Текст книги "Мозаика еврейских судеб. XX век"
Автор книги: Борис Фрезинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
«Дорогой Владимир Германович, Ваше открытое <письмо> получил. Благодарю. Простите – не сразу ответил. Но мне хотелось поговорить с Клабундом раньше, чем написать Вам. Клабунд вернулся лишь недавно, говорил с ним telefonisch. Покуда пьеса не шла еще ни в Гамбурге, ни в Берлине. Клабунд обещал немедленно извещать меня о событиях. Но и я буду у него время от времени справляться».
С этого дня о Клабунде – ни слова. Летом 1927-го Лидин был во Франции, но в Берлин не заехал, а в 1928-м Клабунд умер.
В Берлине Либермана удерживало лишь свободное владение языком. Но жизненных перспектив – никаких; он раздумывал об отъезде и 28 февраля 1927 года впервые написал об этом Лидину: «…Возможно, что я в ближайшее время уеду из Германии. Это выяснится недели через три. Покуда еще неизвестно. Новостей здесь, увы, нет. Прозябаем. Интересного мало. Работы мало. Одним словом, чуть ли не панихидное настроение». С отъездом, однако, что-то не клеилось; об этом глухие упоминания в письмах Лидину – 30 марта 1927-го: «Уменя покуда – все „без перемен“. Может, к Пасхе кое-что наметится», 27 июля 1927-го: «О себе ничего нового сообщить не могу. Увы, но это все-таки так. А старое не очень отрадно».
Парижская жизнь друзей из группы «4+1» складывалась тоже не блестяще: Андреев выпустил книгу лишь в 1928-м, Присманова – в 1937-м, Сосинскому изредка светила лишь периодика. И только Венус в Ленинграде, где родился и вырос, демонстрировал удачу: в 1926-м вышла книга его прозы, в 1927-м – 3 книги (роман и рассказы), в 1928-м – новый роман… Было над чем задуматься.
О дальнейшей судьбе Либермана – из письма его сына: «В 1928 году мой отец приехал в Москву вместе со своей первой женой B. C. Матецкой…» Найти литературную работу в Москве оказалось не легче, чем в Берлине. Это подтверждают сохраненные Либерманом два письма Луначарского, который к тому времени реальной властью уже не обладал, и с его рекомендациями не очень-то считались, даже если они были напечатаны на бланках Наркомата просвещения.
«2 августа 1928
лично
В редакцию „Красная нива“
тов. Полонскому
Дорогой Товарищ,
Пользуюсь случаем чтобы поздравить себя и Вас с возвращением на прежнюю работу [63]63
В 1928-м редактор «Нового мира» В. П. Полонский стал одновременно редактором еженедельника «Красная нива», который первоначально редактировал Луначарский.
[Закрыть]. Посылаю Вам молодого писателя, тов. Либермана, недавно вернувшегося из Германии, долго жившего на Западе, прекрасного знатока языков, западной литературы, кино-вопросов, театра и многих других сторон европейской жизни.Мне кажется, он мог бы быть Вам чрезвычайно полезен.
Нарком по просвещениюА. Луначарский».
И через четыре пустых для Либермана месяца – вторая записка: члену Коллегии Наркомпроса, председателю правления Госиздата Артемию Халатову:
«7 декабря 1928
Тов. Халатову.
Дорогой товарищ.
Мне хорошо известен молодой литературный работник Либерман. Он человек многосторонне одаренный, хорошо знает языки, западно-европейскую жизнь и западно-европейскую литературу. Он говорил мне, что предполагается пригласить его в качестве референта по западно-европейской литературе в отдел Иностранной литературы при ГИЗ’е. Я считаю, что выбор был бы сделан вполне удачно, тов. Либерман подходит к этому месту.
Нарком по просвещению Луначарский».
И снова все сорвалось. Для писателей, почтительных к Либерману в Берлине, в Москве он был обуза. Чтобы прокормить семью, оставалось одно – пойти в учителя, преподавать немецкий. Наверное, такая жизнь в тени и спасла его в 1937-м, когда уцелевшие авторы «Russische Rundschau» о давнем немецком журнале надежно забыли. Еще в 1936-м умерла от туберкулеза жена Либермана…
Напоследок процитирую письмо его сына, родившегося от второго брака:
«В 1940 г. мой отец вместе с 11-летней дочкой навестил своих родителей, живших в то время во Львове, что стало возможным после „братского воссоединения народов“ в 1939 г. Это был последний раз, когда он видел их, вся семья была уничтожена в годы фашистской оккупации. Мой отец преподавал немецкий язык и занимался переводами, когда получал такую работу. Перевел кое-что Ауэрбаха, Шницлера, Песталоцци с немецкого, Т. Ружевича с польского и некоторых восточных поэтов с подстрочников [64]64
Свои переводы С. П. Либерман подписывал псевдонимом С. Гаврин. В РГАЛИ хранится письмо С. П. Либермана поры хрущевской «оттепели», в котором говорится о его переводах стихов Гёльдерлина и новеллы Шницлера, а его перевод короткого стихотворения «Зеленые розы поэта» напечатан в сборнике Тадеуша Ружевича «Беспокойство».
[Закрыть]. В 1952 г. мой отец потерял педагогическую работу и наша семья сильно бедствовала. Умер мой отец в Москве в 1975 г.»…
Когда в 1980-е годы я говорил с В. Б. Сосинским в его московской квартире на Ленинском проспекте, он был уже в неважной форме, но, рассказывая про Париж между двумя войнами, заметно оживлялся. Увы, о С. П. Либермане я ничего тогда не знал и о Берлине 1923–1924 годов не расспрашивал…
Три характерных письма из архива Либермана
Письма Либермана писателям – деловые, вежливые, официальные. И, как правило, без личного тона – он проскальзывал разве что в некоторых письмах легкому остроумцу Лидину; скажем, 23 августа 1926 года:
«Сейчас отдыхаю – скоро вновь Берлин, унтергрунды, файфоклоки и прочая дрянь; здесь тихо, покойно, хорошо; с гор стремится в долину десяток ручьев. Журчит вода, и можно представить себе (надо закрыть непременно глаза): фонтаны, висячие сады и гурии. О, пыль воспоминаний. Что с Вами? где Вы – в Крыму, на Кавказе? Иль может быть Вы на полюсе – тревожите сон космоса и медведей или Тибет приглянулся Вам нынешним летом? Ведь Вы у нас оставили о себе впечатление – вечного странника, открывателя новых земель и новых возможностей. Так что напишите о себе, о Москве, о литературе российской – если есть – дайте нам анекдот, чтоб и над нами реяло знамя святой литературы».
Из той пачки писательских писем, которую Либерман сохранил и мы широко цитировали, приведем еще три письма, но и в них отражаются авторы и эпоха, характеры и стили.
Вот бесхитростный, непосредственный и нервный Андрей Соболь(до его самоубийства оставалось 8 месяцев).
«Эртелево, 1 сент. 1925 г.
Ст. Графская Воронежск. губ. Хутор Эртелево.
Многоуважаемый Семен Петрович, я как раз пытаюсь, так сказать, найти Вас – снова пишу Вам. Очень меня огорчает Ваше молчание. Никак не могу понять, почему и за что Вы на меня рассердились, – иначе как объяснить Ваше молчание. Спрашивал Вас, как обстоит дело с моими рассказами, взяли ли Вы что-нибудь из моей книги для Вашего журнала, когда выходит первый номер. Спрашивал Вас также, готовить ли для Вас книжку моих еврейских рассказов, – и на все никакого ответа.
Это очень грустно. А к тому еще я болен и дела мои денежные неважны и работать не могу. Совсем я сдал. Здесь понемногу прихожу в себя, только с погодой не везет. Когда я уезжал – должна была выйти моя повесть „Рассказ о голубом покое“ – в 1 альманахе „Красной Нови“, – уезжая, я просил контору, чтоб один экземпляр послали Вам – мне хотелось, чтоб Вы эту вещь прочли. Получили? Прочли? Не годится она для перевода? Мне почему-то кажется, что она подходит, но, впрочем, я, быть может, ошибаюсь.
Кончаю. Мне все еще трудно долго сидеть за столом – припадки продолжают одолевать.
Ну, если и на это письмо не последует ответа, – значит, одно из двух: или письма мои не доходят, или почему-то Вы вконец рассердились на меня. И то и другое неприятно.
Сюда пишите мне только до 15-го: как мне не хочется, но через две недели придется возвращаться в Москву.
Всего Вам доброго
Ваш А. Соболь
P.S. Где же обещанные стихотворения? потом я просил у Вас проспект Вашего журнала для московской одной газеты. И еще просил Вас, не знаете ли Вы в каком № „Квершнит“ (кажется, так название этого журнала) была статейка обо мне.
Мне очень грустно, что так долго Вы молчите.А.С.».
В Москву Соболь вернулся 21-го сентября, и там его ждали два письма Либермана с обещанием прислать журнал, как только выйдет.
А западная деловитость жившего в Париже на литературные заработки очень плодовитого Ильи Эренбургавключала работоспособность и обязательность; его новый роман «Рвач» был запрещен в СССР.
«21/X <1925>
64, av. du Maine. Paris 14 e
Дорогой Либерман, денег, о предстоящей высылке которых я писал Вам, я не получил, а дела мои весьма плохи. Поэтому прошу Вас вновь – похлопочите об их высылке. Далее еще просьбы. У Ладыжникова работает Левитан. Он приобрел у некоей госпожи Розенталь (между нами, редкостной стервы!) „Рвача“. Я должен получать за эту книгу проценты. Он взял 700 экз. Мне следует за них 126 долл. Но Розенталь не платит, говоря, что Левитан не заплатил. Так вот, я, не входя в счеты Левитана с ней, прошу его (Левитана) о следующем – пусть он (с ее согласия, конечно) вышлет мне 126 долл. Объясните ему, что мне деньги чрезвычайно нужны, за „Рвача“ я еще не получил ни копейки и невозможно, чтобы от его расчетов с Розенталихой страдал бы автор. Будьте энергичны и красноречивы! Далее еще – некто Строк в Риге выпустил мою „Жанну“ <роман „Любовь Жанны Ней“> и мне не платит. Разузнайте, пожалуйста: кто этот Строк? Кто его контрагент? Правда ли, что Латвия не связана конвенциями не только с СССР, но и с европейскими странами?
За все заранее благодарю и шлю сердечный привет.Ваш Эренбург».
Либерман рад был услужить популярному писателю, и первые 200 марок (меньше половины суммы) Розенталь, державшая книги Эренбурга на складе у Ладыжникова, автору заплатила; надо было выжимать остальные. «Бога ради не сердитесь на меня, что я докучаю Вам такими погаными просьбами!» – написал благодарный Эренбург Либерману, который довел дело до конца. В 1927-м Либерман передавал Эренбургу привет через путешествовавшего по Франции Лидина, а в 1961-м сердечно поздравил его с 70-летием.
Будущий нобелевский лауреат Борис Пастернакписал Либерману сразу о многом – о сборнике своих стихов, который Либерман готовил по-немецки (отец поэта прислал Либерману машинопись первой главы из «Спекторского» – она должна была войти в книгу), о «Russische Rundschau», где Пастернака собирались печатать в переводе Вольфганга Грёгера, с которым поэт познакомился в Берлине в 1922-м, о родителях и сестрах, которым удалось вырваться из СССР.
«19/VIII 25
Глубокоуважаемый Семен Петрович! Получил Ваше извещение о выборе стихов. Буду Вам очень признателен за присылку журнала. Если набежит что-нибудь гонорарное сейчас или в дальнейшем, Вы известите меня о его размере и препроводите его родным, находящимся в Берлине. Я тогда попрошу сестру или кого-ниб. из своих купить на месте, что нужно будет. Сумма ведь наверное будет не велика, а до перевода прозы и совсем ничтожная. Простите, что не ответил вовремя на Ваше милое и обстоятельное письмо, и не сердитесь на промедленье.
Адрес родителей. Вау<нрзб> Str. 17 bei Dr. v. Niederhoffer. Prof. L. Pasternak. Да, кстати. He перешлете ли Вы им рукописи Спекторского? Я уже старшей сестре в Швейцарию писал, что она может получить ее у Вас, а ей прочитать м.б. будет любопытно [65]65
3 августа 1925 г. Б. Л. писал сестре Жозефине: «Жоничка… Если ты еще в Германии, а в особенности если в Берлине, и тебе интересно, что я начал писать (увы пришлось пока бросить), то начало этого романа в стихах (покамест называется „Спекторский“) ты можешь получить у Семена Петровича Либермана по следующему адресу: Rankestrasse 33, I. Ladyschnikov-Verlag (тел. Steinplatz 7960; 7927)».
[Закрыть].Крепко жму В<ашу> руку Ваш Б. Пастернак.
Если Вы встречаетесь с Groeger’ом, и будет к тому повод, скажите ему, что я его люблю и считаю себя свиньей перед ним, но что двухлетний срок моего молчания так велик, и в смысле вины – тяжел, что и прерывать-то его как-то неловко. Если знаете что-нибудь о нем, сообщите. Издает ли он оригинальные (свои) книги?»
С. П. Либерман. Баварские Альпы, 1925 г.
С.П. Либерман. Москва, начало 1930-х гг.
Письмо Б. Л. Пастернака С. П. Либерману. 19 августа 1925 г.
Пять жизней Марселя Райх-Раницкого
Воспоминания Марселя Райх-Раницкого «Моя жизнь» [66]66
Райх-Раницкий М. Моя жизнь. М., НЛО, 2002.
[Закрыть], разошедшиеся в Германии, по сообщению радио «Свобода», в полутора миллионах экземпляров, начинаются с попытки национальной самоидентификации. Автор приводит давнюю беседу с Гюнтером Грассом, его лобовой вопрос: «Так кто же вы – поляк, немец или кто?» – и свой ответ, восхитивший собеседника: «Я наполовину поляк, наполовину немец и на все сто процентов еврей». Этой парадоксальной неаддитивностью процентного содержания самоидентификация вовсе не кончается – Райх-Раницкий продолжает: «Я никогда не был наполовину поляком, никогда наполовину немцем… Но никогда на всем протяжении моей жизни я не был целиком евреем, не являюсь им и сейчас». Прочитавшие его книгу могут посостязаться с автором в попытке ответить за него на вопрос Грасса, но вряд ли найдут ответ эффектный и одновременно точный.
Мемуары всегда располагают к разговору не столько о литературе, сколько об авторе, и они остаются самым популярным жанром – когда повествуют о захватывающих перипетиях жизни мемуариста или всего лишь – о встречах со знаменитостями. В книге Райх-Раницкого есть и то и другое, но три первые части – самые будоражащие, потому что нелегко найти другую сходную судьбу в XX веке (не фрагментарно, а воедино). Она, вопреки теории вероятностей, – цепь драматических (временами – трагических) событий, прерываемых перманентными чудесами, а рассказывает Райх-Раницкий о пережитом рационально, без надрыва, без пафоса и почти без горькой иронии.
Пять жизней Марселя Райх-Раницкого описаны в пяти частях его книги «Моя жизнь». Первая – 1920-1938-й. Он родился в польской провинции; мать была настолько страстной поклонницей германской культуры, что еврейская вера и польское слово остались вне его детства. В пору экономического кризиса разорившаяся семья Райх перебралась к родственникам в Германию, не имея немецкого гражданства. В 1938-м их всех депортировали назад, в Польшу. Вторая жизнь – самая тяжкая – 1938-1944-й. Гетто, ведущее в Треблинку, гибель всех близких; в последний миг побег и несладкое чудо выживания. Третья – советская Польша, 1944—1958-й. Немецкий язык дал работу (так возникла и вторая фамилия – Раницкий), затем выгнали отовсюду, и – очередное чудо – неожиданно открылась возможность заняться любимой немецкой литературой в польском издательстве. Четвертая – 1958—1973-й. Бегство (снова удавшееся!) в ФРГ и попытка как-то утвердиться на литературно-критическом поприще. Наконец, пятая – с 1973-го. Обретение себя, широкая известность ведущего критика (газеты, журналы, книги, радио, телевидение), можно сказать: слава.
Неизменным и едва ли не главным предметом внутренних переживаний автора всю жизнь оставалась немецкая культура – литература, музыка, театр. Это возникло в детстве и не проходило – даже в гетто, где выстрелы не отменяли концерты, на которые писались рецензии, даже в малонадежном укрытии на окраине Варшавы, где они с женой просуществовали полтора года, – даже там выискивался в номерах гитлеровских газет литературный раздел. В этом смысле пример Райх-Раницкого – из редких. Он пишет, как в начале 1950-х годов польский поэт, которому Раницкий поклонялся, Юлиан Тувим (его мать тоже убили в гетто), мягко, но непреклонно ушел от какого-либо разговора с ним о немецкой литературе… По сути, вся книга Райх-Раницкого – гимн этой страсти, хотя фигуральное исполнение этого гимна долгое время звучало на столь мрачном фоне, что только редкая смесь инфантильности и решительности и чудо удачи в безнадежных положениях позволили автору не прерваться.
Рассказывая о первых берлинских впечатлениях (в 9 лет один приехал из Польши и остановился у состоятельного брата матери; «я – берлинец» – из наиболее точных его самоидентификаций), мемуарист говорит о бросившемся в глаза сочетании культуры и варварства немцев, и это впечатление лишь усиливалось последующими катаклизмами (1933 года ждать оставалось недолго). Но трезвое осознание грозящей гибели неизменно демпфировалось – жизнью в благополучном квартале (пусть и без какой-либо роскоши), среди благополучной публики, учебой в благополучной же гимназии, – словом, окружавший мир был социально дозированным, не разделявшим «крайностей» национал-социализма. Более того, когда положение немецких евреев стало немыслимым, Марсель Райх, как гражданин другого государства, продолжал учебу в гимназии имени Фихте и даже закончил ее в 1938-м. Самым горестным для него оставались не нацистские придирки учителей, не равнодушие гимназистов и даже не судьба евреев в Германии, а угрозы запретов – лишиться возможности посещать библиотеки, театры, концерты.
Формула жизни гимназиста Райха в гитлеровском рейхе: страх и счастье; счастье – от классических литературы, музыки, театра и страх – этого лишиться.
Понимание, что в рабочих районах Берлина и в провинции все было куда страшнее, пришло только потом, но и по гимназии имени Фихте послевоенной ностальгии не возникало. В описании Райх-Раницким состоявшейся под старость встречи с бывшими согимназистами ощущается легкая тень недоумения, горечи, иронии в адрес их толстокожести, хотя он вполне политкорректно старался напоминаниями об «окончательном решении еврейского вопроса» в Третьем рейхе настроение одноклассникам не портить.
Его юношеская закрытость (отчасти вынужденная) в литературно-музыкальной скорлупе напрочь лишила бы мемуары хоть какого-то фона берлинской жизни 1930-х годов, когда бы не рассказ о театральном Берлине. Информативный и сам по себе, он интересен для нас еще и аллюзиями на СССР, правда, не сталинского (не знаю случая в 1930–1953 годах какой-либо публичной антисталинской демонстрации), а брежневского времени. Конечно, вожди Третьего рейха идеологически были не столь уперты, как наша геронтократия: не всегда выжигая фронду, они исходили из того, что если уж цензура ее пропустила, то зритель тем паче не заметит ничего. Тут-то и упивался спектаклем отдельно взятый умный и оппозиционный зритель…
Центральной темой музыкальных сюжетов книги Райх-Раницкого, пожалуй, является боготворимый им Вагнер, махровый антисемитизм которого, вызывая досаду автора, никак не сказывается на восторгах в адрес его музыки. Мемуарист не без удовольствия обнаруживает следы тайной любви к великому маэстро у политических анти-вагнерианцев (скажем, в случае с Куртом Вайлем, пылко обличавшим Вагнера и завещавшим положить партитуру «Тристана и Изольды» себе на гроб). Если для творцов литературы по-немецки у Райх-Раницкого не существует государственных границ, то в оценке музыки он исключительно берлинец (никак не венец, – скажем, имя Малера вообще не упоминается в «Моей жизни»).
Вообще же по итогам века Германию XX столетия, по Райх-Раницкому, символизируют Адольф Гитлер и Томас Манн…
После войны немецкая литература наконец-то стала для автора «Моей жизни» предметом профессиональной деятельности, и с современными ее творцами он знакомился не только по их книгам, но и лично. Сначала лишь с гэдээровскими: с лукавым Брехтом, не слишком понимающей свои книги Анной Зегерс или простодушным Фридрихом Вольфом. Это пока безвылазно сидел в Польше, а когда сбежал в ФРГ, все западные ограничения отпали. Повторюсь: для Райх-Раницкого немецкая литература – это всегда написанное по-немецки (наряду с Маннами и Брехтом – Кафка, Музиль, Рильке, Рот, Дюрренматт…). Литературные встречи автора – его беседы и споры – не раз превращались в дружбы, но в критической продукции Райх-Раницкого меткий анализ исключал пустую комплиментарность и самую возможность неискренности; он, что называется, всегда строг, но справедлив.
Писательские портреты, представленные в книге «Моя жизнь» на основе описания этих встреч и долгих бесед, подчас ироничны (общее правило, сформулированное посмеивающимся критиком: о чем ни спрашивай писателя, он будет говорить только о себе). Главы и сюжеты, посвященные «Группе 47», поэтам Ингеборг Бахман и Эриху Кестнеру, прозаикам Генриху Беллю и Максу Фришу, романисту и эссеисту Элиасу Канетти, философу и критику Теодору Адорно, – чтение содержательное и живое.
Ну а что же «на 50 % поляк»?
Спешно депортированный в 1938 году в Польшу Марсель Райх смог вывезти с собой единственный капитал – немецкий язык, и делать ему с этим капиталом оказалось нечего, жить пришлось на иждивении брата-дантиста. Детские воспоминания к тому времени давно стерлись, и даже изъяснялся по-польски он поначалу с трудом.
Оккупировав Польшу, гитлеровцы в отношении ее огромного по численности еврейского населения могли творить что хотели, и Марсель Райх немецкое варварство увидел воочию. Однако даже это не охладило его пылкой любви к немецкой культуре. Что же касается отношения к Польше, то оно определялось не польской культурой. Конечно, он любил Шопена и за 20 лет (1938–1958) смог оценить польскую поэзию – в книге «Моя жизнь» с пониманием и любовью говорится о значении Тувима, упоминается и Броневский. Первый же польский офицер в составе Красной армии, с которым столкнулся 24-летний и выглядевший на все пятьдесят Марсель Райх, – был старший лейтенант Станислав Ежи Лец, чьи стихи и блистательные афоризмы он по достоинству оценил. Но польская культура никак не потеснила немецкую, и отношение к Польше определялось главным образом пережитым за время войны.
С приходом немцев польская молодежь принялась азартно охотиться на евреев – поначалу их сразу передавали гитлеровцам, но быстро поняли, что тут есть чем поживиться, и только уже до нитки обобранные лишались всех шансов уцелеть…
Когда неубитых евреев загнали в Варшавское гетто, знание немецкого Марселю Райху пригодилось: он вел всю корреспонденцию юденрата с оккупантами (продолжалось это до мужественного самоубийства старосты юденрата Адама Чернякова, когда немцы попытались ликвидировать гетто его руками).
Безысходность этих страниц книги «Моя жизнь» просветляется разве что рассказами о высокопрофессиональных музыкальных концертах в гетто (при перманентных запретах: сначала на польскую, затем на немецкую музыку, а когда остались Мендельсон и Оффенбах, запретили их тоже – теперь тайком собирались слушать пластинки). И конечно – историей любви, которая не выбирает внешних условий и которую герой мемуаров пронес через всю жизнь, – может быть, это из самых редких чудес, случившихся в его жизни.
Следующим чудом был удавшийся побег, когда молодоженов уже ждали тесно набитые вагоны в Треблинку. Опасная цепочка сомнительных людей вывела на странную чету, жившую на краю города: наборщик и алкоголик Болек и жена его Геня. Днем прятались, а ночью работали на своих спасителей – тысячи набитых ими сигарет обеспечивали хозяина выпивкой. Был своего рода кураж в рассуждениях вечно пьяного Болека: «Самый могучий человек в Европе, Адольф Гитлер, решил, что эти двое должны умереть. Ну, а я, маленький наборщик из Варшавы, решил: они должны жить. Посмотрим, чья возьмет». Взяла его. Когда пришла Красная армия и вместе с ней пора прощаться, Болек сказал фразу, запомнившуюся его «жильцам» навсегда: «Прошу вас, не говорите никому, что вы были у нас. Уж я-то знаю этот народ. Они нам никогда не простят, что мы спасли двух евреев». Для описания тревожной полуторалетней жизни у Болека автор достойно ограничился употреблением слов одного цвета: сострадание, доброта, сочувствие.
С изгнанием из Польши гитлеровцев польские страницы жизни мемуариста не закрылись, они переворачивались еще 14 лет – третью жизнь. Война продолжалась, и единственные люди, к которым освобожденные узники могли прислониться, – пришедшее с красноармейцами Войско польское, а единственным уцелевшим капиталом, который мог пригодиться, был все тот же немецкий язык. Так началась нереализованная попытка работы военного контрпропагандиста, потом военного цензора, потом одновременная служба в ГБ и в МИДе (в 28 лет Райх, ставший Раницким, уже служил консулом в Лондоне). Путь к литературной критике был непростым, он лежал через арест 1950 года (Польша, как и СССР, боролась с «космополитизмом»), изгнание со службы и внутреннее прощание со сталинским коммунизмом.
14 августа 2002 года полуподвальный материал «Известий» проинформировал читателей, что именно эта, третья, жизнь Марселя Райх-Раницкого стала сейчас предметом политического «скандала» в Германии. Не берусь говорить о состоятельности компромата, охотно подброшенного польскими спецслужбами и раскрученного немецкими умельцами-журналистами (судя по заинтересованной в фактах корреспонденции «Известий», он очень сомнителен). Но то, что не России судить о подобных вещах, в данном случае неотрывных от конкретных обстоятельств Марселя Райха в Польше осени 1944 года, очевидно. Миллионы наших поныне засекреченных стукачей продолжают ощущать себя идущими вместе патриотами отечества. Их прежние и нынешние работодатели упоенно правят страной. А потому сенсационный заголовок пропрезидентских «Известий»: «Немецкий критик руководил одной из структур польской госбезопасности», мягко говоря, фальшив; он свидетельствует всего лишь о неизменно двойном российском этическом стандарте.
Что же до берлинского скандала, то через две недели после описанных «Известиями» разоблачений – 28 августа 2002 года, в день рождения своего великого поэта, Германия присудила Марселю Райх-Раницкому высшую литературную награду – премию имени Гете (в свое время ею был увенчан Томас Манн). «Известиям» об этой награде бывшему сотруднику польской ГБ сообщать почему-то не захотелось…
Уже после того, как эти заметки напечатал питерский журнал «Новая русская книга», мне пришлось услышать диаметрально противоположные отзывы о Райх-Раницком – от восторгов до негодования. Не берусь судить, поскольку знаком только с его мемуарами. Прочел их с захватывающим интересом, но желание написать о книге Райх-Раницкого возникло, лишь когда на глаза мне попалась описанная здесь статья «Известий». Надо ли говорить, что именно пассаж об этой статье редактор журнала из моих заметок изъял…