а они, услышав это, побросали свои инструменты, отскочили от меня, собрались вокруг другого раненого и кричат оттуда: "Если у тебя есть мать, то, может быть, у этого нет!" А моя мать будто бы и не подходила ко мне, но я почувствовал, как чьи-то теплые руки перевязали мне рану, погладили по голове и поправили волосы. Теплые, очень теплые руки, словно руки мамы. Я не вижу ее, только слышу запах базилика и поэтому знаю, что моя мать около меня...
Тут он замолчал, взял свой базилик и стал нюхать.
– А твоя мать жива? – спросил я.
– Нет. Умерла четыре месяца назад.
– Прости ее, господи!
– Этот базилик я взял с ее могилы, когда пошел на войну, и положил в свой мешок.
Он задумался и сказал напоследок:
– Цветы, верно, запахли, когда я спал!
– Может быть, – согласился я, потом замолчал тоже, и показалось мне, что запах этой веточки, доносившийся и до меня, был словно дыхание матери.
В это время вестовой принес мне пакет, я положил его за пазуху, оставил раненому немного табаку, вскочил на коня и опять отправился в непроглядную, гнетущую тьму, вниз по Видену. Там у огонька, наверное, уже отдыхали мои товарищи.
НА ПОЛЕ БОЯ
Однажды я задержался по служебным делам в селе Колотине, расположенном около Драгоманского ущелья, и потом отправился через ущелье к Драгоманским Ханам, ниже которых вчера разыгралась битва, а теперь наши войска стояли на отдыхе.
Ночь застала меня около разрушенного моста, почти на самой середине ущелья. Светил месяц. Небо было чистым, как девичье лицо. Высокие скалы бросали вниз свои тени. В ущелье было темно. Там, где лучи месяца находили среди скал лазейки, они освещали левую сторону ущелья, ложась на камни большими светлыми пятнами. Ежевица, протекающая с правой стороны дороги, поблескивала то здесь, то там, и ее приятное монотонное журчание в тихом ущелье походило на шум раковины. Порой залетит птица, но сразу же взмывает вверх, и лишь хлопанье ее крыльев разносится в пустом ущелье, словно шум ветра или топот копыт.
Моя огромная тень то пропадает во мраке, то возникает передо мной, то светлеет, то вдруг снова темнеет. Полы длинной шинели заткнуты за пояс, правой рукой я держусь за ремень, а в левой дымится цигарка, мой единственный товарищ в этой дикой тишине.
По обе стороны дороги попадаются кострища: черный пепел размок от снега и дождя. Тут, верно, грелись озябшие путники. На вершинах скал иногда заметишь белую точку: видно, испуганная коза забралась туда и объедает оставшиеся листья с сухих и голых кустов терновника.
До самого мостика, где меня застала ночь, ущелье очень узкое: остается лишь небольшое пространство с правой стороны дороги. Но в четверти часа пути за мостиком раскинулась красивая равнина, пересеченная Ежевицей, которая здесь делится на несколько рукавов, образуя настоящее болото, а потом совсем исчезает среди гор.
Вчера, третьего ноября, здесь произошла жестокая битва. Бой начался на склонах Драгоманского ущелья. Девятый полк, шедший по левому склону, должен был спуститься вниз. Началась сильная стрельба, так как внизу сидели в засаде болгары, которым было приказано задержать наши части, если они пойдут по Драгоманскому ущелью. Девятый полк открыл огонь с высоты, а седьмой полк пошел в наступление с фронта. Неприятель не выдержал перекрестного огня, оставил свои позиции и, преследуемый нашими частями, стал отступать по левому склону к Чепню.
На поле и теперь еще видны следы разгромленной неприятельской засады: перевернутый котел, из которого вылился целый ручей солдатской чорбы 1, загашенные, залитые костры, клочья одежды, патронташи, нож, деревянная солдатская ложка, манерка, ветошь, обмундирование. Все это раскидано в беспорядке, а у самого потока лежит болгарский пехотинец – одна из многочисленных жертв вчерашней битвы. На погонах болгарина стоит номер девять. Пуля ударила его под левый сосок, в самое сердце. Он, наверное, еще несколько мгновений был жив и ужасно мучился. Левой рукой он разодрал рану, пытаясь, должно быть, вытащить свинец, проникший глубоко в грудь, правую руку поднял над головой и сжал в кулак. Его уже помутневшие глаза были широко раскрыты, губы искусаны. От раны через грудь протянулась кровавая лента, на земле лужица синей крови. Снег с дождем, выпавший утром, намочил его редкие волосы, в глазных впадинах скопилась талая вода.
1 Чорба – суп, похлебка.
Когда я подошел ближе, от убитого с карканьем взлетели два-три ворона, уже успевшие справить свою кровавую тризну. Месяц ярко освещал поляну и отражался в блестевшей лужице, залитой желтым светом, словно в ней переливалось растопленное золото. Поляна окружена высокими горами. Темные тени соединяют их друг с другом в одну сплошную стену. Извилистые контуры скал, ясно различимые внизу, уходят далеко вверх, превращаясь в еле видимые ниточки. Далеко, очень далеко показалось на дороге темное пятно. Оно постепенно спускается, увеличивается, наконец становится ясно различима группа людей. Дождусь их: в этой дыре, огражденной горами, рядом с трупом, напоминающим о недавней битве, легче и теплее станет на сердце, если кто-нибудь еще будет с тобой рядом.
Это были пятеро пленных и двое наших конвойных. Один пленный маленький, без шапки: должно быть, потерял в бою. На левом плече его висит белая сумка, заменяющая болгарским солдатам ранец, к поясному ремню привешен котелок; за ремень, как за кушак, заткнуто две или три ложки. Остальные четверо тоже с сумками. Они молчаливы и озабочены. Только первый идет свободно и болтает по дороге с нашими солдатами. На погонах у пленных стоит номер девять.
Я отвел их в низину. Пусть посмотрят: может быть, узнают своего мертвого товарища. Тот, что был без шапки, как увидел убитого, всплеснул руками, и слезы брызнули у него, словно у маленького ребенка. Он опустился около трупа на колени, вытер полой своей шинели кровь и воду с его лица и крепко поцеловал.
– Так ты знаешь его?
– Как не знать? Мы из одного села, – ответил пленный на своем языке. Затем замолчал и долго с грустью смотрел на мертвого товарища. – Нет у него никого, – проговорил он. – Бедняк он, несчастный, все на других работал.
Мы присели отдохнуть, и каждый задумался над чем-то своим. Маленький пленный сел тоже, вытер рукавом слезы и начал свертывать цигарку. Прикурив, он стал рассказывать о своем мертвом товарище и очень долго говорил о нем. Я запомнил не все, только самое главное.
Убитого звали Мане Зотов. Он был бедным, совсем бедным, но хорошим человеком, и все село любило его. Мане был хорошим работником и незаменимым весельчаком в компании. Сначала служил у одного хозяина (я забыл его имя), потом у мельника. А заглядывался он на дочку Горчи Сида, сельского старосты и самого богатого крестьянина. Это была очень красивая девушка, самая красивая в селе. Горче не хотел и слышать о Зотове. Один раз он так избил свою дочь, что соседи едва отняли ее. В ярости он топтал ее ногами и хотел убить только за то, что она прямо в глаза сказала ему: "Не пойду ни за кого другого, только за Мане!" И чего только не говорили в селе: будто бы Зака (так звали девушку) хотела убежать от отца в город, будто отец хотел однажды выгнать ее, и многое другое. Как-то Мане решил украсть ее, собрал друзей, договорился с Закой, но Горче узнал об этом, арестовал Мане и отправил в городской суд. Мане просидел в тюрьме несколько месяцев. Вот так целых три года сражались Горче и Мане. Горче обратился к властям с просьбой, чтобы Мане изгнали из села как дурного человека. Дело дошло до суда, но все село поднялось и отстояло Мане. Крестьяне любили Мане и были на его стороне: одни потому, что были в ссоре со старостой, другие, да, пожалуй, и все, были за то, чтобы Мане женился на Заке, если уж она не хочет выходить ни за кого другого. Многие уговаривали Горчу, советовали ему не доводить дело до беды, выдать девушку за Мане и взять его к себе в дом. Мане – славный парень, работящий; дом у Горчи большой, и трудолюбивому человеку дело всегда найдется. Но Горче терпеть не мог этих разговоров, ссорился с теми, кто ему советовал, а с одним даже подрался. Это был его хороший приятель, и теперь, вот уже год, они не смотрят друг на друга. А когда стали отправляться на границу воевать с Сербией, Зака стала сама не своя. Она поклялась любой ценой добиться своего, а там – будь что будет. Все село знало, что задумала Зака. Утром должны были провожать уходящих в армию. Соберется все село, родственники и знакомые, придут люди еще из двух сел. Отсюда уже пойдут дальше. И задумала Зака перед всем миром выбежать и броситься Мане на шею, а уж тогда Горче – хочет он или не хочет – должен выдать ее замуж, чтобы избежать срама, так как после этого никто в селе на ней не женится. Говорят, что так ее научили женщины. Услышал об этом и Горче. Рано утром начали все сходиться, пришли уже и из других сел, собрались мужчины, женщины, дети целая ярмарка. Уходивших в армию украсили цветами, нагрузили пирогами, сыром и другой снедью и питьем. Пришел и Мане. Грустный сидел он на пороге церкви. Родных у него нет; никто не провожает и не угощает его. Но Мане больше опечален тем, что не видел Заку и не попрощался с нею. Послал он к ней одну женщину, но ответа все не было. Вдруг разнесся слух, что Горче запер Заку в подвал, продержал ее там всю ночь и не выпустит, пока не уйдут новобранцы. Раздался крик: "Вперед! Разнесем подвал! Какое он имеет право арестовывать ни в чем не повинных людей?!" Все согласились с этим, и огромная толпа, вооруженная палками и ружьями, собралась у дома Горчи. Еще немножко – и быть беде. Но Мане вышел перед толпой и говорит: "Что вы хотите делать? Не доводите до греха. Я и Зака обручены перед богом. Теперь знаете об этом и вы. И пусть Горче хоть на девять замков закроет подвал, если хочет!" Все радостно закричали: "Так! Хорошо! Мы все свидетели. Три села будут свидетелями, что ты обручен с Закой!" И возвратились к церкви. Когда время пришло выступать, стали прощаться, палить по дороге из ружей. А надо было опять проходить мимо дома Горчи. Вышел Горче к воротам и машет рукой: "Стойте, братья, подождите немного!". Все остановились. "Выноси, Зака, ракию", – приказал Горче и повернулся лицом к дому. "А ты, Мане, иди сюда, целуй руку!" Что тут было! Все словно окаменели. Наверное, сердце его сгорело от стыда и муки, впрочем, точно никто не знает, что с ним случилось. Зака вынесла ракию, Мане поцеловал Горче руку, загремели выстрелы, и все стали целоваться с Мане и Горче, женщины втащили Мане в дом, чтобы он и там побывал, но ненадолго, – надо было двигаться в путь. Зака заплакала, запричитала, у Мане навернулись слезы, но он был весел и не шел, а летел вперед. И вот так все кончилось.
Солдат замолчал. После его рассказа мы не могли промолвить ни слова.
– И на войне, – продолжил немного спустя пленный, – он был все время весел. Иногда говорил нам в шутку: "Вы все погибнете, многие погибнут, а я вернусь. Сердце мне предсказывает, что я вернусь!"
Невольно каждый из нас украдкой посмотрел на труп. Мокрые волосы светились под месяцем, как шелк, а глаза, или, лучше сказать, две впадины, пусто смотрели в чистое небо.
– И вот... теперь все, – кивнул головой пленный в сторону Мане, поднялся, поцеловал его в лоб и смахнул рукавом новую слезу.
– Да... вот ведь как получилось! – проговорил один из наших солдат, сопровождавших пленных.
Может быть, меня и не растрогал бы так этот рассказ, если бы рядом не лежал труп солдата, который таким счастливым пошел на войну, с таким нетерпением ждал конца ее и не думал, что вот на этой голой поляне кусок свинца разорвет его любящее сердце. Я встал, ножом срезал локон с мертвого чела и передал рассказчику:
– Возьми это и сохрани. Бог даст, ты вернешься домой, в свое село. На, отдай это Заке.
Пленный с благодарностью посмотрел на меня, вытащил из-за пазухи грязный платок, завернул в него прядку волос и опять спрятал за пазуху.
Потом все поднялись. Пленные пошли вниз ущельем, а я один отправился своей дорогой. Месяц скрылся за облако, из Чепня подул холодный ветер, предвещая туманный день. Передо мной, как змея, извивалась длинная темная дорога.
КТО ЭТО!
Стрельба прекратилась. Неприятель отступил. Приближался вечер. О, скоро ли придет этот вечер? Его ждут все: и те, кто храбро сражался, и те, кто не был храбрым, так как одни устали телом, а другие душой.
Командиру подвели коня. В бою поручик все время был на ногах, шел в строю, среди солдат, ободрял их, а иногда и сам брал в руки винтовку. Теперь он вскочил на коня, въехал на пригорок у дороги и взмахнул саблей, подавая знак для сбора роты.
Сильный ветер развевает лошадиную гриву, задирает полы плаща. Командир с трудом откидывает их от лица, прижимает ногой, подсовывает под седло и снова машет саблей.
Собираются. Вот и унтер-офицер машет винтовкой, созывая своих. Около него набралось уже человек двадцать. Подходят один за другим, лениво, медленно, устало. Патронташи открыты. У кого-то развязался опанок, этот мучается с винтовкой: что-то испортилось; третий вытаскивает из опанка колючку, один крестится, другой о чем-то расспрашивает, а тот плеснул из фляжки водой на разгоряченное лицо и сразу посвежел, словно умылся. Солдаты поправляют ремни, счищают окопную грязь. Наконец собрались. Довольные, смотрят друг на друга. У всех одна мысль: "Ну вот, кажется, все здесь. Слава богу. И на этот раз головы целы".
Унтер-офицеры строят роту. Солдаты переговариваются, окликают друг друга. Командир нагнул голову от ветра, прижал рукой шапку, не обращает на нас внимания и молчит. Но вот он поднял голову, спустился с пригорка, подъехал к строю и не приказал, а просто попросил рассчитаться.
Начали с правого фланга: "Первый, второй, третий, четвертый..." И так до конца строя.