Текст книги "Ослиная скамья (Фельетоны, рассказы)"
Автор книги: Бранислав Нушич
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)
Стоял крепкий мороз. И трех минут невозможно было продержать поводья руки мгновенно коченели. Изредка выглядывало солнце и рассыпало по равнине блестящие искры. Тонкие тени телеграфных проводов, пересекающие снежные поля, плясали перед глазами. Укатанная дорога блестела, твердые комья снега из-под копыт лошади летели через голову.
Когда я приехал в Малчу, Пейчо варил для меня ракию с медом. Значит, запомнил мои слова: на днях я сказал, что люблю с мороза выпить стакан горячей ракии.
Я дал Пейчо букварь и показал картинки. Мальчик подскочил от радости. Мы решили начать сразу же.
Пейчо принес стул, поставил его около маленького грязного окна. Я уселся, положил букварь на колени, а мой маленький ученик, сняв шапку, поцеловал мне руку и стал рядом.
За окном поднялась метель, сильный восточный ветер срывал с крыш целые сугробы. Мелкие снежные иглы бились в оконце, в щелях свистел ветер. Во дворе печально скрипел старый рассохшийся колодезный журавль, а здоровенный лохматый пес, спасаясь от непогоды, забился под сани.
Все собрались в комнате и с необыкновенным любопытством столпились вокруг меня. Старушка смотрит в мои глаза, и мне сдается даже, что она принимает меня за волшебника. У деда Минчо глаза так и играют: то он взглянет на меня, то на книгу, словно спрашивает: "Неужели ты можешь все это прочитать?"
Целая история отражалась в тусклом старческом взгляде, и каждый легко мог ее прочесть по его глазам. В них чувствовалась какая-то таинственность, то, что может удивительным образом взволновать любого.
Но надо было начинать урок.
– Посмотри, Пейчо! Видишь, здесь овца. Что здесь нарисовано?
– Овца!
– Ну, так вот это О. Посмотри О, О, овца! Ну-ка, повтори!
– О, О, овца.
– Запомни, какое оно О!.. – И переворачиваю страницу. – Ну вот, теперь найди мне здесь О!
Сообразительный ребенок искал недолго, он тут же нашел О в одном из слов.
У деда Минчо около глаз появились морщинки, борода его задрожала. Старушка с удивлением посмотрела на меня, лицо ее сморщилось, на глазах появились слезы.
– Мать-то твоя жива?
Это были первые слова, услышанные мною от молчаливой старушки.
– Жива, бабушка!
У меня к горлу невольно подступили слезы.
– Дай-ка я тебя, сынок, как мать поцелую!..
Старушка нежно поцеловала меня, а я смахнул слезы, вызванные этим материнским поцелуем.
Так прошло три недели. Пейчо успевал хорошо. Он уже мог прочитать по складам весь букварь, Я научил его писать имя.
Однажды ночью пришел приказ двигаться дальше. До рассвета было еще далеко, когда нас разбудили сигналы сбора.
Первым встал дед Минчо, зажег коптилку и поставил на огонь джезву, чтобы подогреть для нас немного ракии.
На улице опять мело. Снег шел крупными хлопьями. Земля и кровли домов были покрыты толстой белой пеленой.
Когда я надел ранец, ко мне подошел Пейчо и протянул большое яблоко. Малышу тяжело было расставаться со мной.
Яблоко я получил в награду... Но самой большой, самой милой и дорогой для меня наградой был материнский поцелуй старушки.
Когда мы оглянулись, перед домом стояли все члены семьи. Они долго смотрели нам вслед, пока мы не скрылись...
Метель усиливалась. Мы надвинули поглубже шапки, повесили винтовки за спину, спрятали руки в карманы и медленно побрели по глубокому снегу...
ПОХОРОНЫ
Когда наступило перемирие, меня перевели в пятнадцатый полк. Трудно мне было сначала среди незнакомых людей. Но нигде так быстро не преодолевается эта трудность, как в армии. Первый, разделивший с тобой одеяло или паек и вместе хлебавший суп из одного котелка, или первый, кто помог надеть ранец, становится твоим товарищем. Вы жалуетесь друг другу на невзгоды солдатской жизни, вместе переживаете удачи и неудачи, и вскоре вы уже жить друг без друга не можете.
Пятнадцатому полку приказано было расквартироваться в Ягодине, где мы и оставались во время перемирия. Немногие поместились в высоких господских домах. Остальные – в бедных избушках на окраине, но, слава богу, кров над головой был у каждого.
Я помню те пасмурные и сырые дни. Слабое зимнее солнце едва светило; по мглистому серому небу, словно перья, проносились мелкие темные облака. С широких низких крыш из-под слежавшегося, грязного снега по кривым водосточным трубам стекали с приятным журчанием ручейки и разливались в большие лужи.
Сырость преследовала нас повсюду. Почти каждым день перед госпиталем толпились простуженные, изможденные солдаты.
Вчера умерли двое. Сегодня тоже двое.
Прошел мелкий надоедливый дождик, стало душно, как в дни поздней осени. По телу пробегала лихорадочная дрожь, дышать становилось трудно.
Надо идти на учение, а от этой сырости чувствую себя таким изломанным, что даже винтовку поднять трудно.
Опустив на руки тяжелую голову, сидел я в своей мрачной комнатке с зажженной грязной свечкой.
Пришел солдат, кажется не из моего отделения, но из нашего взвода. Я дал ему грязную винтовку и попросил почистить.
– Кто-то опять умер, – сообщил он.
– Из нашего батальона?
– Не знаю. Говорят, белградец.
Кто же это опять, думал я про себя, и как раз в это время донеслись глухие звуки колокола, возвещавшего о чьей-то смерти. Я махнул рукой, как делает человек, отгоняющий от себя дым, вывел своих солдат, и мы отправились на широкое болотистое поле мокнуть на учении.
Вы думаете, мы сожалели о смерти нашего товарища? Нет. Во время перерывов мы, как обычно, сходились кучками, и начинался разговор, какой ведут между собой люди, привыкшие к смерти и видевшие ее своими глазами.
Пришел солдат из четвертого взвода, немножко раскосый белобрысый парень, и начал, задыхаясь от смеха:
– Вы подумайте только! Тот, который сегодня умер, продавал мне свои пайки. Сегодня я должен был отдать ему двадцать грошей, а он умер.
– Ха-ха-ха... заплатишь ему на том свете, – подхватил солдат с закрученными усами и в драных опанках.
– А если бы это был трактирщик! – ввязался в разговор капрал Среич. Его надо было бы хоронить в бочке, а не в гробу!..
Мы сговорились воспользоваться смертью незнакомого солдата. Я пошел к командиру и попросил, чтобы нас пятерых отпустили на похороны "товарища" и "хорошего друга". Командир разрешил, мы вскинули винтовки на ремень и, веселые, отправились в ближайший кабачок.
Большое тонкое облако неслось низко над землей, дождь накрапывал сильнее. Издалека доносились глухие звуки колокола.
Я решил все-таки идти в госпиталь.
Перед дверьми уже стоял десяток насквозь промокших солдат с капралом; они должны были изображать почетный караул в похоронной процессии. Винтовки повернули стволами к земле, надвинули покрепче шапки и переминались с ноги на ногу, проклиная все на свете за то, что именно их назначили в караул.
По длинному и мрачному госпитальному коридору угрюмо шествовал молодой поп в грязной порыжелой камилавке, похожей на перезрелую грушу. На нем были огромные солдатские сапоги, в каких, наверное, солдаты Скобелева переходили Балканы 1. Грохот этих сапог раздавался под сводами длинного низкого помещения. Поп ругал всех подряд за то, что его заставили хоронить беднягу.
1 Скобелев Михаил Дмитриевич (1843-1882) – русский генерал. Во время русско-турецкой войны 1877-1878 года провел труднейший переход через Балканские горы.
Появился грязный катафалк, похожий на дроги. Старик, отставной солдат, в кителе старого покроя и в сапогах вообще без всякого покроя, держал поводья и бранился на чем свет стоит, злясь, что именно ему пришлось везти неизвестного покойника.
Из комнаты вынесли бедный зеленый гроб. На крышке его двумя белыми полосами было изображено что-то вроде креста. Полосы напоминали две извилистые речки, пересекающие друг друга в своем течении.
Поп что-то пробормотал, и процессия тронулась. Дождь пошел сильнее, он хлестал прямо в лицо. Воздух стал мутным и тяжелым. Мы направились на кладбище.
Идущий впереди солдат сунул крест, как лопату, под мышку и прыгает через грязные лужи; поп спрятал свечу в карман и задрал рясу на голову, за ним громыхают, подпрыгивая на камнях, похоронные дроги; тощая, заморенная кляча опустила свою тяжелую голову, уши ее повисли, как упавшие крылья. Она еле идет, то и дело останавливается, пока ругань и кнут возницы не заставляют ее снова двинуться вперед. Угрюмый старик забрался на катафалк и закрылся с головой каким-то старым рядном. Ему очень хотелось, чтобы кляча была более послушна. Тогда бы он смог быстрее избавиться от неприятной работы и завернуть в какой-нибудь кабак. Что же остается делать в такую погоду?
Дождь лил не переставая. С недокрашенного гроба струйками стекала зеленая и белая краска. За катафалком, сохраняя подобие строя, двигался десяток солдат. Капрал вскинул винтовку на ремень, а солдаты заткнули полы шинелей за пояс и надвинули поглубже шапки, пытаясь защититься от дождя.
Я шел последним. В мире, наверное, не было более печальных похорон.
Мы шли молча, никто не проронил ни слова, только изредка бормотал поп да старик крикливо ругал свою ленивую клячу.
Снова послышался глухой звон маленького колокола, встретивший нас на кладбище своим печальным приветствием; какая-то большая заблудившаяся птица крикнула, пролетая над нашими головами, и захлопала крыльями, пытаясь, наверное, стряхнуть с себя воду.
Мы остановились около глубокой, небрежно вырытой могилы. Из нее вылез тощий могильщик, ворча, что мы так долго задержались.
Никто из нас, даже поп, не знал, кого мы схоронили.
НА ПОБЫВКУ
Приходилось ли вам когда-нибудь возвращаться после долгой разлуки и перенесенных невзгод в родные места, в родительский дом, откуда провожают вас со слезами и со слезами встречают?
Помните, как бьется сердце, когда из-за пригорка покажется первая крыша, колокольня или дорога, ведущая к дому? Мысли бегут одна за другой: вон там, скоро, твой дом. И ты уже почти видишь и окна, и старую крышу, и калитку.
Я очень тороплюсь, винтовку несу "не по уставу", а ранец уже снял с одного плеча. Осталось пройти вот эту улицу, еще одну маленькую, потом налево, четвертый дом.
Но какие же длинные эти улицы! Когда-то я, бывало, и не замечал, как пробегал их.
Мысленно я уже представляю знакомую с детства картину: вижу мой домик, прижавшийся к большому строению; четыре окошечка (в левом, как раз против ворот, выбито верхнее стекло); на окне – левкои в глиняном горшке, земля в нем совсем сухая: с тех пор, как сестра вышла замуж, их никто не поливает; вижу плохонькую крышу, на ней уже пять лет лежат две перекрещенные хворостины – остатки бумажного змея, заброшенного туда детьми; калитку с пожелтевшими клочками бумаги – здесь висело объявление о сдаче комнаты, давно уже смытое дождем и снегом. Все, все это стоит у меня перед глазами.
Быстро прохожу мимо соседских домов, даже не останавливаюсь при встрече со знакомыми: только бы скорее поцеловать руку матери, отцу, обнять братьев... Все они думают сейчас обо мне и не знают, что я уже здесь, что я так близко от них.
Мама сидит у очага, подогревает на маленькой жаровне ужин. Задумавшись, она быстро вяжет, а белый кот, найденный мною в этом доме, когда мы сюда переехали, греется около очага и время от времени сладко потягивается. Помню я и трехногие табуретки, и старые потрепанные сапоги, висящие у трубы, и общипанного хромого ворона, которого младший брат хотел научить говорить и даже подрезал ему что-то под языком. Ясно вижу, как ворон ходит по кухне и клюет оставшиеся крошки.
Вспоминаются мне и наше старое зеркало в комнате на комоде (его подарил маме деверь, когда она выходила замуж), за шкафом – "дедушкин стул", сидя на котором дедушка и умер. Мне уже кажется, что я дома и слушаю, как длинный маятник наших круглых часов отбивает свое "тик-так"...
Вот висит в углу в старой золотой раме икона святого Георгия, под ней маленькая красная лампадка. Здесь мама молила бога, чтобы он сохранил мне жизнь и здоровье. И вот я возвращаюсь живой и здоровый, возвращаюсь на побывку.
Осталась еще улочка, и сразу же налево – четвертый дом. А вон дом моего кума. У них уже зажгли свечку. Постучать им в окно? Как бы мне обрадовались его дети. Нет, нет! Лучше я приду к ним завтра. А вот рядом с домом кума дом матери Благое.
Ах, бедная мать Благое! Ни собаки, ни кошки не было у нее, один только сын, и как они любили друг друга!
Помню, когда мы уезжали из Белграда, он стоял в строю рядом со мной. Она, бедняжка, пришла на Баницу еще до рассвета. Нам раздавали галеты и сало. У старушки полились слезы, когда и ее сыночку дали этот солдатский паек. А когда раздалась команда и грянула музыка, она совсем обезумела и готова была вырвать своего единственного сына из строя. На вокзале было много народа; прощались брат с братом, отец с сыном. Были здесь матери, сестры, знакомые, друзья. Старушка обняла Благое и не отпускает от себя, целует, смотрит на него и обливается слезами. Как будто чувствовала, что он не вернется.
Схоронили мы ее единственного сына, далеко от родного дома схоронили. Никогда не упадет слеза матери на его могилу, никогда не запахнет там мята, не заалеет роза, посаженная материнскими руками.
Зайти к ней? Нет, не смею.
Вот она. Я вижу ее через окно – в черном платье, глаза ввалились, глубокие морщины избороздили старческое лицо. Перед ней на извивающемся синем пламени кипит в джезве вода (наверное, для кофе), а она сидит, облокотившись на стол и уронив голову на руки. Думает о чем-то? Нет! Одинокая, усталая, она, бедняжка, сомкнула очи и спит. А вода кипит, бурлит и льется через края джезвы.
Под часами в маленькой рамке висит карточка Благое, чуть-чуть наискось, точно так же, как висела тогда, когда я приходил прощаться. Над кроватью его старый пиджак и соломенная шляпа. Он снял все это, когда получил мундир.
Бедная старушка! Сколько бессонных ночей ты провела, глядя на одежду, висящую над кроватью, и на карточку, где запечатлен высокий лоб, густые ресницы и мягкая улыбка на устах твоего единственного сына!
Завтра я расскажу тебе, как он погиб, как, умирая, вспоминал тебя, только тебя.
Скорей, скорей! Вон большое строение, рядом – мой домик. Вот и разбитое стекло, а в нем – засохший стебель когда-то душистого левкоя. У нас тоже горит свеча, и на окнах задернуты занавески.
"Тук, тук, тук!"
– Мама, открывай!..