Текст книги "Василий I. Книга первая"
Автор книги: Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
При этих словах Василий, который сидел откинувшись на высокую спинку кресла, резко подался вперед и взмахнул рукой так, будто вознамерился заткнуть боярину рот. Сдерживая гнев, спросил угрожающе:
– И не боишься за дерзость свою попасть в поруб… с крысами?
Трава преданно и безобманно таращил свои зеленые глаза, отвечал надтреснутым, кажется, даже и ослезившимся голосом, всячески желая уверить великого князя в своем полном прямодушии:
– Я боялся много лет, все хотел, да робел перед Дмитрием Ивановичем открыться, неверия и гнева его страшился. И тебя, государь, ой как боюсь, одначе вот бросился очертя голову, должен ты быть правителем всезнающим…
– Лжу мне знать не надобно!
– Нет, то не лжа! Я ведь, государь, не с ветра говорю, а точно знаю от самого Ивана…
– Мало ли кто наязычит поганым языком! За Иваном и ниспоследуешь на лобное место, коли поклеп на Вельяминова возвел.
Василий сказал это с нужной строгостью, однако не думая об исполнении угрозы, а из безотчетного желания как-то оградиться от ужасной тайны, смутно надеясь, что Трава сам опровергнет себя.
Но тот продолжал неостановимо, хотя начал и еще больше трусить, нежели прежде, что явно отразилось на помутневшем лице его:
– Подарил Василий Васильевич тот пояс своему сыну Микуле, когда тот женился на другой дочери Дмитрия Константиновича, на родной сестре твоей матери, а Ивану обидно стало, он ведь старшим был. Потому и открылся передо мной.
Василий пережил минутное облегчение, подумав, что на том и конец сугубой тайне: пал Микула Вельяминов геройской смертью. Искупил вину и брата своею Ивана, и отца, если даже и был Василий Васильевич в самом деле виновен. Но тут же ожгла другая догадка: а вдруг этот Трава скажет сейчас, что этот пояс хранится у вдовы Микулы – родной тетки Василия, у Марии Дмитриевны?
Трава сказал иное:
– Микула пояс этот зятю своему отказал, Ивану Всеволжскому.
– Значит, у него теперь этот пояс?
– Этого не вем.
– А в сохранности ли он?
– Тоже не вем, но, если повелишь, сведаю, хотя препон и помешек этому много может отыскаться.
Василий раздумывал: «Как бы отец на моем месте поступил?»
– Не считаешь ли ты, что Микула Васильевич знал о подлоге?
– Раз Ивану ведомо было, то уж…
Василий рывком поднялся с кресла, долго сдерживаемый гнев выплеснулся в единый миг, и, поняв это, Трава повалился на пол, ухватил руками ногу великого князя. Василий пнул его носком сапога в плечо, выкрикнул в бешенстве:
– Изыди! – Только-то и выкрикнул, еще не зная силы слов своих, не полагая еще, что это одно слово может стать и судом, и казнью для боярина. И если жизнь Травы не кончилась в тот же день, то лишь благодаря заступе Федора Андреевича Кошки.
Когда Трава, затрепетав от гнева юного великого князя, попятился назад, кланяясь, униженно улыбаясь и нашаривая сзади себя растопыренными пальцами входную дверь, за порогом его ждали молодцы все понимающего Данилы – сразу же подхватили Траву под белы руки.
А многомудрый Кошка стал убеждать Василия, что Трава – муж разумный, о пользе князевой радеющий. И все предки его славно потрудились на благо Руси. Еще при Иване Калите младший сын великого смоленского князя Юрия Константин березуйский и фоминский перешел на службу в Москву и привел с собой трех сыновей, которых звали одинаково Федорами: одного за красоту лица величали Красным, второго за низкорослость и младость – Меньшим, а третьего неизвестно почему – Слепым. Сын Федора Красного Иван, по прозванию Собака, при Дмитрии Донском тем свое имя прославил, что трудился много на возведении кремлевских белокаменных стен. А его сын Семен Иванович, но не Собака уж, а Трава, исправно тоже службу нес, разные непростые поручения великого князя исполнил. Boт уж и два его сына – Григорий и Иван Травины подрастают в расторопных дворян, немало полезны могут оказаться великому князю.
Василий не мог не внять словам Кошки, однако они не только не успокоили, но усилили его досаду и неуверенность.
3
И с удельными русскими князьями, приехавшими на торжество посажения, нескладными получались разговоры и отношения.
Александр тверской, прозванный в Сарае Ордынцем, почтительное лицо кроит, а из уст его – речи отнюдь не приличествующие:
– То, что делали наши отцы, нам с тобой не указ, мы по-своему править будем, да?
– Как это? – без особого интереса спросил Василий, потому что был слишком развлечен другими заботами, которые надо было исполнить немедля, прямо сейчас.
– А так… Зачем членить Русь? Ведь язык у нас один и вера одна. На сбережение, а не на разор завещали нам предки землю.
– Верно, все мы одного пращура внуки, все мы – Мономаховичи, – согласился Василий, не понимая еще, куда клонит Ордынец.
– Пусть будет у нас всегда единое сердце, как говорил твой покойный отец, но будем блюсти мы каждый свою отчину: ты – Москву, я – Тверь. Я ведь тоже великий князь…
– Великий, великий, кто же говорит, что не великий, однако ты помни, что ханский посол ко мне приехал, а не к тебе!
Ордынец чуть смутился, однако продолжал, тая на уме собственную выгоду и искательность:
– Но все же мне невместно быть ниже своего звания: Тверь большая, и я ее буду блюсти…
– А мы с отцом свою Рязань будем блюсти, – подключился Родослав.
– Но, конечно, при старшинстве Москвы, добавил Иван нижегородский, а сам коробится, словно береста на огне. Добавил подобострастно: – Москва наш щит и стяг, мы без нее ни шагу.
Василий опять никак не отозвался, смотрел выжидающе на стоявшего поодаль Владимира Андреевича Серпуховского. Тот, некогда удалой и молодцеватый князь, а ныне поседевший, сановитый и толстобрюхий, повернулся с неожиданным проворством, сказал мстительно и внятно, хотя и заикаясь по обыкновению:
– Т-тьмою п-покрыты помыслы ваши… Однако не в-в-выговаривали бы вы, – он бросил злой взгляд на гостей, – а мы с Василием Дмитриевичем не слышали бы х-худоумия сего нынче, кабы покойный Дмитрий Иванович не чи-чинился с вами, был по-по-порешительнее.
При словах двоюродного дяди Василий непроизвольно положил руку на крестовину меча, Серпуховской заметил это, чуть осекся голосом, но все же продолжал с отчаянной решимостью высказаться до конца:
– Твой отец был п-п-первым победителем О-о-орды, это так, но он дал затем р-разорить Тохтамышу Москву и… не присоединил к своему княжеству Рязани и Т-твери, а надо было заступить им с-своевольность, был не один случай у-учинить это.
Владимир Андреевич ждал, что юный и горячий великий князь, как некогда во время потехи в Куньей волости, выхватит из ножен свой харалужный меч и тем выкажет слабость свою, и увидят все, что никакой он еще не государь. Не чаял Владимир Андреевич, что получит рану поязвительнее, нежели от меча.
– Вот, значит, откуда клеветы[75]75
Слово «клевета» имело в ту пору два значения: как оболтание и как донос обвинения.
[Закрыть] идут, – тихо и с неотвратимой угрозой произнес Василий, – не от одного лишь Киприана. Может, и такую еще оплошность допустил отец, что завещал венецианскую шапку с жемчугом мне, а не тебе?
Владимир Андреевич, хоть и носил уж прозвание Храброго, не посмел найти ответ или не захотел в силу присущей ему осмотрительности. В тот же час вскочил на коня, уехал с сыном Иваном и всеми боярами в свой удел: сначала в загородный дом с церковью Тригоры, что близ Ваганькова[76]76
Вся местность от Никитских ворот до реки Ходынки принадлежала Владимиру Андреевичу Серпуховскому, а загородный дом стоял на месте нынешней площади Восстания.
[Закрыть], а потом и вовсе затворился в родовом наследственном городе Серпухове.
Василию не совсем были понятны мотивы поступков дяди: старая ли это рана разбередилась у него, вновь ли гнев и унижение почувствовал он после ханского благословения на, великий стол малолетнего племянника, а не его – и более родовитого, и, безусловно, заслужившего перед народом своим и отечеством право быть первым в государстве?
Как и Дмитрий Донской, серпуховской и боровский князь Владимир Андреевич – тоже внук Ивана Калиты, в княжество которого и сложилось как раз третное управление Москвой: Калита завещал Москву трем своим сыновьям – Симеону, Ивану и Андрею. Каждый из них владел третью Москвы, то есть обладал правом суда и сбора торговых пошлин в одной из третей города. Так сталось, что после смерти Симеона Гордого и Ивана Красного стал Дмитрий Иванович владеть уже двумя третями Москвы, а оставшаяся часть принадлежала наследнику младшего сына Калиты – Владимиру Андреевичу. Оба они были малы, когда заняли княжеские столы, и отношения двоюродных братьев установили бояре и митрополит: по специальному договору Владимир стал младшим братом Дмитрию, то есть признал его верховенство. Владимир Андреевич добросовестно выполнял условия договора – в столкновениях Дмитрия Ивановича с князьями суздальским и галицким, в отражении литовцев, в обороне Москвы от набегов своего будущего тестя Ольгерда, в защите Пскова от ливонских рыцарей и, конечно же, во всей изнурительной борьбе с Ордой. Всегда и везде участвовал он рука об руку с Дмитрием Ивановичем, получил прозвание Храброго (да и Донским тоже величали!), но и в старости остался младшим братом не только Дмитрию Ивановичу, но теперь вот и малолетнему сыну его Василию. Да, в согласии, рука об руку шел он всегда, но поди знай, какие страсти бушевали в его мужественном сердце, когда он однажды не сдержался, вспылил, и было у него с Дмитрием Ивановичем размирье. Многие склонны были усматривать в этом его притязания на великокняжеский стол, полагая, что возносил он себя выше Дмитрия Донского. А великий князь до того рассердился, что отобрал у Владимира Андреевича старинные его уделы Галич и Дмитров. Всех старейших бояр его развел по разным приставам Москвы, посадил в узилища, и были они в нетях, пока на следующий год Серпуховской не смирил свою гордынность и не получил от великого князя «мир, и прощение, и любовь». Было это на Благовещение, меньше чем за два месяца до кончины Дмитрия Ивановича, и, видно, не забыл Серпуховской все же о своем праве на великое княжение, опять вот не сдержался, наговорил вздорных словес.
В гневе и огорчении уехал Владимир Андреевич из Москвы, на этот раз предусмотрительно забрав всю челядь, и было это похоже на объявление войны. Конечно, Василий мог только предполагать, но не знал наверное всех доподлинных причин враждебного поведения двоюродного дяди.
4
Ночью Василию приснился отец. Молодой, веселый, сильный, Дмитрий Иванович возбужденно рассказывал, как татары дали ему плеча и бежали от Куликова поля аж до реки Красивая Меча. Василий слушал, а сам удивлялся множеству отражений своего безусого лица на золотых пластинках отцовского зерцала, одетого поверх легкой стальной кольчуги…
Это и весь сон, хотя показалось, что был он длинным.
Очнувшись, Василий продолжал лежать в постели, вспоминая подробности и пытаясь понять: почему возникло у него чувство неудовольствия и даже досады?.. Почему так много оказалось отражений его лица? Да и могли ли они вообще быть: отец носил простое, стальное зерцало, и только ожерелье доспехов состояло из позолоченных продолговатых пластин, узких и тусклых, в которых никаких отражений рассмотреть было нельзя… Впрочем, все это вздор, тщета… Но что же тогда вызывает досаду? Отец вернулся после Мамаева побоища больным, победе радовался, но весел не был, нет… Иван Серпуховской похвалялся, что его отец гнал татар с Куликова поля в то время, как отец Василия лежал без чувств под ветками срубленной березы…
Мать часто говорила, что, если увидишь во сне кого-то из родных покойников, будет в этот день ненастье – дождик или снег.
Василий опустил ноги на устланный китайским ковром пол (подарок от Тохтамыша), прошел к застекленному мелкими разноцветными звеньями окну и распахнул створку рамы – ворвался упругий и слепящий своей яркостью солнечный свет… Значит, неверно мать говорит?
Слышался глухой лай собак, скрип тяжелых железных ворот. Донесся невнятный гомон шедших с посольского подворья чужестранцев. Вновь проскрипели ворота.
Все звуки перекрыл перезвон перечасья малого колокольца Ивана Лествичника.
Василий насторожил слух, начал считать удары. Звук, отражаясь от каменной стены стоявшего напротив княжеского Спасского монастыря, удваивался, так что выходило, будто бы сейчас не четыре часа, а все восемь[77]77
По современному времясчислению было примерно часов девять утра, так как начало новых суток определялось моментом восхода солнца.
[Закрыть].
Был Василий все утро раздражен и несправедлив, бояре видели это и старались пореже попадаться ему на глаза. А в пол-обеда стало ясно, что примета матери все-таки верна: как-то вдруг, внезапно стали грузиться грязно-серые тучи, небо сделалось сумеречным, непроглядным, и пошел снег. Мокрые его хлопья падали невесомо, задумчиво, гибли в жидкой грязи, едва долетев до земли.
Снег шел двое суток беспрерывно – день и ночь, густо и торопливо, словно бы стараясь убедить всех в том, что ложится на землю нешуточно, что наступает зима. Глупые гуси поверили в это, забыв о своей важности и спесивости, перебежками потянулись с реки в укрытия. Но табун кобыл с жеребятами продолжал беспечно разгуливать по убранному великокняжескому лугу за Москвой-рекой, где весной бывают широкие разливы и после Петрова дня вырастают стога сена. И люди все, конечно же, понимали, что До зимы далеко еще – на дворе стоял канун Покрова.
Сновали по Кремлю люди разного рода и звания – тиуны и монахи, ключники и дворяне, при княжеском дворе состоящие, гости всякие – свои и иноземные. От Боровицких ворот доносилось цоканье копыт по дубовым плахам мостовой, скрип тележных колес – все шли и шли в Москву подводы с житом, мукой, солониной, репой, капустой, морковью.
Василий смотрел в окно на падающий снег, и чувство тоски и одиночества все сильнее сжимало его сердце.
Снег занавесил мощеную Соборную площадь, крепостной вал за кремлевской стеной, Боровицкий мыс, где Янга показывала светлячка и где они вместе закопали дубовый желудь, даже и рытвины с ухабами, слякоть и грязь на мытном переезде через Неглинную – даже их было жалко – как странно!..
Василий бесцельно бродил по палатам, подошел к окну, выходившему на хозяйственный двор, который был в этот час безлюдным. Не разбирая дороги, пробежала свинья, задумчиво похрюкивая, неторопливо, деловито. Из конуры выглянул цепной кобель, но лишь досадливо гавкнул один раз, поленившись вылезать наружу под мокрый снег.
Этот снег, конечно же, – зазимок. Он растает, не улежит, но взамен ему упадет другой, через сорок дней и настоящая зима установится… Вот оно в чем дело: в неизбежности! Никакими силами невозможно вернуть лето и осень, невозможно вернуть к жизни отца… Как умолял Василий Всевышнего сделать это, а тот не захотел!..
Есть, видишь ли ты, неминуемое, неизбежное, и стоит только вдуматься в это, как душа холодеет от ужаса. Он даже изумился про себя: сколько прожил на свете и ни разу не задумался, что это ведь в самом деле ужас – неизбежность!
Что такое счастье, он знал, это – свобода. Еще в раннем детстве, помнится, когда просишься у дядьки или мамки идти на гульбище играть с посадскими детьми в чиха или лату, а они все не пускают и не пускают – то ли грязь, то ли снег, то ли гость скоро важный прибудет, то ли чтением Псалтири да счетом надо заниматься – причин для запретов не сосчитать, а потом вдруг вещают: «Ну ладно, иди!» – и ты перенной стрелой вылетаешь из терема, все в груди поет и ликует, свобода: «Ну ладно, иди!» А потом это ощущение бывало не раз. И когда благополучно вырвались ночью из Сарай-Берке, переплыли Волгу, оглянулись – все, нет погони, и когда по степи мчались втроем на конях, и когда Витовт выпустил наконец из Трокая под честное слово, и когда впервые за годы неволи Василий увидел родные пашни, пажити, перелески: «Ну ладно, иди!»
Воспоминания о счастливых мгновениях, пережитых в далеком детстве и только что кончившейся, как видно, безвозвратно, юности, развеяли гнетущее чувство одиночества и тоски. Будущее было неясно, как падающий снег, но и сулило, как он, что-то новое, трепетное, неизведанное. И Василий даже обратился к снегу, словно к живому:
– Ну ладно, иди!
Находившийся в палате Данила Бяконтов понял слова великого князя как обращенные к нему:
– Куда мне идти, княже?
Василий недолго раздумывал:
– Знаешь… Иди-ка собирайся на охоту. Видишь, снег – к утру все застелет.
– На узерку? – обрадовался Данила.
– Ну конечно же, заяц-то не ждал такого – серый да бурый еще. Позови всех князей удельных, кои не уехали из Москвы. И Осею передай, чтобы готовился.
– Передам, княже, сейчас и передам. Мы с Осеем все для потехи к утру приготовим.
«Мы с Осеем…» Много у великого князя бояр, знатных да высокоумных, но постельничий Данила и кормиличич Осей дороже и ближе всех, им больше всего доверяет Василий, не зная по неискушенности, как сердит этим бояр старейших, которые больше, чем кто-либо, имеют право на внимание и ласку великого князя.
Встречаясь с Иваном Дмитриевичем Всеволжским, сразу же вспоминал Василий рассказ Травы об отцовом поясе. И хотелось спросить впрямую: «Дарил ли тебе, Иван, драгоценный пояс тесть твой, а мой сродник ближний Николай-Микула?» Не решался: не верил, не хотел верить, что было так, как Трава клепал, да и как обидеть ни в чем не повинного, не ведающего ни о какой подмене Ивана, славнейшего боярина из древнего рода[78]78
Дед Ивана Всеволжского Александр был потомком Рюрика в шестнадцатом колене.
[Закрыть].
Тут же припоминалось, что ведь и презренный боярин Трава хоть и не из лепших, но знаемых тоже людей. Взгляд невольно обращался к кремлевским стенам и башням: Иван Собака, отец Травы, большое радение приложил, чтобы стояли нерушимо сложенные им из белого камня укрепления города. Своим существованием белокаменный Кремль подтверждал прошедшее, и стоять ему многие годы еще, вечно стоять. Так же нетленна и память о тех, кто возводил его, о людях не только знаемых, но и мизинных тоже. Голоса, говор пращуров, дыхание самой истории запечатлелись в названиях кремлевских ворот и башен: Чешковы ворота, Свиблова стрельница, Тимофеевские проездные мостки, Боровицкие, Богородицкие, Константино-Еленинские, Никольские… Сознавая это, испытывал Василий смешанное чувство гордости за своих пращуров и неуверенности в том, что он сумеет быть достойным их памяти.
5
Намеченную на завтра потеху пришлось отменить, потому что вечером прибыл гонец из Константинополя с дурной вестью: «В день памяти преподобной Феодоры Александрийской преставился Пимин, митрополит Русский, во Цареграде, тамо и положен бысть». В одно время с гонцом пришел в Москву из своей обители Сергий Радонежский по важному делу к великому князю.
Весть о смерти в далеком Константинополе митрополита Пимина дошла до затерянной в лесах Сергиевой обители скорее, нежели до Кремля, и Василий терялся в догадках: как и почему такое могло произойти.
Известно, отличалась обитель с церковью во имя Животворящей Троицы страннолюбием и нищелюбием, со всех концов тянулись туда нищие, странники, калики, и не диво, что многое может быть ведомо Сергию от них, но как они раньше великокняжеского гонца поспели? Да и не затем, чтобы вести доставлять, тянутся к преподобному люди, в убогих кельях его обители не умолкает славословие Господу, и в тишине пустынной смиренные иноки неустанно трудятся над очищением своего сердца от страстей, стараясь вовсе позабыть о том, что там, за пределами их заветной пустыни, есть другой мир, который шумит и волнуется, как море непостоянное, погружая людей в мутные волны житейской суеты. Правда, в нужное время и в обители этой смиренной обнаружились люди, отнюдь не отрешенные от мира: ведомые всем ратники великие и богатыри крепкие, люди зело смысленные к воинскому делу и наряду – не только Александр Пересвет да Иродион Ослябя с сыном Яковом, и другие монахи Сергиевой обители в шлемах нетленных, схимах святых вышли на Куликово поле, чтобы сокрушить врага или сложить за Русь головы. Повелел им взять оружие в руки сам Сергий, и многие, в их числе и старший брат его Стефан, неодобрительно отнеслись к этому. Но людская молва не касалась преподобного, он смело и решительно вмешивался не раз в мирские дела, и сам Дмитрий Донской кротко выслушивал его. И другие великие князья не смели ни в чем перечить великому старцу.
Дважды бывал Василий вместе с отцом в Сергиевой обители, и запомнилось ему, что все-то там худостно, все нищетно, сиротински. Сергий сам неизменно был в посконной, латаной-перелатаной, без карманов, как у всех праведников, рубахе, подпоясанной вервием, согбенный и изнуренный от неустанных трудов и неусыпных бдений. И сейчас в таком облике ждал его увидеть Василий, но ошибся.
В думную палату вошел человек старый, однако с походкой легкой, взглядом быстрым, речью внятной. Поначалу, правда, показался он Василию не просто даже старым, но совершенно древним: на щеках и на лбу его столь большое множество морщин и глубоких складок, что в них словно бы западают и становятся невидимыми близко посаженные и кажущиеся неодинаковыми глаза Сергия. Но когда он улыбнулся великому князю улыбкой друга близкого или даже родственника, прекрасные его глаза васильково засветились, кожа в предглазьях и на щеках разгладилась, сквозь седые редкие усы и бороду проглянули не стариковские совсем, не обесцвеченные губы и ряд крепких белых зубов, все лицо его во внутреннем своем озарении стало детски-доверчивым, чистым, ясным. Но сразу же и построжало оно, как только повернулся Сергий к киоту, где выделялась в золотом с многоценными каменьями окладе икона Богородицы, произнес неторопливо, воздев обе руки к горним силам:
– Пречистая Мать Христа нашего, Ходатайница и Заступница, крепкая Помощница роду человеческому! Будь и нам, недостойным, Ходатайницей, присно молящейся к Сыну Своему и Богу нашему!
Сергий облачен был в священническую ризу, Василия благословил кипарисовым крестом, обернув руку концом холостяной домотканой епитрахили. Были во всем его облике скромность, простота и достоинство. Показалось Василию, что принес с собой Сергий живительный смоляной запах елового бора.
Как и догадывался Василий, важным делам, приведшим великого старца в Кремль, был вопрос о митрополите всея Руси. Первоигумен никого иного не желал видеть в святительском сане, кроме Киприана – того самого византийского пришельца, которого дважды выпроводил из Москвы отец и с которым отношения у Василия складывались не простые и не всегда понятные.
6
Сказать по правде, Василий давно ждал встречи с Сергием, ждал и боялся ее. Вскоре после того как умер отец, епископы и игумены московских храмов и монастырей ненароком будто бы интересовались: а кого же пожелает великий князь видеть в митрополитах? У всех было в памяти дерзкое решение Дмитрия Ивановича Донского, решившего наперекор не только старцу Сергию, но и самому константинопольскому патриарху Филофею поставить в митрополиты вчерашнего попа, духовника своего и благоприятеля Михаила-Митяя. Почему бы и новому великому князю не выбрать духовного владыку из русских священнослужителей? Но Василий не спешил принимать решение. Сергий знал об этом и, по сообщениям великокняжеских послухов, сильно серчал на молодого русского государя. Как и в Мамаево нашествие, опять в очень важный момент своей истории Русь оказалась без духовного наставника: Киприан в изгоне, а Пимин, дважды низложенный патриаршим собором за скандальные проделки, уехал тягаться (опять с большим запасом денег) в Константинополь за месяц до кончины Дмитрия Донского.
Сергий Радонежский был старцем прозорливым, и душа Василия была для него книгой открытой. Он не выказывал своей досады, очень мягко и без поспешности старался склонить великого князя к тому, чтобы пригласить в Москву опального Киприана. Василий нимало не сомневался в правоте Сергия, ибо верил, что славный старец этот, вдохновитель Донской победы, вполне постиг Бога, знал Его помыслы и предначертания и был призван на землю, чтобы осуществить Его намерения. Однако почему-то всегда сердцу Василия был ближе бесшабашный разудалый Пимин, нежели Киприан, который самого дьявола лукавством может обойти, – на словах прямодушен, а на деле скрытен и пролазчив. Но вот бедный Пимин, как и Митяй в свое время, вдруг отдал Богу душу свою многогрешную уже на самом подходе к Константинополю – в Халкиндоне, что на противоположной стороне устья Босфора.
Василий продолжал колебаться и раздумывать, чем все больше гневил первоигумена Руси. Сергий не понимал причин его колебаний, усматривал простое упрямство, покоящееся на слепой вере в непогрешимость действий отца, который все последние годы перед смертью и слышать не желал о Киприане.
Сколь настойчив, столь же и многотерпелив был Сергий. Он вдруг вовсе оставил разговор о митрополите и предложил Василию наведаться в монастырь Николы Старого, что близ Кремля, напротив Никольских ворот. Там, сказал Сергий, есть у игумена для великого князя московского весьма даже важная харатия.
Василий знал, что в греческом монастыре Николы Старого всегда обретались Киприановы сторонники, а потому шел туда без охоты, просто не желая огорчать Сергия ослушанием.
Их приметили издали, а может, и ждали, упрежденные заранее об их явлении. В ответ на сотворенную Сергием Иисусову молитву привратники громче, чем надобно, отдали «аминь», излишне усердно же и калитку толкнули, так что большое железное кольцо на ней, служившее ручкой, подскочило вверх несколько раз и с глухим стуком ударило по выщербленной доске. Василий покосился на кованое массивное кольцо, на выемку, сделанную им в дереве, подумал: это сколько же раз должно было оно ударить по дубовому полотну, чтобы так изъязвить его? Тут же и одернул себя: приличествует ли великому князю столь недостойными заботами обременяться, не дай Бог угадает первоигумен его ребячливость. Василий нахмурился, степенно шагнул вслед за Сергием, но опять, отвлекся, слушая, как долго и жалобно скрипит на железных запятках старая калитка. С облегчением заметал, что и сам старец Сергий не одними только высокими стяжаниями озабочен, но и к мирским малостям имеет интерес: спросил у сопровождающего монаха, отчего это у них приворотная собака не на привязи сидит. Монах ответил, что собака хоть лохмата и страшна с виду, однако незлобива, ибо зело стара – все зубы сточила, даже и мосол разгрызть не в силах. В подтверждение своих слов монах пнул остроносой кожаной сандалией добела обглоданную кость, что валялась возле конуры на грязной соломенной подстилке, погрозил для острастки собаке, но та даже и на ноги не поднялась, только чуть повела рыжим неопрятным хвостом.
А Сергий словно бы по своему собственному подворью шел, во все вникал: и почему до сих пор навоз и зола в кучах лежат, не свезены на огороды, и много ли поленниц дров заготовлено дам ото па и для лучин, и зачем не выдрали растущие вдоль забора сорняки – лопушник, чернобыль, крапиву…
В глубь монастырского двора вела торная, набитая дорожка, обсаженная молодыми березками. По ней навстречу прибывшим гостям шел шумен – крупный старик с совершенно седой головой и такой же серебристо-белой узкой бородкой, с глазками подслеповатыми, но выразительными и подвижными.
– Милости просим светлейших особ! – радушно говорил он, – Не изволите ли сначала в трапезную пройти? Нынче хоть и не скоромный день, но только что доставили семужку, икорку – все первого багрения…
– Среда, как и пятница, день сугубо постный, – строго ответил Сергий. – Моя братия в эти дни даже и репу с капустой не вкушает, только хлеб овсяной, невеяный.
Игумен согласно кивал белокочанной головой, без уничижительности, но с высоким почтением держался, как, впрочем, и весь сопровождающий его церковный причт. Всенародной известностью и любовью пользовался Сергий, но священнослужители и чернецы чтили его особенно – ведомо им, что все смертные взывают: «Бо, Господи, явися нам!» – однако не ко всем молящим Его снисходит Господь, а только к избранным, редким праведникам, и Сергий Радонежский как раз из их числа.
Зашли в святительскую церковь. Дьякон, завидев вошедших, громко и весело зарокотал осанну:
– За все за это благодарим Тебя и Духа Твоего Святого, за все известные и неизвестные, за все явленные и неявленные благодеяния к нам…
Василий стоял возле распахнутой двери, рассеянно слушал дьякона, а снаружи доносился до его слуха скрип входной калитки. И невольно опять предался Василий праздным размышлениям, снова его несчастная калитка озаботила: вот, думал он, скрипит она, словно жалуется, что уж много-много лет не дают ей покоя и все толкают, пинают ногами, наваливаются плечами, а запятники, на кои дверь навешана, проржавели, поизносились, пора бы и им на покой вместе с калиткой, которая все скрипит и скрипит, с рабской покорностью услужая людям, и никто не внемлет ее жалобам, никто не слышит ее стенаний, не замечает, до чего трудно ей, – только тогда заметят, когда рухнет она вовсе, как рухнули в Переяславле, помнится, въездные ворота – не просто рухнули, но придавили собой до смерти малую дщерь боярина Федора Андреевича Свибла, и с той поры этот Свибл… Тут поймал себя Василий опять на недозволенной суетности мыслей, несообразных обстановке, опустился на колени, обратив взор и молитву свою к святому Николаю Угоднику, смотревшему на прихожан из нижнего правого угла иконостаса открыто и благожелательно.
И опять успокоил себя Василий тем, что и сам Сергий не столь уж истово отдается молению – отбил два поклона и встал, сделав знак рукой игумену: пошли, мол. На паперти он что-то сказал, чего Василий не слышал, но видел, как после этого игумен, чуть поддернув черную рясу, проворно засеменил по деревянным источенным ступенькам, ведшим в его покои.
7
Важной харатией оказался присланный Киприаном из Константинополя папирус в белой обертке из хорошо выделанной свиной кожи – как видно, дорожил им митрополит, высоко ценил и берег свою рукопись. Игумен осторожно развернул негнущееся и издающее сухой треск полотно свитка, разложил на покрытом рядниной высоком сундуке. Уважительно и призывно показал на него сразу обеими руками, приглашая Сергия и Василия самим вчитаться в слова, написанные сразу на двух языках – сначала на греческом, затем на церковно-славянском.
В начале харатии значилось: «А се имена градом Русскым далним и ближним».
Василий решил, что это перечень городов в помощь путешествующим священникам или купцам, но увидел, что перечисляются названия невпопад – соседствуют такие города, которые отстоят друг от друга больше поприщ на разных совсем путях и перепутьях; правда, объединены они общими узами: «А се грады Волынские…», «А се грады Литовские…», «А се грады Рязанские…», «А се грады Смоленские…», «А се грады Залесские…». Поименованы также были города и Подольские, и Киевские, и находящиеся на Дунае, на Днепре, на Пруте, на Сурожском море[79]79
Черное море, которое в средние века западные путешественники называли Русским морем, а сами русские – Сурожским.
[Закрыть]. Большинство названий Василию было знакомо, но встречались такие города, о каких он никогда и не слышал, а также и такие еще, которые были когда-то, да исчезли. Значились очень древние, как Тмутаракань, а попадались и совсем молодые, как в год возвращения Василия из плена поставленный каменный град Порхов.