355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Кагарлицкий » Управляемая демократия: Россия, которую нам навязали » Текст книги (страница 5)
Управляемая демократия: Россия, которую нам навязали
  • Текст добавлен: 14 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Управляемая демократия: Россия, которую нам навязали"


Автор книги: Борис Кагарлицкий


Жанр:

   

Политика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)

Вацлав Гавел был символом надежды на свободную, единую и процветающую Чехословакию. Став из оппозиционного драматурга президентом, он говорил про «третий путь», обещал избежать крайностей капиталистического рынка, рассуждал о гуманной и честной власти. Прошло всего три года, и он бесславно покинул свой пост, оставив после себя развалившуюся федерацию. Как и Горбачев в Советском Союзе, Гавел много говорил о единстве страны, но когда распад федерации стал реальной угрозой, он сдался без борьбы. Он пошел даже дальше Горбачева. Тот, потеряв свой пост, смирился с ролью президента в отставке. Гавел спустя несколько месяцев после развала Чехословакии преспокойно принял президентский пост в новой Чешской республике из рук тех самых людей, которые развалили федерацию и свели на нет надежды на «третий путь». Когда в 1993 г. в Москве танки стреляли по зданию парламента и на улицах лилась кровь безоружных людей, Горбачев нашел в себе смелость произнести несколько осуждающих слов. Бывший диссидент Гавел тоже сделал публичное заявление. В поддержку расстрелов.

Судьба Гавела показательна. Да, власть развращает, но не всегда и не всех. Бывшие диссиденты, выдержавшие тяготы оппозиции, преследований, иногда тюрем, не выдержали соблазнов власти. Они думали, будто власть – это награда за прошлые подвиги. На самом же деле власть – испытание. С этим самым трудным испытанием они не справились. Тех, кого не смогли сломить тюрьмы, сломали коридоры власти.

Если в Восточной Европе диссидентов оттеснили от рычагов управления, то в России или на Украине их туда даже не подпустили. Партийные боссы, провозгласив себя демократами, сохранили посты и привилегии. Символическая фигура академика Сахарова оказалась особенно удобна для власти тем, что великий правозащитник не дожил до «торжества демократии». А мертвые герои, как известно, лучше живых. В Грузии режим, созданный диссидентами, отнюдь не стал эталоном демократии. Просуществовав около года, он был свергнут военным переворотом, во главе которого стоял ветеран секретных служб и партийной бюрократии, бывший член Политбюро ЦК КПСС Эдуард Шеварднадзе.

Глеб Якунин и Сергей Ковалев – практически единственные диссиденты, сохранившие определенное политическое влияние после 1991 г. Власти их очень ценили, пока они поддерживали правительство. Когда Ковалев и Якунин опомнились и выступили с критикой власти, их очень быстро оттеснили на обочину политической жизни. Раньше Ковалева преследовали, сажали в тюрьму. Теперь его просто лишили поста уполномоченного по правам граждан, а затем спокойно игнорировали, как если бы его не существовало вовсе. Какой может быть правозащитник без официальных полномочий?

Люди, гордившиеся своей способностью говорить «нет», называвшие себя «инакомыслящими» и «нонконформистами», в новых условиях оказались неожиданно пассивны, а главное – совершенно не способны противостоять господствующим идеям, лозунгам и настроениям. Как ни парадоксально, даже видя, что творится вокруг, они больше всего боялись снова стать диссидентами.

Страх остаться в меньшинстве парализовал их. Да, под властью коммунистического режима они тоже были незначительным меньшинством, а пассивное большинство разделяло идеи и ценности режима (в России) или, по крайней мере, мирилось с ними (в Восточной Европе). Но тогда большинство просто молчало или повторяло ритуальные фразы. Теперь мощная волна новой пропаганды вывела на улицы людей, восторженно скандирующих антикоммунистические лозунги. Уличные толпы испугали либерально настроенных диссидентов, а еще больше их испугало агрессивное единодушие «свободной прессы», повторяющей по заказу властей любую чушь о величии нации, необходимости всеобщей приватизации, преимуществах религиозного воспитания над светским и платной медицины над бесплатной.

Большинство восточно-европейских диссидентов были людьми левых или леволиберальных взглядов. В России диссиденты, как правило, были аполитичны, мало интересуясь вопросами социального страхования и экономического развития. Лишь немногие из них были страстными поклонниками Маргарет Тэтчер и тем более – генерала Пиночета. Отстояв свою духовную независимость под натиском «враждебной» партийной пропаганды, они неожиданно поддались пропаганде новой, антикоммунистической, хотя, казалось бы, их должно было насторожить уже то, что «новые» идеи с энтузиазмом пропагандируются на страницах тех же изданий и теми же людьми, которые вчера говорили о «строительстве коммунизма».

Диссиденты, осуждающие национализм, «охоту за ведьмами», несогласные с «крайностями» тотальной приватизации, готовы были перейти в оппозицию. Но только в качестве респектабельной политической силы. Мысль о том, что сторонникам демократии на Востоке предстоят новые длительные сражения, зачастую – в полной изоляции, казалась им столь ужасной, что почти никто не решался сделать этот совершенно очевидный вывод. Пуще всего боялись они обвинения в пробольшевистских симпатиях, отвергая любое сотрудничество с людьми из бывшего коммунистического лагеря, хотя после 1989 г., когда номенклатура выбрала капитализм, в этом лагере остались как раз наиболее искренние и порядочные (хотя далеко не всегда – разумные) люди.

В результате господствовал самый примитивный оппортунизм и конформизм. Сначала были отброшены упоминания о социализме («непопулярное слово»), потом смутные социал-демократические симпатии бывших диссидентов были «временно» отодвинуты на задний план. Критика реформ была тихой, патологически осторожной и невразумительной. Собственное «особое мнение» если и высказывалось, то так, что невозможно было понять, чем оно отличается от господствующего.

Бороться против варварства, насаждаемого «цивилизованным миром», оказывалось гораздо труднее, чем против советских безобразий времен Брежнева. А порой и опаснее.

Поражение диссидентов оказалось полным, а главное – окончательным. И в значительной степени ответственность за это лежит на самих же диссидентах. Диссиденты не были раздавлены молохом революции, не погибли в огне гражданской войны, не поднялись на эшафот, не пали жертвами репрессий. Они просто выпали из политической жизни, полностью утратив не только политическое влияние, но и моральный авторитет.

РАССЛОЕНИЕ

Расслоение интеллигентской идеологии дополнилось социальным расслоением. Это совершенно новый феномен для России. И в царские и в советские времена интеллигенция была более или менее однородной массой. Конечно, были различия между московским профессором и сельским учителем (или земским врачом в дореволюционную эпоху), между инженерами и гуманитариями. Были знаменитые в 1960-е гг. дискуссии между «физиками» и «лириками». Но сам факт этих дискуссий доказывает как раз существование общей среды. Сходства было больше, нежели различий. Все читали одни и те же толстые журналы, одну и ту же «Литературную газету», смотрели одни и те же книги, слушали одну и ту же музыку.

Хотя между академической или творческой элитой и массой рядовых учителей, инженеров, научных работников существовала значительная дистанция, интеллигенция воспринимала себя как единое целое. Советская уравнительно-стандартизирующая система делала свое дело. Разрыв в заработках академика и рядового учителя, как бы значителен он ни был, воспринимался менее болезненно, чем общая отчужденность от власти или недооценка творческого труда, от которой одинаково страдали и тот и другой. Интеллектуальная элита воспринималась не как привилегированная группа, а как ряд «лучших людей», образцы для подражания, властители дум.

Превосходным примером подобного отношения является один из героев прозы Леонида Зорина: «Как и все дремучие технари, отец мой испытывал тайный восторг от приобщения к этой элите. Почему он считал себя интеллигентом, надо спросить у него самого. Хотя он и листал “Новый мир”, всерьез читал одни лишь газеты, питался не мыслями, а новостями и пережеванными сентенциями. Он повторял их везде и всюду, однажды ему начинало мерещиться, что он их сам выстрадал, сам сформулировал. Так он наращивал собственный вес. По крайней мере, в своих глазах»[51]51
  Зорин Л. Проза. M.: Время, 2005. Т. II. С. 31—32.


[Закрыть]
.

Среди технической интеллигенции одно время чувствовалось определенное раздражение против гуманитариев, но дело не шло дальше споров о «физиках и лириках» в газетах 1960-х гг. или разговоров на кухне. Даже те, кто считал, будто все писатели или философы «продались режиму», видели только профессиональные различия и никогда не ставили вопрос о социальных. Короче говоря, в культурном смысле интеллигенция была однородной массой.

Именно эта однородность интеллигенции помогала в конце 1980-х гг. академической и творческой элите успешно манипулировать массой своих «рядовых» коллег. «Верхи» прекрасно отдавали себе отчет в том, что рыночная реформа ничего не даст интеллигенции как таковой. Но точно так же они сознавали, что у них появляется доступ к власти и собственности. Получив пропуск в Кремль, приватизировав имущество творческих союзов, начислив себе заработную плату, в сотни раз превышавшую доходы учителей и врачей, они продолжали призывать «образованную часть общества» поддерживать реформы.

В дореволюционной интеллигенции было некоторое количество богатых людей. Но их богатство не имело никакого отношения к их интеллигентности, не было связано с их культурной или научной деятельностью. Деньги, заработанные в бизнесе, Третьяков тратил на создание картинной галереи. Ему бы и в голову не пришло, что сама галерея может превратиться в прибыльный бизнес. Интеллигенция старой России сложилась в докапиталистическую эпоху, она так и не успела испытать социального расслоения, которое и на Западе в полной мере стало заметно лишь в 1970-е гг. прошедшего века.

Тем более – советская интеллигенция. Богатство и роскошь связывались с коррупцией, деньги вредили искусству, а наука пыталась жить по коммунистическим принципам (даже если сами ученые считали себя убежденными антикоммунистами). Конфликт культуры и денег стар как мир, но позиция «деятелей культуры», вставших в нем на сторону «денег», совершенно нова. Искусство расслаивается, появляется шоу-бизнес, приносящий сотни тысяч долларов. Научные исследования делятся на хорошо и плохо финансируемые. А рядовой учитель, инженер или врач оказывается равно удален и от звезд шоу-бизнеса, и от жрецов «высокого искусства». Симптомом кризиса стало резкое падение тиража толстых журналов. Дело не только в нехватке денег – исчез читатель.

На место прежнего единства приходит непонимание, раздражение, а затем и социальная ненависть. Интеллигенция наконец перестала быть прослойкой. Она сама разделилась на «верхи» и «низы», на буржуа и пролетариев. Лидеры «культурной элиты» стали частью элиты коммерческо-бюрократической. Писатели переставали сочинять романы, а если что-то и публиковали, то выходило из рук вон плохо. Режиссеры больше интересовались театральными зданиями, нежели спектаклями. Сатирики появлялись на презентациях банков и перед ломящимися от яств столами объяснялись в любви к власти. Хорошим тоном стало подшучивать над бедностью, рассказывать анекдоты про побежденных, публично сожалеть, что новая власть проявляет излишнюю гуманность, не начиная массовых репрессий против коммунистов.

Поразительно, однако, что «верхи» долгое время не осознавали наметившегося конфликта. Они еще помнили про однородную интеллигенцию прежних лет, все еще воспринимали себя ее частью, мало задумываясь о том тяжелом положении, в котором оказались массы бывшей советской интеллигенции. Вот почему на протяжении 1990-х и даже 2000-х гг. они непрестанно обращались к публике с различными призывами, коллективными письмами, рекомендациями.

В ответ массовый «работник умственного труда» испытывал недоумение, смешанное с озлоблением. Эти чувства очень хорошо выразил Александр Тарасов в статье «Десять лет позора», обвинив интеллектуальную элиту в «предательстве». Мало того, что она отказалась от собственных ценностей и от элементарной корпоративной солидарности, но еще и стала «паразитическим слоем». Вместо того чтобы отстаивать принципы просвещения и освобождения, интеллектуальная элита заинтересована в распространении невежества и рабства, ибо «каждый просвещенный и освобожденный с их точки зрения – это экономический конкурент»[52]52
  Свободная мысль. 1999. № 7. С. 43.


[Закрыть]
.

Утрачена и культурно-психологическая однородность интеллигенции. До середины 1990-х культурным образцом был шестидесятник. Поколение за поколением пели песни Булата Окуджавы и повторяли строки Высоцкого, читали романы Трифонова. Но общество изменилось, стали иными и вкусы. Иными стали и сами шестидесятники. А поколение, которому сейчас 25—30 лет, уже не помнит их славного прошлого, оно знает лишь их настоящее. Для этого поколения мелодии из песен Фредди Меркьюри значили уже больше, чем Окуджава, а группа «Чайф» казалась интереснее, чем Высоцкий. Ближе – не значит «лучше», но какое это имеет значение? Особенно теперь, когда усилиями самих же интеллигентов старшего поколения их собственный жизненный опыт и их культура оказались полностью дискредитированы. Для кого-то это достояние «совкового» прошлого, а кто-то уже видит в героях 1960-х гг. не более чем сегодняшних президентских прислужников. Пушкину мы можем простить совершенно ужасные стихи «На взятие Праги». Просто потому, что он – Пушкин. А слушать песни Окуджавы про «комиссаров в пыльных шлемах» после его заявлений о том, что ему не жалко безоружных людей, погибших в Белом доме, как-то не хочется.

Культура 1960-х гг. была слишком связана со своей эпохой и идеологией. Дискредитировав и то и другое, шестидесятники в духовном смысле уничтожили самих себя. Сами того не заметив.

Значит ли это, что вместе с ними исчезла и советская интеллигенция? В известном смысле – да. Прошлое не вернешь, а прерванную традицию невозможно «восстановить», ибо ее основной смысл – в непрерывности.

Но, погибнув в неразберихе «катастройки», интеллигенция тотчас начала возрождаться в новом обличье. Предпосылки для этого создавала сама власть.

ЗАПАДНИЧЕСТВО И НАЦИОНАЛИЗМ

В 1930-е гг. XIX в., когда российское образованное общество сплошь увлекалось Гегелем, кто-то сочинил замечательный анекдот. Англичанину, немцу и русскому предложили написать трактат про верблюда. Англичанин поехал в Египет, поселился среди верблюдов, ел их пищу, проникся их заботами, стал среди них совершенно своим. По возвращении написал подробный эмпирический доклад о жизни верблюдов. Немец, напротив, уединился в своем кабинете и стал извлекать чистую идею верблюда из глубин своего духа. Извлек. Опубликовал.

Русский дождался публикации труда своего немецкого коллеги и перевел на родной язык – с большим количеством ошибок.

Копирование образцов и имитация чужих моделей – характерная черта периферии. Однако исходные образцы не обязательно заимствованы из чужой культуры. Они могут быть и местными. В конце 1970-х гг. двое венгерских диссидентов, писавших под псевдонимом «Марк Раковский», отметили странную особенность политической культуры в обществах советского типа. С одной стороны, кризис системы порождал всеобщее разочарование в коммунистической идеологии и стимулировал поиск альтернатив. Социал-демократические, либеральные и патриотические идеи становились все более привлекательны. Однако, с другой стороны, социальные, культурные, экономические условия, приведшие к развитию этих идеологий на Западе, отсутствовали в Восточной Европе. Более того, отсутствовала даже информация. Главным источником знаний о враждебных коммунизму идеях были те же коммунистические партийные учебники. В итоге, «случилось страшное»: монстры, порожденные фантазией сталинских идеологов, материализовались. И либералы, и социал-демократы, и националисты получились именно такими, какими они описаны в «Кратком курсе истории партии» – ограниченными, беспринципными, алчными и социально безответственными.

Политическая жизнь в условиях периферийного капитализма построена на имитации западных аналогов – те же партии, те же термины, но за ними неизменно скрывается совершенно особая, местная суть. Политики, которые не отдают себе в этом отчета, проигрывают. Достаточно вспомнить меньшевиков и большевиков. Первые хотели быть социал-демократами, как в Германии. Вторые, на первых порах – тоже. Но большевики очень быстро осознали, что немцами они быть не могут. Кстати, меньшевики тоже существенно отличались от своих западных товарищей, но не хотели в этом признаться ни себе, ни окружающим. Между тем, когда идеологию большевизма перенесли на Запад, там коммунистические партии все равно получились совершенно другими. И произошло это не в эпоху «еврокоммунизма», а гораздо раньше. «Еврокоммунисты» лишь честно признали то, что было реальностью уже в 1920-е гг. Партии, действующие в условиях западного общества, не могут быть такими же, как на периферии капитализма. Они могут быть оппозиционными или радикальными, но их оппозиционность и радикализм все равно будут проявляться иначе.

Да, институты, характерные для западной демократии, возникли практически во всех странах Восточной Европы, включая Россию. Другое дело, что отечественная политическая система удивительным образом сочетает «европейский» фасад с кондовым и вполне традиционным «азиатским» авторитаризмом. И дело не в национальных традициях, а в том, что наш капитализм структурно отличается от западного. Даже если используются одинаковые слова – за ними стоит разная практика. Это не вопрос «времени» или «опыта». Ибо и время и опыт лишь закрепляют различия. За годы неолиберальных преобразований, несмотря на поверхностные нововведения, произошла чудовищная демодернизация экономики. Россия теперь не только производила меньше, чем в советское время, но и гораздо больше отставала от Запада.

Впрочем, когда идеологи занимаются поисками «национальной специфики», получается не лучше чем с имитацией западных схем. Ведь идеологи пытаются найти эту специфику не через анализ конкретных экономических процессов и социальных структур, а в глубинах своего духа. В большинстве случаев ничего ценного там обнаружить не удается. Поиски самобытности сводятся к восхвалению собственной ограниченности.

Рост националистических настроений в России часто связывается с травмой, переживавшейся гражданами бывшей империи, неожиданно превратившейся в периферийное государство. Однако в других обществах Восточной Европы, отнюдь не страдавших от постимперского синдрома, наблюдались похожие тенденции. Для миллионов людей, ожидавших наступления потребительского рая, оказалось неприятной неожиданностью, когда пришлось оплачивать издержки «трансформационного процесса». Неудивительно поэтому, что либеральная идеология быстро утрачивала привлекательность. Для того чтобы народ продолжал идти на жертвы, нужны были более сильные стимулы. Неолиберализм был подкреплен национализмом.

На протяжении советского периода националистические идеи были в Восточной Европе мощным стимулом сопротивления режиму. Они позволяли представить коммунизм просто в виде системы, принесенной на советских штыках. Русская националистическая пресса в эмиграции, напротив, подчеркивала, что коммунистические идеи чужды русскому народу и занесены на отечественную почву с Запада евреями и латышами.

В поисках национальной альтернативы идеологи обращались к периоду до 1945 г. (а в России к временам царизма). В них видели своего рода «золотой век». Режимы, пришедшие на смену коммунистическим, с самого начала провозглашали своей целью реставрацию ПРОШЛОГО. Отсюда повсеместное восстановление старых государственных символов (как в России, Венгрии или Польше), а порой и старых конституций (как в Латвии и Эстонии). Польша и Россия, формально оставшиеся республиками, украсили свои гербы коронами. В Словакии, Хорватии и до 1996 г. в Белоруссии официальной была провозглашена символика, ранее использовавшаяся местными фашистами.

Возврат в прошлое – всегда утопия. По сравнению с периодом 1920-х и 1930-х гг. во всех странах Восточной Европы социальная, экономическая, даже демографическая структура общества радикально изменилась. В некоторых странах изменился и национальный состав населения. Для русских, проживающих в Латвии и Эстонии, переход к независимости означал лишение гражданских прав. В других постсоветских республиках стали просто увольнять с работы инородцев и закрывать русские школы.

Идея возврата к предвоенному «золотому веку» была утопией реакционной, ибо общество, преобразованное сорока годами коммунистической власти, находилось на гораздо более высоком уровне социального и экономического развития, нежели то, к которому призывали вернуться. Неудивительно, что чем дальше заходил процесс реставрации, тем больше нарастало стихийное сопротивление. Родители не хотели принудительного изучения Закона Божия в школах и детских садах, женщины были недовольны попытками ограничения права на аборт и усложнением процедуры развода и т. д. В ряде стран Восточной Европы было принято решение о реституции – возвращении конфискованной собственности бывшим владельцам. Оно обернулось выселением тысяч людей из их квартир, ликвидацией музеев и предприятий, занимавших «захваченные коммунистами» здания. В Румынии, где собственность перераспределяли несколько раз, на один и тот же участок земли нередко были предъявлены претензии сразу нескольких «законных хозяев». Споры о правах собственников сопровождались вспышками насилия. Демодернизация социальной жизни была неразрывным образом связана с прозападной ориентацией в политике и экономике. И это закономерно. Докоммунистический период в большинстве стран Восточной Европы как раз был периодом их безусловной экономической зависимости от Запада. «Возврат к прошлому» был идеологией, обеспечивавшей восстановление структур периферийного капитализма. Это вполне устраивало транснациональные компании и западные финансовые институты. Что касается местных элит, то для большинства из них просто не было иного выбора.

Повсюду в Восточной Европе политическая дискуссия в рамках элит свелась к спору националистов с западниками, причем и те и другие были согласны в необходимости рыночных реформ. Если в большинстве стран Восточной Европы левые дружно стали «западниками» (и в этом, быть может, их единственное отличие от правых), то в России 1990-х гг., переживающей глубочайшее национальное унижение, «почвеннические» лозунги неожиданно оказались на устах политиков, формально считавшихся «левыми». К тому же за годы советской власти коммунистическая идеология настолько стала частью национальной традиции, что казалась неотделимой от нее. Националисты на первых порах выступали с критикой рыночных реформ, и именно поэтому оказывались в роли вечной оппозиции, которую невозможно допустить к участию в управлении. Эта аномалия стала сходить на нет к началу 2000-х гг. – по мере того, как националистические политики и идеологи вписывались в новую капиталистическую реальность.

ПСЕВДОДЕМОКРАТЫ ПРОТИВ ЛЖЕПАТРИОТОВ

Господство псевдодебатов, соперничество псевдопартий – неизбежное следствие сложившейся социальной и политической практики. Ни один вопрос не может быть решен, ибо все они формулируются неправильно. Забавное дело: пока речь идет о Западе, наши комментаторы способны увидеть противостояние интересов по конкретным вопросам. Но стоит заговорить о родной стране, как борьба левых и правых вокруг вопросов социальной реформы подменяется спором «западников» и «почвенников», «демократов» и «патриотов». Но даже эти понятия не удается сформулировать корректно.

Если предположить, что патриотизм – это не просто благопристойное название для антисемитизма, а демократизм – нечто большее, чем просто антикоммунизм, неизбежно закрадывается подозрение, что обе стороны в этом великом идейном противоборстве просто морочат голову и себе, и слушателям.

В России нет ни патриотов, ни демократов. По крайней мере, в том смысле, в каком они есть на Западе. О сомнительном демократизме российских профессиональных демократов уже немало написано. На заре эпохи Просвещения Вольтер говорил: «Ваше мнение мне глубоко ненавистно, но я готов отдать жизнь за ваше право его высказать». Профессиональные демократы в России думают иначе. Они постоянно призывают кого-то запретить, разогнать, подавить, заковать в наручники (другое дело, что редко получается). Они не только призывали к разгону парламента в 1993 г., но им в принципе присущ явный антипарламентаризм. Посмотрите, с какой яростью они обрушиваются на Думу – не на коммунистическую фракцию, а именно на сам институт, на «депутатов» вообще. Для «демократической» прессы «депутат» – слово ругательное, синоним «красного». Наши «западники» охотно смирились с авторитарной конституцией 1993 г., но как только в 1998 г. в Белом доме появилось правительство, опирающееся (в соответствии с европейскими нормами) на парламентское большинство, началась паника...

За всем этим скрывается нечто большее, чем нелюбовь к «красным» – глубочайшее, почти физическое отвращение к большинству населения собственной страны, к «этим людям», которые и живут не так, как надо, и хотят не того, что требуется, а главное – безнадежно деформированы «тоталитарным прошлым». Сами демократы, видимо, не из этого прошлого выросли или выработали какой-то особенный иммунитет.

Нетрудно заметить, что подобный антидемократизм отечественных «демократов» был тесно связан с их антипатриотизмом. Собственная страна для них не то чтобы чужая, но чуждая, неправильная. Она раздражает и пугает их. Разумеется, все эти противоречия остаются зачастую неосознанными, люди просто боятся делать логические выводы из собственных посылок, додумывать до конца собственные мысли. Именно потому они совершенно безнадежны.

Что касается патриотов, то и они глубоко заблуждались относительно самих себя. Если судить по людям, которые ходят на «патриотические» сборища, то напрашивается вывод: «патриот» – это пожилой советский деятель, раздраженно отмахивающийся от всего иностранного, ностальгически вспоминающий о былом имперском величии. Такой «патриот» в каждом кавказце подозревает «чеченского террориста», а уж про евреев и подумать страшно! Главным патриотом в конце 1990-х принято было считать генерала Макашова, прославившегося не победами над врагом, а филиппиками в адрес «жидов».

Чем меньше образования —тем лучше. Ведь со времен Грибоедова известно, что все зло – от книг, тем более если эти книги переведены с французского (или английского). Он (патриот) глубоко провинциален, консервативен и погружен в воображаемое прошлое. Настоящее историческое знание, впрочем, ему так же отвратительно, как и любые другие проявления критического мышления. Но разве провинциальность, тупость и безграмотность являются единственно возможным содержанием патриотизма? Как быть тогда с Американской и Французской революциями? Ведь именно они сформулировали патриотическую идеологию и распространили ее по миру.

Возможно, этот факт крайне неприятен борцам с иноземным влиянием, но идея патриотизма – такая же импортированная и «западная», как, например, идеи социализма, либерализма и демократии. Как и концепции нации и национализма. Нет сомнения, что люди любили свою родину и задолго до эпохи Просвещения, но это не было ни политической программой, ни идеологией. Да и само представление о родине менялось – можно осознавать себя французами, американцами и русскими, а можно просто «тутейшими» или «истинно верующими». А за свой маленький клочок земли или за свою церковь держаться можно так же отчаянно, как и за славу великой империи.

Пропагандистская война, которую ведут либеральные журналисты против всего «национального» и «патриотического», выдавала как раз глубинное неприятие принципов западной демократии. Со времен Американской и Французской революций демократия сложилась как система, основанная на ВЛАСТИ НАРОДА в рамках НАЦИОНАЛЬНОГО ГОСУДАРСТВА. Другой вопрос, что «национальность» не имеет ничего общего со знаменитым «пятым пунктом» из советских анкет. К нации принадлежит тот, кто является гражданином своей страны – вне зависимости от религии, цвета кожи и длины носа. Нацию объединяет общее гражданство и общая история. Все остальное – только разделяет. Государство, не уважающее ни собственной истории, ни собственных граждан, ничего общего с демократией не имеет.

Идеи патриотизма появляются в эпоху буржуазных революций и являются органической частью демократической идеологии. Английский социолог Бенедикт Андерсон в книге «Imagined Communities» подметил, что первое «национально-освободительное» движение было восстанием северо-американцев против англичан, а противоборствующие стороны не отличались друг от друга ни языком, ни религией, ни цветом кожи! Просто американцы не хотели оставаться гражданами государства, где они не имели права решающего голоса. Они захотели сами выбирать свое правительство, назначать свои налоги и определять свое будущее. Короче, они всего лишь захотели ввести демократию.

Во времена Великой французской революции понятия «гражданин» и «патриот» считались синонимами. В самодержавном государстве не может быть патриотов, есть только верноподданные. В императорской России не было русских – были великороссы. Не было нации – были «православные». Были дворяне, которых бить нельзя, мужики, которых бить можно, и инородцы, с которыми вообще можно делать все, что угодно.

Патриотическая идея заставила отказаться от деления граждан по сословному, религиозному и этническому признакам – ведь все они дети одной Родины. Патриотическая идеология не позволяет делить соотечественников на «белую кость» и «быдло», она не признает исключительных прав «титульной нации» и не делит жителей страны, как лошадей в упряжке, на «коренных» и «некоренных».

Патриотическую идеологию занесли к нам из Франции вместе с другими просветительскими и революционными идеями, которых так боялась консервативная часть общества. В начале XIX в. это была последняя французская мода. Так, например, Онегин у Пушкина может предстать «космополитом, патриотом, Гарольдом, квакером, ханжой», в зависимости оттого, какая маска больше ценится.

Республиканцы во Франции называли себя патриотами. Декабристы тоже были патриотами – ради любви к родине они требовали отказаться от таких замечательных национальных традиций, как торговля крестьянами и подавление инакомыслия. Идея патриотизма, в том виде как она сложилась на рубеже XVIII и XIX вв., требовала обновления страны, отказа от косности, традиционализма и провинциализма, но не во имя мифического «приобщения к Западу» или к кому-либо еще, а как раз для утверждения собственного национального достоинства и независимости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю