Текст книги "Мозаика еврейских судеб. XX век"
Автор книги: Борис Фрезинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
А теперь – хроника: 8 января утром Михоэлса встречают на перроне минского вокзала официальные лица и друзья. 9 января он присутствует на спектакле БелГОСЕТа «Тевье-молочник» (приглашение на спектакль, постановку которого Михоэлс консультировал, он получил заранее) и весь вечер после спектакля допоздна проводит с актерами театра. 10 января смотрит в Белгосдраме спектакль «Константин Заслонов» и вечер после спектакля, видимо, проводит в этом театре. 11 января посещает Белорусский театр оперы и балета и до двух часов ночи задерживается там на затянувшемся обсуждении оперы «Алеся», после чего до половины восьмого утра 12 января – застолье дома у Ю. Арончик в окружении близких друзей из БелГОСЕТа; прощаясь, Михоэлс назначает исполнителям ролей Тевье и Годл М. Соколу и Ю. Арончик в половине девятого вечера прийти к нему в гостиницу для делового обсуждения их работы (в 10 часов вечера, говорит он, вместе с Голубовым они приглашены к секретарю ЦК КП(б) Белоруссии М.Т. Иовчуку). Придя в гостиницу, М. Сокол и Ю. Арончик услышали от дежурной по этажу, что Михоэлс с Голубовым куда-то срочно вышел и просил его обождать. Прождав до 11 часов, они ушли ни с чем, а утром Ю. Арончик пришла в гостиницу, чтобы проводить Михоэлса в Москву…
Проверка основных дат по минским газетам показывает, что, хотя со времени убийства Михоэлса и прошло более сорока лет, память актрису не подвела и даты она указала верно.
Подшивки всех белорусских газет за январь 1948 года, просмотренные мною в РНБ, произвели впечатление девственности. О приезде Михоэлса в столицу Белоруссии ни одна газета не сообщила, хотя великие артисты в Минск приезжали отнюдь не каждый месяц. А сообщение о его гибели появилось только 16 января (ГОСЕТ в центральной «Правде» еще 14 января известил о «внезапной и безвременной кончине» своего руководителя). Текст некролога и четырех сообщений четырех театров Минска в обеих ежедневных минских газетах (одна – на русском, другая – на белорусском) был абсолютно одинаков, с употреблением нейтрального слова «умер», а где и как – о том ни гугу. (Замечу, что еженедельная «Лiтература i мастатцтва» 17 января поместила те же тексты и еще фотографию Михоэлса, не указав, конечно, что снимок сделан в Минске 11 января 1948 года; газеты Белорусского военного округа «Во славу Родины», комсомола «Сталинская молодежь» и газета «Железнодорожник Белоруссии» о Михоэлсе не писали и программы театров не давали.) Минские газеты «Советская Белоруссия» и «Звязда», публиковавшие репертуар театров, сообщили, что в пятницу 9 января в Белорусском гос. театре драмы им. Янки Купалы шел «Тевье-молочник» Государственного Еврейского театра Белоруссии (по-белорусски: Яурейскога тэатра; своего зрительного зала у него не было). А вот спектакль Белгосдрамы «Константин Заслонов» шел трижды – в субботу 10 января в 20 часов, в воскресенье 11 января в 12 часов дня и в 20 часов. Естественно, что Михоэлс смотрел его 10 января. К сожалению, в воскресенье 11 января газеты не напечатали программу театров (в этот день в Белоруссии были выборы, и газетные полосы заполняли материалы на эту тему), в понедельник 12 января минские газеты не выходили. Таким образом, об оперном спектакле «Алеся» получить информацию не удалось.
Ну вот, теперь, наконец, вернемся к нашей основной теме – встрече Михоэлса с генералом Трофименко. Выезжая из Москвы, Михоэлс знал, что 9, 10 и 11 января его ждут спектакли, и вполне мог бы приехать в Минск утром 9-го. Однако он приехал 8-го, и предположение, что именно для того, чтобы повидаться с генералом Трофименко, – не является натяжкой. Дело в том, что вплоть до утра 7 января считалось, что вместе с Михоэлсом в Минск едут и Перец Маркиш с женой, давние друзья Трофименко, которых он звал в гости, поздравляя с Новым годом 2 января, и, узнав о командировке Михоэлса в Минск, они решили ехать с ним, чтобы вместе отправиться к генералу. Торчать в Минске из-за белорусских спектаклей им никакого смысла не имело, и, поскольку о поездке они генералу сообщили заранее, ясно, что для визита и был выбран первый же день. За несколько часов до отъезда Маркишу пришлось, однако, сдать железнодорожные билеты, так как еврейское издательство загрузило его срочным чтением верстки (см.: Э. Маркиш. «Столь долгое возвращение…». Тель-Авив, 1989, с. 173–174) – не иначе как стараниями агента ГБ Фефера, выполнявшего заказ своих хозяев, которым лишний свидетель в Минске был не нужен. Сам Фефер был направлен ГБ в Минск чуть позже, и Михоэлс неожиданно обнаружил его в гостинице «Беларусь» утром 11 января, а 12-го плотно встречался с ним и расстался в 18 часов…
Итак, дату встречи Михоэлса с генералом Трофименко можно считать точно установленной – вечер 8 января с ночевкой.
Отмечу попутно, что в двух опусах встречу Михоэлса с генералом Трофименко неверно относят на вечер 12 января. Э. Маркиш, рассказывая о своем визите в московский дом И. Д. Трофименко в 1956 году, вкладывает эту информацию в уста некоего высокопоставленного генерала: «В КГБ прекрасно знали, что Трофименко дружен с Михоэлсом. Знали, что последний день Михоэлс провел у Сергея, а оттуда пошел на спектакль, после которого был убит» (с. 176). А. Борщаговский в «Записках баловня судьбы» приводит со слов уроженца Белоруссии писателя Самуила Давыдовича Глуховского (его имя даю по московскому справочнику) неизвестно когда услышанный им рассказ И. Д. Трофименко: «Писатель Семен Глуховский, мой давний друг, не удовлетворенный моим рассказом об этом убийстве (на страницах журнала „Театр“), предлагает другую легенду, с которой он за десятилетия так сжился, что все другие кажутся ему крайне сомнительными. В тот роковой вечер <т. е. 12 января. – Б.Ф.> Михоэлс, оказывается, допоздна засиделся в гостях у генерала Трофименко, и вот как вдова генерала спустя годы вспоминала случившееся: „Это был лучший друг нашего дома. Мы подружились еще в Ташкенте, муж обожал Соломона Михайловича. И ведь не хотела я его в тот вечер отпускать – он приехал в Минск, и когда еще свидимся? У него в гостинице не было ванной – я вызвалась разогреть ванную, убеждала его не уходить, переночевать у нас. Но какой-то звонок (по телефону) его встревожил, он ушел, а утром – дикая, потрясающая новость…“» (с. 155). Приведя эти слова, А. Борщаговский негодует: «Возникает и чувство протеста, и недоумение в связи с этой версией: как мог командующий округом, генерал-полковник, бог и царь, отпустить Михоэлса одного на темные улицы Минска, к полуночи, в тревожный, еще не отстроенный мир, на улицы города, в недавнем прошлом снесенного с лица земли? Как мог он не вызвать для Соломона Михайловича машину, которая всегда к его услугам?» (с. 155–156). Впрочем, к этой версии Борщаговский относится скептически («С. Глуховский уверяет, что сам выслушал горестный рассказ вдовы Трофименко, но это не прибавляет рассказу достоверности» – с. 156), хотя с его легкой руки она тиражируется многими авторами (например, «историком-центристом» Г. Костырченко, вещающим и в журнале «Лехаим», и в «Нашем современнике»),
С последним в жизни С.М. Михоэлса вечером 12 января 1948 года картина теперь более или менее прояснилась, так что отпадают и другие версии, генерала Трофименко не затрагивающие, – 12 января Михоэлс-де был в театре на спектакле (см. воспоминания Э. Маркиш – с. 176, книги М. Гейзера «Соломон Михоэлс» – с. 193 и А. Ваксберга «Из ада в рай и обратно» – с. 309).
Вернемся к письму Л. С. Трофименко-Эйдус о последнем в жизни Михоэлса посещении генерала Трофименко; оно содержит еще одно и важное свидетельство: Михоэлс в гостях у генерала был один– без Голубова-Потапова! Л. С. пишет по этому поводу: «Ирина Дмитриевна никогда имени-фамилии такой не слышала, и никогда у них такого человека в доме не было, – и добавляет: – Отец был очень осторожным человеком; приехать к нему на машине по его приглашению и то было не просто (часовой у ворот, проверка документов и т. д.)… Да никогда отец не пустил бы незнакомого человека в свой дом. Дом прослушивался, вечно там болталось много народу – и работница, и адъютант, и ординарец, и т. п. Выпивать с незнакомым человеком? Никогда!.. Дома всех высших военных чинов в Минске были за забором, и проходили к ним через будку с охраной» (если допустить невероятное: Михоэлс взял Голубова с собой, не спросясь генерала, то его все равно не пропустили бы). Замечу в связи с этим, что реплика Борщаговского о рассказе И. Д., изложенном Глуховским: «Вдова Трофименко каким-то образом потеряла Володю Голубова, а ведь он, что ни говори, был в эти часы с Михоэлсом и убит одновременно с ним» (с. 156), еще раз говорит о том, что версия, будто Михоэлс был у Трофименко именно в вечер убийства 12 января, – неверна.
Теперь о последнем эпизоде с генералом Трофименко в книге «Мой отец Соломон Михоэлс». Хронологически он относится уже к началу 1980-х годов: «Недавно в Израиль приехала дочь генерала Трофименко, того самого, с которым Михоэлс познакомился в Ташкенте и который был командующим Белорусским военным округом в 1948 году во время убийства отца. Она мне рассказала со слов своей мачехи, жены Трофименко, что в тот роковой вечер отец был действительно приглашен к генералу. Трофименко выслал за ним свою машину с шофером, но в гостинице страшно удивились и сообщили, что машина генерала Трофименко уже забрала Михоэлса и Голубова.
– Когда?
– Да с полчаса назад.
Так, спустя тридцать два года после убийства, нам открылось еще одно звено в сложной цепи злодейской инсценировки» (с. 276–277).
Как возник этот рассказ в книге, Л. С. Трофименко-Эйдус объясняет в своем письме ко мне. Разговор шел за обедом у дочери Михоэлса, никаких записей ее рассказа не велось; сообщив все, что ей было известно со слов мачехи, Л. С. рассказала и о слухах об убийстве Михоэлса, которые ходили в Минске, и привела один из них: «В дни, когда уже стало известно о гибели Михоэлса, я приехала из Ленинграда в Москву. Мама жила тогда в Москве, и, приезжая к ней даже на несколько дней, я должна была обойти всех ее главных подруг. Так я попала к ее подруге по имени Мэри Григорьевна, у которой гостила некая дама из Минска – мать служившего там офицера и свекровь успешно начинавшей карьеру актрисы Белорусской госдрамы. Кто я – дама не знала. Военный городок внутри Минска невелик, там все знают и всё знают раньше всех. С большим жаром, приехав прямо оттуда, где все произошло, она стала рассказывать новости: к гостинице-де подъехала машина командующего, приехала она за Михоэлсом, но в гостинице сказали, что машина от командующего только что уехала. (Всему военному городку, конечно же, было известно, как и в театре, что Михоэлс был в гостях у командующего). Я упомянула об этом вскользь, когда говорила с Талой, но о Голубове вообще не могла сказать ничего, т. к. ничего о нем не знала.Что осталось от моего рассказа в голове Талы, Вы видите». Замечу здесь от себя, что именно эту, видимо тогда ходовую, версию я слышал в 1953 году от минчанки Г. Д. Кошелевой. Изучение такого рода мифологии – социологически значимая задача для историков, тем паче что в этой легенде использование автомобиля для доставки жертвы к месту гибели оказалось угаданным точно.
Приведу еще один фрагмент из письма Л. С. Трофименко-Эйдус, связанный с моими детскими воспоминаниями, о которых упоминал, – мир действительно тесен: «Моя подруга, жена проф. Макогоненко, некая Ляля (< Людмила Семеновна. – Б. Ф.> Пайкина по отцу) была <приемной. – Б. Ф.> дочерью начальника по медицинской части в Белорусском военном округе <хирург, генерал Петров. – Б. Ф.>. Она мне рассказывала, что, несмотря на то что ее отец был „самым главным“ врачом округа и генералом „от медицины“, когда он захотел присутствовать на вскрытии Михоэлса, то охрана его не допустила…»
Что же касается рассказа Л. С., приведенного в книге «Мой отец Соломон Михоэлс», то в сочинении А. Борщаговского он излагается в такой модификации: «Дочь генерала Трофименко сообщила Наталии Михоэлс, что он и Голубов, задержавшись после спектакля, вышли из театра одни и на пустынной улице роковая машина гонялась за ними, пока не настигла» (с. 154) – как видим, однажды напечатанное живет уже своей жизнью…
Теперь о замечании А. И. Ваксберга, что сразу после убийства Михоэлса Трофименко был отозван в Москву не случайно (с. 329). В телефонном разговоре со мной Л. С. прокомментировала это так: «В 1946 году маршал Тимошенко был на три года освобожден от должности командующего Белорусским военным округом и направлен в третьестепенный Южно-Уральский округ за то, что без предварительного разрешения, самовольно, слетал на своем самолете в Москву – ему не терпелось взглянуть на родившегося внука (или внучку), отцом которого был Василий Сталин. В 1949 году трехлетний срок ссылки истек, и он вернулся в Минск, а отца тогда ( т. е. в 1949-м, а не в 1948-м) отозвали в Москву на курсы Академии Генштаба (он был этим недоволен, т. к. Академию Генштаба уже закончил), а затем назначили командующим Северо-Кавказским округом». Замечу, что информация, которой обладал генерал Трофименко об убийстве Михоэлса, не зависела от того, служит он в Минске или в Краснодаре, и он был достаточно осторожен, чтобы не вызывать дополнительных подозрений МГБ.
Приведу теперь воспоминания Л. С., существенно корректирующие, как я полагаю, свидетельство другого автора – Э. Маркиш. Сначала – отрывок из ее воспоминаний о рассказе И. Д. Трофименко про утро 13 января: «Ирина повела детей в музыкальную школу. В середине урока в класс вошел Сергей Трофименко, вызвал жену в коридор.
– Убили Михоэлса! – сказал Сергей. – Езжай домой, дай телеграмму в Москву, жене Соломона Михайловича.
Вслед за тем Сергей вернулся в штаб, а Ирина с детьми – домой. Не успела она закончить текст телеграммы, как позвонил Сергей.
– Телеграмму еще не отправила? – спросил Сергей. – Не отправляй!
Приехав обедать, Сергей объяснил: позвонили из ЦК, телеграмму отправлять „категорически не рекомендовали“» (с. 175–176). Такая вот «убедительная» картина: генерал Трофименко, по должности своей слухами не пользующийся и, видимо, любезно проинформированный о безвременной кончине Михоэлса одним из организаторов его убийства генералом ГБ Цанавой, бросив все дела, кинулся искать по городу свою жену, чтоб попросить ее дать в Москву телеграмму соболезнования, чему помешало знавшее всё про тайные замыслы тов. Сталина ЦК Белоруссии. Комментарии, что называется, излишни.
Теперь – рассказ И. Д. Трофименко о том же утре, поведанный ею летом 1953 года дочери генерала: «Утром, не очень рано, я поехала в музыкальную школу (там учились мои братья. – Л. С.) на педагогический совет (И. Д. была общественница. – Л. С.). Во время педсовета к телефону кто-то попросил директора школы (Тала и Нина Михоэлс сказали мне, что директор был давний друг их отца. – Л. С.). Мы все увидели, что директор в ужасном состоянии и с трудом нам пересказал телефонный разговор. Тогда я позвонила на работу Сереже, рассказала, что Михоэлс убит; он был потрясен, сказал, что постарается все выяснить. Но ему нигде ничего не сказали и даже решительно отстранили от вмешательства. Возможно, это было распоряжение Цанавы». Далее Л. С. приводит один эпизод, характеризующий статус двух генералов: «Если мой отец был командующим Белорусским военным округом, то Цанава – начальником всего КГБ, или как это там тогда называлось, этого же округа. Цанава был ставленником Берии. Мне рассказывала И. Д., что в какой-то праздник, когда Берия прибыл в Минск, даже отца, генерал-полковника, депутата Верховного Совета и пр. и пр., лейтенантГБ не впустил через правительственный вход в театр на торжественное заседание, где отец должен был сидеть в президиуме, как у них тогда полагалось…»
Л. С. Трофименко-Эйдус книгу Н. Вовси-Михоэлс прочла в 1985 году и только из нее узнала, как произвольно там излагается ее рассказ. Почему она тогда промолчала? В ее письме об этом написано так: «Промолчала я потому, что Тала старше меня на несколько лет, со всякими хворями, заботами о семье (дочь, внучка, трудное материальное положение). Основной кормилец – младшая сестра Нина, с которой я училась некоторое время в одной школе в эвакуации в Ташкенте. Кроме того, в тот год мы не верили, что эта книга может попасть в Россию. Зачем же мне было травмировать ее? – думала я. Но когда оживились отношения с Россией и Тала, так же как и другие члены семьи, стала наезжать в Москву, я забеспокоилась. Вскоре в Израиль приехала группа киношников делать картину про Михоэлса (появилась ли такая картина – не знаю). Через Талу они назначили мне день встречи, очевидно зная текст ее книги, просили привезти фотографии отца и другие материалы. Я растерялась, но сначала все же решилась приехать на эту встречу и как-нибудь осторожно сказать, что с текстом Талы я не согласна. Позже, обдумав предложение киношников, я пошла по линии менее решительной – позвонила младшей сестре Талы Нине, сказала все, что я думала о работе Талы, и отказалась от встречи с киношниками…»
Подводя итог всему здесь рассказанному, подчеркну, что Л. С. Трофименко-Эйдус, любившая своего отца и систематически с ним общавшаяся (в 1943 году вместе с И. Д. Трофименко она, например, летала к нему на фронт), с детства знала его вторую жену, жила с ней в Ташкенте, так что их отношения были вполне доверительными. Несомненно, она была внимательна ко всему, что рассказывала ей И. Д. Трофименко, и рассказы эти в памяти хранила. В сюжете, связанном с гибелью Михоэлса, Л. С. (в отличие от и Э. Е. Лазебниковой-Маркиш, и С. Д. Глуховского), особенно чувствительна была ко всему, что имело отношение к отцу, не пытаясь вписать услышанное в хронику последних дней Михоэлса. В этом особенность и, как ни странно, ценность, правдивость того, что она запомнила. Поэтому, хотя со времени, когда И. Д. Трофименко делилась с близкими рассказами о минской трагедии 1948 года, прошло много лет, свидетельствам Л. С. в данном случае можно отдать безусловное предпочтение.
Последнее фото С. М. Михоэлса.
Минск, 11 января 1948 г.
Сообщение ГОСЕТа в «Правде» за 14 января 1948 г. о кончине С.М. Михоэлса
С. Г. Трофименко
Выступление И. Г. Эренбурга на вечере памяти С. М. Михоэлса.
Москва, 16 февраля 1948 г.
II
Натан Альтман
Серж Фотинский
Лидия Эйдус
Натан Альтман в Париже и в Питере
Быть современником больших людей не одна только радость – это и большая ответственность. Осознается это не сразу и обычно, когда уже поздно. Поэтому далеких предков легче судить.
Какой школьник не посмеется сегодня над современниками Пушкина, предпочитавшими ему Бенедиктова? Но уже современники Мандельштама, горланившие Безыменского, считают, что заслужили социальную защиту, а наши знакомые, обожавшие Асадова, когда уже были написаны стихи Бродского, еще не увенчанные нобелевскими лаврами, откровенно недоумевают: чем они виноваты, если читали то, что лежало на прилавках? Каково людям, всю жизнь считавшим, что живут в эпоху А. Герасимова и Соколова-Скаля, а теперь зачисленным в современники Филонова и Фалька? Чьими современниками окажутся толпящиеся у шедевров Глазунова и Шилова?
Не стоит спешить с выводами о том, что именно из сделанного сегодня уцелеет в искусстве через сто лет. Например, в 1970 году самая главная газета Питера «Ленинградская правда» не поместила некролога умершему художнику Натану Альтману – сочли, что маленькой черной рамочки с сообщением о смерти ему хватит. А сегодня, когда полотна недавних советских «классиков», которых провожали в последний путь пышными некрологами, из залов Русского музея заслуженно перебрались в запасники, альтмановская Ахматова является гордостью основной экспозиции музея.
«Ля рюш»
Натан Альтман родился в 1889 году в Виннице. Его мать служила кастеляншей в больнице, своего отца он не помнил. Ему был 21 год, когда он приехал в Париж; за его плечами было одесское училище и несколько картин, выставленных на обозрение в той же Одессе, – картин мастеровитых, но провинциальных.
В Париже Альтман остановился у товарища по училищу, но – так случалось со всеми неимущими талантами, приезжавшими сюда учиться живописи, – вскоре он перебрался в многолюдное и дешевое общежитие, где жила, училась и работала добрая сотня начинающих художников.
Это были теперь легендарные и прославленнее мастерские «Ля рюш» («Улей»). Когда я разыскивал в Париже места, связанные с жизнью и работой знаменитых художников парижской школы (выходцев из России), «Ля рюш» я даже не стал искать. Почему-то казалось, что эта ветхая постройка давно снесена. Оказалось, нет! «Ля рюш», очищенный от окружавших его развалюх и мусора, сегодня сверкает не только старой славой, но и новой чистотой – здесь, как и прежде, живут и работают молодые художники, и только слово «нищета» к ним трудно отнести.
Итак, «Ля рюш». Он расположен в той части левобережного Парижа, которую давно уже зовут (по одноименному бульвару) Монпарнасом. В классическую пору импрессионистов центром парижской художественной богемы был Монмартрский холм, но со времен Пикассо этот центр демонстративно переместился на левый берег Сены в район Монпарнаса. Здесь снимали недорогие мастерские будущие знаменитости. В монпарнасских задрипанных (а теперь сверкающих) кафе и барах, названия которых звучат, как цитата из путеводителя, – «Ротонда», «Клозери де лила», «Дом», «Куполь», «Селект», после рабочего дня встречались у стойки художники и поэты: Модильяни и Аполлинер, Пикассо и Жакоб, Блез Сандрар и Цадкин…
Длинная и узкая улица Вожирар пересекает весь этот район и кончается бойнями; там, на самой – к началу XX века – окраине Парижа, в Данцигском проезде парижский живописец и скульптор Альфред Буше построил в 1895 году выставочный зал. Его-то и переоборудовали вскоре под художественные мастерские. «Ля рюш» занимает целый квартал. В центре его увенчанное шпилем трехэтажное здание с кариатидами, украшающими портал. Его принято считать круглым, но это правильный двенадцатиугольник в плане. По периметру каждого этажа располагаются 12 комнат-мастерских в одно окно. Это соты «Ля рюш». Вокруг ротонды – масса хибар-сараюх, теперь снесенных; их снимали самые неимущие. В монографии «Художники Монпарнаса. „Ля рюш“», написанной художественным критиком «Фигаро» Жаниной Верно, на плане всего квартала указаны фамилии самых знаменитых жильцов. Сарайчик, который снимал Альтман, значится под номером 14 и расположен за ротондой, с улицы его не видно.
Альтман проработал в «Ля рюш» 10 месяцев – он много писал, занимался скульптурой, здесь же в «Ля рюш» посещал занятия студии русской художницы Марии Васильевой (студия именовалась «Русской Академией», и, кроме художников, туда приходили русские поэты – читать стихи; Серапионова сестра Елизавета Полонская рассказала об этом в книге воспоминаний). Не менее важной школой для Альтмана были роскошные парижские музеи и масса картинных галерей.
Десятые годы – пора схватки еще недавно царившего в живописи фовизма (Матисс, Дерен, Вламинк) с нарождавшимся кубизмом (Брак, Пикассо). Альтман учился и тому и другому, не становясь адептом ни одного направления. Он навсегда сохранил эту гибкость, способность меняться, не становясь эстетическим однодумом.
В «Ля рюш» рядом с Альтманом трудились ныне знаменитые художники из России – Шагал, Сутин, Архипенко, Цадкин, Кремень, Липшиц… С парижского «Улья» начинается традиция сравнивать Альтмана с Шагалом. В этом сравнении Шагал неизменно оказывается впереди – начнем с того, что он появился на свет на два года раньше Альтмана и в Париж приехал в том же 1910 году, раньше Альтмана, и, когда Альтман впервые выставил свои полотна в Петербурге, Шагала там уже знали. Дело было не только в сходстве судеб и в еврейских темах (Шагал писал только их, преобладали они и у раннего Альтмана), дело было также в природе таланта. И если Альтман уступал Шагалу в честолюбии, целеустремленности, одержимости работой, то кто скажет это про талант?
Шагал всегда был один, а вот когда Натан Альтман приехал в Париж, оказалось, что один Альтман из России там уже есть – художник Александр Альтман, четырьмя годами старше Натана (пять его парижских пейзажей в 1910 году выставлялись в петербургском салоне В. Издебского), так что в 1911 году наш герой подписывал свои полотна только именем – Nathan; он к этому привык и потом, когда других Альтманов уже никто не знал, всегда ставил свой знак– Нат. Альтман.
Альтман не стал певцом Винницы, как Шагал прославил на весь мир свой старый Витебск. Париж дал Шагалу форму – сюжеты были при нем. Главное, чему научился в Париже Альтман, – искусству впитывать новое и меняться, оставаясь самим собой. Таким он появился в Петербурге.
Под самой крышей в грязном, шумном доме
Когда Натан Альтман в конце 1912 года приехал в Петербург, он еще не знал, что в этом городе пройдет половина его жизни.
Как и в Париже, в Петербурге Альтман застал схватку двух направлений в живописи – «Мира искусства», утвердившегося в качестве законодателя художественной моды, и «Союза молодежи» (футуристов Филонова, Бурлюков, Розановой, Малевича), которому стилизаторство Бенуа и Сомова казалось таким же прошлым, как эстетика передвижничества – мирискусникам.
В Петербурге, как и в Париже, Альтман не примкнул ни к одному направлению – он выставлялся у тех и у других, выглядя откровенно левым у мирискусников и несомненным консерватором в «Союзе молодежи».
Абрам Эфрос в превосходном «Портрете Натана Альтмана» (Москва, 1922 год) сохранил для нас эффект появления художника на невских берегах зимой 1912 года: «Он появился бесшумно и уверенно. Однажды художники заметили, что их число стало на единицу больше. Альтман не шумел, не кричал: „Я! Я!“, не разводил теорий. Все произошло чрезвычайно спокойно и тихо, может быть, надо сказать: все произошло чрезвычайно прилично. Альтман вошел в чужое общество, как к себе домой… Он сделал это с такой безупречной вескостью, что все инстинктивно подвинулись и дали ему место». В Петербурге Альтман сразу же стал несомненно петербургским художником.
Он занимался не только живописью: возобновил начатые в Париже занятия скульптурой и много рисовал. (После Парижа в Виннице он издал альбом своих шаржей.) Графика петербургского периода – это не только рисунки, вошедшие в его альбом «Еврейская графика», но и масса шаржей – их печатал «Сатирикон», а модели поставлял подвал «Бродячая собака», где Альтман с удовольствием проводил время.
В «Бродячей собаке» Альтман встретился с Анной Ахматовой – так возобновилось их мимолетное парижское знакомство. Эта встреча дала художнику дивную модель, поэту – новые строки, а русской живописи – одну из самых чарующих ее жемчужин.
Альтман снимал тогда мансарду на Мытнинской набережной, 5, в большом семиэтажном доме, принадлежавшем Матвею и Федору Кириковым. Меблированные комнаты назывались «Княжий двор» (уже давно там помещается университетское общежитие, знаменитая «Мытня»).
Ахматова и Гумилев в ту пору снимали жилье в доме 17 по Тучкову переулку; в его створе оказываются и Тучков мост, и Мытнинская набережная. Анна Андреевна ежеутренне приходила позировать Альтману в мансарду «Княжьего двора» (название меблирашек она потом забыла и звала их «Нью-Йорк», но в стихах все точно:
Я подходила к старому мосту.
Там комната, похожая на клетку,
Под самой крышей в грязном, шумном доме,
Где он, как чиж, свистал перед мольбертом
И жаловался весело, и грустно
О радости небывшей говорил.
Как в зеркало глядела я тревожно
На серый холст, и с каждою неделей
Все горше и страннее было сходство
Мое с моим изображеньем новым.
Теперь не знаю, где художник милый,
С которым я из голубой мансарды
Через окно на крышу выходила
И по карнизу шла над смертной бездной,
Чтоб видеть снег, Неву и облака, —
Но чувствую, что Музы наши дружны
Беспечной и пленительною дружбой,
Как девушки, не знавшие любви.
Это – «Эпические мотивы», они писались в 1914–1916 годы).
А через четыре года в живописи Натана Альтмана произошли бросающиеся в глаза перемены – Альтман «полевел» вместе со временем. Его беспредметные (и предметные) плоскостные композиции пореволюционных лет – визитная карточка той эпохи, когда левые художники, принявшие революцию, получили годы свободы и создали то, что во всем мире зовется «советским авангардом». Это единственная мирового значения страница искусства советской эпохи, страница, которую вырубили, как только до этого дошли руки, – на то она и революция, чтобы пожирать своих детей.
А еще были служба в Петроградской коллегии по делам искусств, профессорство в Свободных художественных мастерских, дружба и совместная работа с Маяковским, Луниным, Хлебниковым, Мандельштамом, с художниками Штеренбергом, Лебедевым, Бруни, Тырсой, Анненковым. И поездки в Москву, в Наркомпрос по делам Питера (Василий Кандинский писал в 1920 году Александру Родченко: «Альтман очень просит Вас прийти сегодня на Волхонку в 11 часов. Потом там будет Штеренберг. Все по поводу выделения картин для Петербурга»).
Ветер революции давно стал бранным выражением, и на Блока 1918 года смотрят как на помешанного… Сегодняшние межеумки кривят рот, глядя на рисунки, сделанные Альтманом в 1920 году в Кремле (Б. М. Кустодиев, кстати сказать, усматривал в них тогда «некоторый уклон в сторону шаржа»), а ведь, поди, никто не упрекнет Юрия Анненкова за папку графических портретов вождей Октября – еще бы, у Анненкова алиби: он циник и эмигрант…
Есть люди, от которых на каждом повороте истории остается грязь. Натан Альтман оставил нам холсты, излучающие свет.
Праздник, который всегда
В 1928 году Альтман снова приехал в Париж. На сей раз с Московским еврейским театром Грановского. Но когда театр вернулся в Москву, Альтман остался в Париже. У него был статус гражданина СССР, он посылал свои работы на советские выставки, но как художник и человек был свободен.
Это продолжалось 8 лет – зенит жизни. Альтман много писал маслом, оформлял книги, много гулял, бражничал, любил красивых женщин. Воздух Парижа снова вошел в него.
Монпарнас успел уже забыть о кубизме, и, как говорят, «даже Пикассо всматривался в Энгра». Альтман в очередной и, как оказалось, в последний раз обрел новую живописную манеру – ушли рациональность и геометрия, он сам назвал это «отходом от абстракции к живому человеку».
В 1929 году Альтману удалось устроить французскую визу балерине театра Грановского Ирине Петровне Дега, которую годом раньше он прославил волшебным портретом. Теперь они могли жить в Париже. Ирина Петровна была очаровательной, веселой, легкой, деятельной, и, конечно, это была золотая модель для художника. В начале 1980-х годов в Москве и в Питере я много расспрашивал ее о парижской жизни тех лет.