Текст книги "Мозаика еврейских судеб. XX век"
Автор книги: Борис Фрезинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Легко осваивая языки, Лапин стал профессиональным путешественником по Востоку и нашел себя в прозе, жанр которой определить непросто: она органически включала специально написанные стихи, документы, публицистику, элементы научных сочинений, увлекательные новеллы. Лапин объездил Кавказ, Среднюю Азию, Чукотку, Японию, Турцию и Ближний Восток. Его первые очерки в 1925 году печатались в «Красной газете» под псевдонимом Пьер Дюкаж, а затем – Пограничник. Постепенно вырабатывается его прозаическая манера – точная, строгая, документальная и вместе с тем сюжетная и увлекательная («Повесть о стране Памир», 1929; «Тихоокеанский дневник», 1929; «Подвиг», 1933; «1869», 1935). С 1932 года Лапиным ряд книг был написан в соавторстве с Захаром Хацревиным («Америка граничит с нами», 1932; «Дальневосточные рассказы», 1935; «Путешествие», 1937; «Рассказы и портреты», 1939). Об этом сотрудничестве в предисловии к прозе Лапина точно написал Илья Эренбург, близко узнавший обоих в последний год их жизни: «Они оба любили Восток, и мягкость, лиризм Хацревина дополняли точность, эрудицию, волю Лапина». До конца дней Лапин продолжал писать стихи, которые входили в его прозу как ее неотъемлемая часть.
Лапин был советским писателем – он едва ли не с детства принял русскую революцию, не любил буржуазию и обновление стиха воспринимал неотрывно от обновления страны. Ему повезло – его литературная ниша оказалась относительно свободной, и на резолюцию очередного съезда ВКП(б) он не должен был откликаться новой повестью. При этом формально он был лоялен к власти, его книги издавались беспрепятственно, и в 1934-м его избрали делегатом Первого съезда писателей (с совещательным голосом), а в начале 1939-го – включили в обойму из 172 писателей, награжденных орденами (из нее вычеркнули Бабеля, Олешу, Пастернака и лапинского тестя Эренбурга; понятно, что Лапин получил орден третьего сорта – «Знак Почета»).
1937 год поверг его в отчаяние; он становился все больше молчаливым [42]42
Илья Эренбург вспоминал: «Борис Матвеевич любил опасность. Но когда в 1937 году начали бесследно исчезать друзья, товарищи, знакомые, он душевно сжался. Был он любознательным, общительным, и новая наука далась ему с трудом. Он и прежде говорил негромко, а в то время начал говорить еще тише. Порой он шутил с Ириной, со мной, а когда снимал очки, я видел в его глазах грусть и недоумение» (И.Эренбург. «Люди, годы, жизнь» в 3 т. Т. 2. М., 2005. С. 297).
[Закрыть]…
Сохранившиеся свидетельства авторитетных источников о встречах Лапина с Мандельштамом относятся к поре 1931–1938 годов, но эти же источники фиксируют уже на 1931 год отношения, не вчера возникшие, а стало быть, начавшиеся в 1920-е. Стержнем их встреч стал, как кажется, интерес Лапина к стихам Мандельштама – не сразу возникший, но зато устойчивый и все возраставший.
Упомянутыми источниками являются «Вторая книга» Н. Я. Мандельштам и «Вблизи поэта» Э. Г. Герштейн. Приведем последовательно все эпизоды, связанные в них с Лапиным.
Первый сюжет относится к полетам на аэроплане и «мертвой петле». В рассказе об этом главное – собственные впечатления Н. Я., а имя Лапина возникает только в связи с тем, что упоминание ощущений от «мертвой петли» в «Путешествии в Армению» Мандельштама напрямую связываются именно с рассказами Бориса Лапина, которые Н. Я. не датирует: «В начале двадцатых годов мы как бы притирались друг к другу, а это не простое дело. Первый громовой скандал разразился, когда я улизнула на аэродром, где по блату меня покружили на учебной машине и я узнала, что такое „мертвая петля“. <…> В „Путешествии в Армению“ есть несколько слов о „мертвых петлях“, но я здесь ни при чем. Он выслушал не меня, а Борю Лапина, которому устроил полет тот же человек, что мне…» Имеются в виду описанные в «Путешествии в Армению» проводы в Армению Б. С. Кузина в 1931 году: «Началось разливание по рюмкам виноградных московских вин, милое отнекивание женщин и девушек, брызнул сок помидоров и бестолковый общий говор: об авиации, о „мертвых петлях“, когда не замечаешь, что тебя опрокинули, и земля, как огромный коричневый потолок рушится тебе на голову…» Между тем, комментируя текст «Путешествия в Армению», Н. Я. делает следующее примечание к упоминанию «мертвых петель»: «За несколько лет до отъезда Кузина о них рассказывал Борис Матвеевич Лапин», то есть относит рассказ Лапина не к 1931 году, а к более раннему времени. То, что рассказ Лапина о мертвых петлях хорошо запомнился Мандельштаму, Н. Я. упоминает, не датируя самого рассказа, во «Второй книге» в воронежском сюжете лета 1935 года, когда вспоминает о похоронах военных летчиков и о вариантах стихотворения Мандельштама «Нет, не мигрень…» («В описании вида земли с большой высоты сказались и горные путешествия, и рассказ Бори Лапина о полетах…»). Здесь нелишне будет привести свидетельство из воспоминаний Льва Славина о человеческих качествах Лапина-рассказчика: «Иногда, рассказывая что-нибудь (а рассказывал он с блеском истинного художника), он вдруг осекался и, к удивлению слушателя, впадал в бесцветное бормотание. Он стыдился своего блеска, он намеренно притушивал его, боясь быть уличенным в неестественности, в позе которой он чурался больше всего на свете»…
Эмма Герштейн, бывшая свидетелем рассказа Лапина о полетах на аэроплане и «мертвых петлях», записала свои воспоминания об этом рассказе, когда «Вторая книга» уже была опубликована. Она датирует рассказ иначе, чем Н. Я., и, как представляется, точнее: «Я была в Старосадском, когда к Мандельштаму прибежал Борис Лапин. Он только что летал на самолете и делал „мертвую петлю“ – тогда были такие сеансы под Москвой. Он удивительно точно и интересно описал, как менялось зрительное соотношение между небом, землей и аэропланом, показывал, как надвигалась на него земля. Тут Осип Эмильевич прочел ему свою „Канцону“». Стихотворение Мандельштама датируется 26 мая 1931-го, когда О. Э. действительно жил у брата на Старосадском [43]43
Предположение, что Герштейн ошиблась по части чтения «Канцоны» и все происходило на Старосадском раньше, то есть в декабре 1928 г., видимо, неоправданно, так как Лапин 1928 г. провел в Японии. Да и сохранившийся снимок Лапина на летном поле относится к самому началу тридцатых годов.
[Закрыть]и работал над «Путешествием в Армению», так что, скорее всего, первое упоминание о «мертвых петлях» в его тексте возникло по горячим следам рассказа Лапина.
О том, что в 1931 году Лапин не раз забегал к Мандельштаму, упоминается и в другом месте «Второй книги» – там, где, рассказывая об идиллической жизни в Старосадском после поездки в Армению, Н. Я. пишет: «Дел не было никаких. Забегал старик Маргулис, спасшийся от ленинградского голода и безработицы в Москву. <…> Заходил Боря Лапин с пишущей машинкой и молча выстукивал новый стишок. Однажды он принес кусок киноленты, и мы рассматривали ее на свет…» Вообще, по-видимому, в московские наезды Мандельштама Лапин «забегал» к нему, если только не оказывался в очередном путешествии. Так что Н. Я. вполне могла и не упомнить, в какой именно его «набег» Лапин рассказывал о «мертвых петлях».
Следующая документированная встреча – в 1933 году. Эта встреча – иного рода, и зафиксирована она в Четвертой тетради «Записок для себя» И. М. Басалаева (альманах «Минувшее», № 19). Речь идет о творческом вечере Мандельштама в Ленинградской Капелле 23 февраля 1933 года Басалаев оставил замечательное описание этого вечера, на котором присутствовала масса литературной публики от Ахматовой до Саянова. Выразительно перечисляя гостей вечера, автор упоминает и нашего героя: «По ковровой дорожке идет, вытянув шею, с короткими ручками, в огромных роговых очках Борис Лапин. С ним неизменный его спутник, прилизанный, с головой египтянина, Хацревин»… Какие дела привели тогда Лапина и Хацревина в Ленинград – неизвестно, не исключено, что именно вечер Мандельштама.
Лапин наверняка делился с Мандельштамом впечатлениями о маршрутах своих сменявших одна другую восточных поездок. Предположение, что Осип Эмильевич был знаком с его прозой, неизменно основанной на материале этих путешествий, – прозой, стыдиться которой автору не приходилось, как и ожидать, что она рассорит его с Мандельштамом, – не кажется слишком смелым, хотя фактическими подтверждениями этому мы не располагаем…
Последняя встреча Лапина с Мандельштамом (февраль – март 1938-го) состоялась перед отъездом Мандельштамов в Саматиху, где 1 мая Осип Эмильевич был арестован. Ее упоминает Н. Я., перечисляя, какие именно книги Мандельштам взял с собой с Саматиху: «ОМ привез с собой Данте, Хлебникова, однотомник Пушкина под редакцией Томашевского, да еще Шевченко, которого ему в последнюю минуту подарил Боря Лапин».
Эренбург приводит в мемуарах слова, сказанные ему Лапиным в начале 1938 года: «Я пишу о пустыне Гоби… Когда я писал „Тихоокеанский дневник“, „Подвиг“, я выбирал темы – писал, как жил. Теперь иначе… Мне бы хотелось написать про другую пустыню, но это невозможно… А нужно работать – иначе еще труднее…»
О гибели Мандельштама Борис Лапин узнал, по-видимому, в начале 1939 года. А летом 1939-го Лапин и Хацревин были отправлены военными корреспондентами на озеро Халхин-Гол (Монголия), в район боевых действий против японских войск, где показали себя людьми бесстрашными. С начала Отечественной войны Лапин – военный корреспондент «Красной звезды». В последний приезд в Москву в августе 1941 года он по памяти записал в беловую тетрадь свои ранние стихи, после чего вместе с Хацревиным отправился на Юго-Западный фронт. Лапин погиб в сентябре 1941 года, при наступлении немцев на Киев, в окружении, отказавшись бросить Хацревина, которого свалил сильный приступ болезни. Последние его слова, которые сохранили очевидцы, были: «У меня есть револьвер».
В 1942 году известие о гибели Лапина достигло Средней Азии. 11 июля Н. Я. Мандельштам написала ее и Осипа Эмильевича другу B. C. Кузину: «В Ташкенте я со дня на день не перестаю считать потери: Борис Лапин, художник Тырса…», а 28 июля С. П. Бобров из Ферганы писал Илье Эренбургу: «Мы с женой огорчились известием о Боре Лапине – ведь мы так давно его знаем, еще совсем мальчиком, так всегда радостно следили за его ростом, за его успехами! Ах, Боже мой! С какими ужасными потерями приходится мириться».
Б. М. Лапин
Обложка книги стихов Б. Лапина
Автограф В. Я. Брюсова на его книге «Дали» (Москва, 1922)
Стихотворение Б. Лапина «Лес живет», записанное О. Мандельштамом
Автограф военного корреспондента на Халхин-Голе (в Монголии) К. Симонова на книге «Дорожные стихи» (Москва, 1939) боевому товарищу: «Дорогому монголу Боре Лапину с крепким рукопожатием дарю эту книгу 26.XI.1939 Костя»
Б. М. Лапин (справа) и З. Л. Хацревин. Под Киевом, август 1941 г.
Золотая пчела (Овадий Савич)
«В 1922 году в Книжную лавку „Содружество писателей“, помещавшуюся на Тверской, зашел чрезвычайно учтивый и необычайной внешности молодой человек. Он был красив, с матовым, бледным лицом, элегантно одет – в пору, когда все мы носили полушубки и валенки или перекроенные красноармейские шинели…»
Через тридцать лет другой беллетрист, встретив этого человека в доме Ильи Эренбурга, увидел его почти таким же: «Он был хорош собой – с бледным матовым лицом, с седой шевелюрой, с мягкими движениями, неторопливый, сдержанно-ровный… Он был похож на государственного деятеля западного типа – министра, дипломата. Сходство обманывало. Его светлые глаза под глубокими надбровными дугами смотрели на мир задумчиво, внимательно, немного грустно…»
Уже не осталось никого, кто знал его стихи и прозу в 20-е годы, кто встречал его в модных теперь кафе Монпарнаса в 30-е (последней об этом вспоминала Н. Берберова в своем «Курсиве»), погибли и умерли участники испанской войны, восхищавшиеся его благородным мужеством, покинули мир большие поэты, чьи стихи его мастерство и любовь сделали русской поэзией…
Савич, само изящество,
ты повсюду
от храма на Красной площади
до квартир близ Аэропорта
или в кварталах Арбата, таинственных и поныне,
переливал вино моего Чили
в гулкий бурдюк своего языка.
Савич, с тобою погибла золотая пчела,
приносившая издали мед в мой улей!
Мой нежный друг, мой верный товарищ!
Это – из элегии Пабло Неруды, переведенной Львом Осповатом.
Сегодня Овадия Герцовича Савича (17 июля 1896—19 июля 1967) благодарно помнят лишь почтенные испанисты, чья молодая стайка окружала его в послевоенные и «оттепельные» годы, учась мастерству, культуре, доброжелательности, благородству…
В конце 1923 года Савич заполнил литературную анкету, никогда не публиковавшуюся: «Родился в 1896 где-то около Варшавы. С четырех лет живу в Москве. Кончил III гимназию. Война исключила из третьего курса Университета. Был солдатом, не имеющим права на производство. До революции – 2 и после революции – 3 года был актером. Ничего не вышло и очень надоело. Ездил по России и бывал за границей.
С детства писал стихи, но прозы боялся: написать рассказ казалось труднее, чем построить дом. Когда бросил сцену, охватила тоска по перевоплощению. Может быть, и со сцены ушел оттого, что приходилось играть, в конце концов, – только самого себя. После первого случайно написанного рассказа забыл о стихах, о сцене, вообще – обо всем, о всяком ином занятии. Думаю, что для себя нашел правильный путь. Больше всего люблю наблюдать и потом, стасовав свои наблюдения, по-своему разложить фантастическую колоду жизни. Выдумать человека и сделать его живым. Рассмешить, влюбить и заставить плакать. Не боюсь этого слова: я – романтик. Но то, о чем пишу, всегда знаю.
Печатался мало – это надо уметь, а я не умею. Книги: „По холстяной земле“, повесть, Книгоиздательство писателей, Берлин, 1923, и „Плавучий остров“, книга рассказов – печатается».
Дополним эту справку самым необходимым.
Родители Савича рано разошлись, и его вырастила (и привила любовь к книгам) мать, Анна Тимофеевна, любившая сына самозабвенно и мудро. В начале 20-х годов ей удалось уехать в Германию, а в 1924 году Савич с молодой женой также поселяется в Тюрингии, а затем в Берлине; в 1929 году, уступая настоянию своего друга Ильи Эренбурга, Савич переезжает в Париж. С той поры он бывает у матери лишь наездами. (А. Я. Савич рассказывала мне о ежегодных встречах Нового года в берлинском доме свекрови, куда из Парижа приезжали Савичи и Эренбурги, а из Праги – Роман Якобсон…) В середине 30-х мать Савича уезжает из гитлеровской Германии в США, и с 1939 года вернувшийся за «железный занавес» Савич ничего не знал о ее судьбе, пока в 1946 году Анну Тимофеевну не разыскал в Нью-Йорке Эренбург.
Первые стихи Савич напечатал в Москве в 1915 году (альманах «Альфа»); в них отчетливо влияние Кузмина и Ходасевича. В 1922-м в двух номерах московского «Свитка» печатались (рядом со стихами Цветаевой и Волошина) поэмы Савича «Белые пустыни» и «Поэма сна и ночи».
Первый обративший на себя внимание рассказ Савича «Иностранец из 17 №» появился в альманахе «Современники» в 1923 году. Книга рассказов «Плавучий остров», упомянутая в анкете, вышла лишь в 1927 году и уже против его воли; тогда же появились и сборники «Синий шелк» и «Короткое замыкание», а через год – «Ванька-Встанька». Забавно, что, прочитав их, Юрий Тынянов принял Савича за крестьянского писателя (недоразумение разъяснилось при встрече; 30 ноября 1928 года Савич писал в Москву: «Здесь Ю. Тынянов. Он весьма умен и мил. Показываю Берлин от бандитских ходачеев до рейхстага»).
В 1925 году вместе с эмигрантским поэтом В. Корвин-Пиотровским Савич написал иронически-фантастический роман «Атлантида под водой», опубликованный в 1928 году под псевдонимом Рене Каду (настоящему Рене Каду тогда было всего 5 лет, и он еще не знал, что станет известным поэтом).
В конце 1927 года Савич едва ли не залпом пишет роман «Воображаемый собеседник», принесший ему признание коллег и официальную репутацию идеологически сомнительного автора. Вот выдержки из писем Савича московскому прозаику В. Лидину, относящиеся к этому сюжету. 29 декабря 1927-го: «Заканчиваю роман, работал над ним очень усердно целыми днями. Сам я работой в общем доволен. Вещь написана честно, а это главное, не правда ли?» 23 февраля 1928-го: «Мой роман проходит лабиринты ГИЗа. Трепещу, как цуцик». 16 апреля 1928-го: «А еще сообщаю, что роман мой принят ГИЗом, и требую поздравления, за каковое будет во благовремении угощение и возлияние». 18 июня 1928-го: «Любовь Михайловна (Козинцева-Эренбург. – Б. Ф.) сделала обложку для моего романа, я послал ее в ГИЗ, не знаю, возьмут ли, очень кубистична. Думаю, что роман скоро выйдет, но точно не знаю». 6 января 1929-го: «Роман мой вышел неплохо, но не блестяще, обложка не ахти и масса опечаток. Но хорошо, что вышел – он, бедный, являлся с трудом». 19 января 1929-го: «Говорят, мой роман уже обруган в „Известиях“ – я так и думал, не думал только, что вообще напишут». 23 января 1929-го: «Спасибо за вырезку (рецензия „Известий“. – Б. Ф.) Я считаю, что могло быть и хуже, потому не огорчаюсь». 6 апреля 1929-го: «О книге моей – Вы и правы и неправы. Вы сами знаете. Но одно – государственная точка зрения к литературе неприложима. Ее опровергает каждый день. Вы это тоже знаете».
Герой «Воображаемого собеседника», рядовой совслужащий, никем не понятый, кроме собственного «воображаемого собеседника», умирает от бессмысленности и скуки, заполнявших его существование. Эпиграф из «Шинели» наводил читателя на мысль, что внутренняя жизнь человека слабо зависит от политических переустройств. «Роман молодого писателя Савича, – клеймили его „Известия“ 15 января 1929 года, – представляет собою опасную смесь тех идей и традиций старой литературы, которые явились выразителем общественной полосы бездорожья и пессимизма в России». «О. Савич много мягче Гоголя, – писал, как бы отвечая „Известиям“, М. Цетлин в „Современных записках“ (Париж, 1930, № 43, с. 494), – и если на него обиделись, то значит, у нынешних властителей очень чувствительная кожа… Роман Савича задуман смело и разработан с большой внутренней логикой… Хочется отметить талантливую книгу и автора, не боящегося „подражать“ Достоевскому и разрабатывать одну из основных тем русской литературы: тему верховной ценности личности, ее права все судить и ниспровергать. В этом, неполитическом смысле роман Савича действительно контрреволюционен, как и вся русская литература».
Эренбург свидетельствует, что «Воображаемый собеседник» «понравился столь различным писателям, как Форш, Тынянов, Пастернак».
Как и Эренбург, Савич хотел жить в Париже, писать о чем хочется, а печататься в Москве. К 1930 году это стало практически неосуществимо, а мировой экономический кризис довел жизненные трудности до предела. Отказавшись от беллетристики, Эренбург и Савич работали в 1930 году над книгой «Мы и они» – антологией высказываний русских писателей о Франции. Проект был капитальный – издание в четырех странах, включая СССР, затем – выпуск аналогичных книг в Германии, Италии и т. д. Когда несколько московских издательств отвергли готовую рукопись, все лопнуло. Осталась редкость – петрополисовское издание, запрещенное в СССР и не принесшее авторам до зарезу нужных денег. 4 января 1932 года Савич писал Лидину: «Кризис отражается и на нас. Хроническим безденежьем хотя бы, которое у многих на Монпарнасе перешло уже в катастрофу. Очень невесело у Эренбургов – нет поступлений ниоткуда. Мама пишет мрачные письма – в Берлине ведь просто тупик. Не знаю и не могу себе представить, во что все это выльется. Очень боюсь войны и махрового фашизма».
В 1932 году Эренбург принял предложение «Известий» стать их парижским корреспондентом. Вслед за ним Савич становится корреспондентом «Комсомолки»; он пишет очерки – «про то и про это, про футбол и про Барбюса, про мировой кризис и про рабочие танцульки» (Эренбург), иногда пропадает на ипподроме (тотализатор!). «Все по-старому, – рассказывает он в письме, – то же распутье, трудность работы, листки, летящие в корзину, сор в душе. Те же болезни поколения, те же радости и огорчения».
В 1935–1936 годы Савич работает над новым романом. Подружившийся с ним в Париже летом 1935 года редактор «Звезды» поэт Н. Тихонов писал Савичу зимой 1936-го: «А как наш роман? Я все жду, когда газета Литературная сообщит, что О. Савич только что закончил роман о парижской рабочей молодежи – и если это будет и если Вы отдадите его не в „Звезду“, то я подошлю к Вам каких-нибудь страшных факиров, которые впустят в Ваши комнаты зобатых парагвайских муравьев или что-нибудь вроде». Роман писался долго, трудно и как-то вяло. Совсем не приспособленный к бытовым сложностям, Савич неожиданно оказался в Париже один – жена срочно уехала в Москву к умирающей матери, и назад ее не выпустили. Савич то рвался в Москву, то ставил себе предварительные условия (кончить роман и т. д.). «Тут хорошо то, что Вы можете работать, – делится он парижскими впечатлениями с Лидиным. – А когда тоска (а ее много), Вы идете в кафе и видите милых и необязательных людей. Они, как актеры, пока сезон – друзья, расстались – и забыли без печали. Это, конечно, не касается Эренбургов».
В июле 1936 года вспыхнул фашистский мятеж и началась война в Испании; этими событиями жили все левые парижане – Савич не был исключением. Из июльских (1936) писем жене: «Мы тут сейчас живем Испанией. С отъездом Мальро есть уже реальный человек, за которого волнуешься»; «Мы просто живем мыслями о том, что фашисты будут разбиты. Я безумно завидую Мальро. Я даже думал поехать к границе, но это не имеет никакого смысла. И. Г. (Эренбургу. – Б. Ф.) отдам роман, как только кончу, м. б. даже раньше. Мелкие поправки все сделаю по его, если, конечно, соглашусь. А крупные, если и соглашусь, не в силах больше…»
В январе 1937 года Эренбург увез Савича в Испанию. Роман напечатан не был. В Испании Савич провел два года. Через десять лет он написал книгу «Выздоровление Дон Кихота»; Эренбург и Симонов решительно поддержали ее письмами в издательство, но книгу не пропустили. В 1960 году Савич ее переписал, и она под названием «Два года в Испании» выдержала четыре издания. Конечно, в Испании Савич видел, знал и понимал больше, чем об этом позволялось сказать вслух (я видел список издательских купюр – он не маленький); но и то, что прошло в наиболее полном издании 1966 года, многое сказало внимательному читателю, а советские читатели были профессионалами в части чтения между строк.
Эренбург в книге «Люди, годы, жизнь» посвятил отдельную главу Савичу в Испании (он предупредил читателей, что будет писать только об ушедших; глава о Савиче – исключение, сделанное также для Пикассо, Неруды и Шагала). Эренбург хотел рассказать о том, «какую роль могла сыграть Испания в жизни отдельного человека», и эту главу он кончил так: «То место в жизни, которое Савич нашел весною 1937 года в Мадриде, осталось под ногами – испанская речь и поэтическая настроенность, укоренившаяся в нем за годы Испании». Один эпизод, рассказанный Эренбургом, впечатляет особенно. Когда республиканская армия сдала Барселону, оказалось, что со здания советского консульства забыли снять флаг и герб, и Савич со своим шофером Пепе вернулся в город, куда уже входили франкисты, влез на крышу здания и снял герб и флаг. Это сделал Савич – всегда боявшийся неприятностей, житейских перемен и полиции. Вениамин Каверин в неопубликованном фрагменте заметок о Савиче пишет: «Я слышал от Эренбурга многие главы книги „Люди, годы, жизнь“. Они были рассказаны лучше, чем написаны. История о том, как он нашел Савича в деревушке под Фигересом (последние дни испанской войны), занимает в книге 15 строк. Между тем он рассказывал ее добрый час, и мы слушали его, как говорится, развесив уши… Психологический портрет Савича – комнатного, тихого, более чем осторожного человека, внезапно оказавшегося в испанской войне храбрейшим из храбрых, был дан пространно, с юмором, легко, блестяще…»
В феврале 1939 года вместе с остатками республиканской армии Савич перешел французскую границу и был интернирован, затем отпущен и стал готовиться к возвращению в Москву. Он знал о судьбе многих участников испанской войны, арестованных в СССР, и, отправляясь домой в мае 1939 года морем из Гавра, мог ожидать чего угодно (помимо советских участников войны этим рейсом плыли и испанцы, среди них – легендарный партизанский генерал Кампесино, которого в СССР потом арестовали). А. Я. Савич, встречавшая вместе с Н. Тихоновым мужа в ленинградском порту, рассказывала мне, как, всматриваясь в столпившихся на палубе пассажиров и отыскав наконец глазами Савича, она увидела, что к нему подошел человек в форме и вручил под расписку какой-то листок; сердце ее упало: арест! Но все обошлось – это была запоздавшая телеграмма о том, что Савича встречают близкие…
В Отечественную войну Савич работал в Совинформбюро; знание нескольких европейских языков и опыт зарубежной жизни оказались очень полезными в этой работе. Все послевоенные годы Савич отдал переводам испаноязычной поэзии; эта его работа была признана и читателями, и профессионалами. Савич открыл нам Габриэлу Мистраль (эти переводы ценила Ахматова, ревниво относившаяся к «краснокожей нобелевской лауреатке»), он переводил Лорку, Мачадо, Альберти, Неруду, Гильена. Избранные его переводы составили антологию, изданную в 1965 году.
В «оттепельные» годы Савич обдумывал роман «XIX века рожденья»; многие его автобиографические записи были напечатаны посмертно («Вопросы литературы», 1968, № 8 и 1988, № 8). Одна из них возвращает нас к образу из элегии Неруды и к трагической судьбе поколения Савича: «Пчеле не повезло. Дождь ударил неожиданно и застал ее в пути. Она рвалась домой, в духоту улья. А дождь мог убить ее, и она спряталась под листом и дрожала, слыша шум дождя и видя грозные капли, бьющие по листьям с такой страшной силой».
Все попытки издать после смерти Савича том его избранного кончились ничем. Только в 1991 году, после путча, впервые переиздали «Воображаемого собеседника», но внимание общества уже (и надолго) было занято совсем другим. Савич как бы предчувствовал это: «Ты знаешь, что мог бы… Однажды ты даже смог. Но время не позволило людям остановиться у твоего созданья. Ты смог впустую. Черепки на песке. Если твое здание раскопают в кургане, отдадут в музей, что тебе от этого? А если не раскопают?..»