Текст книги "Василий I. Книга первая"
Автор книги: Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Василий изумлялся и с завистью думал, что он, наверное, никогда не сможет быть таким мудрым, как Дмитрий Михайлович…
Солнце поднялось над горизонтом, небо на недолгое время осветилось, но скоро снова застили его, словно бегущие рваные облака, стаи птиц – летели, наполняя воздух тончайшим звоном, зяблики, чижи, корольки, юрки… В сумятице мелких птиц не спеша кружили хищники. Изредка они молниями прошивали воздух, сбивая зазевавшихся или ослабевших птиц.
– Наверное, где-нибудь непогода надолго задержала, а сейчас они прорвались и устремились все враз вперед, – предположил Боброк.
Василий с Бяконтовым не отозвались на его слова, только молча переглянулись.
– Знаю, о чем молчите, – продолжал Боброк. – В темную сырую яму с тарантулами захотели? Княжич рязанский после своего побега неудачного отсидел в ней три дня. Спрашивают его: «Еще побежишь?» – «Н-н-н…» – только и отвечает. Так заикаться стал, что и единого слова вымолвить не в силах. И телом немощен стал, видно, не жилец уже на свете.
Василий с Бяконтовым снова значительно переглянулись. И опять их понял Боброк.
– Но он зря побежал прямо. Надо кружным путем, через южные степи, через Волынь, Подолию, Литву…
– По чужим странам, по незнаемым местам, по неведомым землям, – неопределенно сказал, то ли поддерживая, то ли сомневаясь, Бяконтов, а Василий заключил:
– Лучше уж в яму с тарантулами, лучше заикой стать, чем по-рабски-то молчать… И ведь мы все, что отец наказывал, сделали, можем бежать.
Сразу заторопились все трое, схватили рыбацкие снасти и улов, Боброк еще раз предупредил:
– Хорошо надо готовиться, все делать с умом. Необходимы лошади, оружие, запасы еды, еще многое что. Ну, а великий князь Дмитрий Иванович, верно, не должен осудить нас, может, радешенек даже будет…
Василий слушал и не слушал Боброка – впервые в жизни, кажется, так полно ощутил он пробуждение природы, майский перезвон: он смотрел на летящих птиц, и ему казалось, что все они сейчас в заговоре с ним. Он почти как они все чувствовал: печали и радости прибрежных ветел, тихих, оголенных еще, но готовых в любой миг брызнуть изумрудной радостью жизни. Ему казалось, что он слышит, как солнце лучами своими перебирает с легким шелестом высокие слюдяные облака, чувствует, как эти лучи, спустившись вниз, бережно ворошат его волосы, неслышно и нежно касаются его губ. Он боялся, что Боброк и Бяконтов услышат, как нестерпимо громко бьется его сердце, словно вырваться из груди хочет. И вдруг, будто чье-то разрешение свыше получив, он перестал таиться, не остерегаясь и не раздумывая, бросился на землю и стал целовать чистую, нежную траву, перевернулся навзничь, раскинув руки, и через пелену счастливых слез видел лишь размытые очертания больших и малых птиц, на разной высоте летевших в одном направлении – на север, в Русь.
8
Сохранить подготовку к побегу в тайне было непросто, и хитроумный Боброк нашел такой ход:
– Попроси, княжич, у хана разрешения на охоту. Мол, мы у себя на Руси жизни без охоты не мыслим, хотим на вепря, за птицей ходить.
Как глупо самолюбив он был раньше, боясь унизиться перед чванливым азиатским ханом!.. В одно из посещений дворца увидел Василий знакомую вещь – сковородку с золоченой рукоятью и финифтью. Ее подарил великой княгине Евдокии ордынский посол от имени хана, а Тохтамыш, значит, когда разорил Москву, украл ее?.. Воспоминание о матери сначала сжало тоской сердце, но потом вдруг стало легко от мысли: грозный Тохтамыш просто смешон – украл в Москве сковородку! Так что пусть его тешится своим величием – Василий с легким сердцем, даже весело обратился к Тохтамышу:
– Смиренно обращаемся к солнцу милости и правосудия великому хану над ханами Тохтамышу дозволить нам привычные русскому сердцу потехи… – А про себя добавил: «Отдай мамину сковородку!»
Тохтамыш милостиво разрешил участвовать в охотах и прислал в помощь знатца по волчьим облавам – буролажника.
Каждый день стали теперь ходить по базарам, подкупать нужные вещи. А купить на сарайских базарах можно было решительно все. На грубо сколоченных и врытых в землю длинных столах лежали кипы шелка-сырца из Китая, хлопка из Средней Азии, русское полотно, сурожские ткани, афганские ковры. В другом ряду торгуют жемчугом и амброй, привезенной с Востока, моржовой костью (рыбьим зубом) и мехами, что привезли по Волге русские купцы. Прилавки с фонарями и шандалами, медной и глиняной посудой… А вот и то, что надо: седла, ножи, лучные стрелы. Обдумав побег, решили, что у каждого из троих должно быть с собой по три лука и три больших (на тридцать стрел) колчана, по одному топору, по волосяной веревке и по кожаному мешку, чтобы на нем плавиться через реки. Ну, и всякие мелочи – иголки с нитками, шило с дратвой, кресало с кремнем, чашка для питья и ситечко для процеживания воды. Все можно было бы купить зараз, но следом тенью – Тебриз. Решили больше не доверяться ему, но, однако, делать вид такой, будто своим сообщником считают.
Все было продумано. Василий и Данила стрелы подбирают – перенные боевые, с коваными наконечниками и сигнальные – свистящие в полете, как флейты, с серебряными головками. Тебриз помогал советами, а Боброк тем временем обо всем договорился с купцом Андреем Шиховым, сыном Ивана Шиха, который был в числе десяти именитых купцов-сурожан взят Дмитрием Донским на Куликовскую битву.
Андрей Шихов должен был ночью доставить все, что заказал ему Боброк. Даниле Бяконтову поручено было встретить купца за оврагом. Боброк, затаившись на берегу соленого озера, имел возможность видеть их, а убедившись, что все идет по плану, дать сигнал Василию, который в полной походной готовности будет ждать в землянке.
– Смотри в оба, княжич, – попросил приглушенным голосом Боброк перед уходом, и Василий по этому голосу вдруг с пронзительной остротой понял, сколь ответственно и страшно то, что они затеяли.
– Конечно, в оба! – отозвался он и спросил полушепотом: – А скажи, Дмитрий Михайлович, верно, что перед битвой на Куликовом поле явились Фоме святые Борис и Глеб, а другим, и моему отцу тоже, – Пресвятая Мать Богородица?
– Верно, княжич, верно. Если чего-то очень хочешь, то непременно это и будет… Внимательно зри, я знак дам. Встану – шабаш, сорвалось дело, кресалом искру высеку – мало годя вставай и тихо крадись ко мне. К лошадям уж пойдем вместе. Да не засни!
– Ну что ты! – обиделся Василий.
Боброк растворился в темноте, но Василий хорошо знал путь, по которому он пробирался, а соленое озеро и ночью светилось тусклым, словно бельмо, отражением.
Ночь, как всегда здесь, была непроглядной, однако Василию казалось, что он угадывает не только все движения Боброка, но и Данилу различает в сутеми, хотя умом понимал, что это невозможно: таившегося за оврагом в двух полетах стрелы Данилу, пожалуй, и днем бы отсюда не разглядеть. Низко ползли облака, порывы ветра были сильными, сдували песок, и Василий щурился, заслонял ладонью глаза. Неизвестные звуки – словно надрывный плач ребенка больного. Рыбный филин, что ли? Совсем некстати вспомнилось пророчество Киприана, что в сумраке ночей искони творятся лишь дела нечестивые, и чем позорнее дела, тем мрачнее выбирается ночь, – это закон духа тьмы.
Послышался глухой и тревожный стук лошадиных копыт – наверное, Андрей Шихов… Хотя нет – уговаривались копыта коней обернуть тряпками. Потом, как только удастся выехать из Сарая, тряпки надо будет сбросить, чтобы кони могли мчаться с предельной резвостью. Удастся ли, что задумано?
– Пресвятая Богородица, Матушка Заступница! Помоги и спаси от лихоманки, от дурного глаза, от злого татарина! Помоги избавиться от плена, не оставь милостью Своею меня, раба Божия Василия!
Кому еще мог он молиться, как не Защитнице сирых и правых, Ей, предчувствовавшей будущие страдания Сына Своего и заранее скорбевшей о Нем.
И до десяти не успел Василий сосчитать, как рассмотрел в темноте быстрые росчерки молнии, затем затрепетал, словно лампадка на божнице, огонек… Так это же Боброк!.. Помогла Богородица!
Перед самым отъездом Василия из Москвы художник Грек писал икону, на которой Пречистая в синем плаще и ярко-красных туфельках молитвенно склоняла голову перед престолом Своего Сына. Яркий синий цвет был непривычен, обычно на иконах преобладали красный и желтый тона. Красный – тело человека с его плотью, кровью, страстью, а желтый – свет, солнце, воля, царственность. Были еще на старинных иконах черные и белые тона, от смешения их – серые, а от смешения синей и желтой – зеленые, как цвет растительного царства. Но не зря же Грек сделал икону такой синей?.. Это, наверное, цвет ночного синего неба, каким оно виделось отцу на Куликовом поле, в таком обличье явилась тогда Богородица, такой привиделась сейчас и Василию.
– Княжич, очнись!.. Вставай, княжич! – нежно теребила Она его. Василий открыл глаза и вздрогнул: не Богородица – доброе волосатое лицо Боброка склонялось над ним, – Что же ты не видел моего сигнала? Я даже огарок свечи прилепил на седло.
– Видел, видел я…
– Чего же не шел, заробел?
– Нет, заснул вдруг.
– Да-а? Ну и шутник ты!.. Скорее, княжич!.. Чу, тише! Сторожись, княжич! – голос у Боброка был взволнован, неузнаваем. Крепкой рукой уверенно повел старик в темноте Василия по тайной тропинке.
Данила ждал их с уже оседланными тремя конями, а еще девять имели на уздечках длинные чем-буры, чтобы бежать сзади в поводу.
Василий, еще не окончательно очнувшийся со сна, забирался на лошадь без обычной ловкости, звякнул стременем.
– Легче ты! – встревожено цыкнул Боброк и оглянулся по сторонам. Но вокруг стояла безмолвная темнота.
Крадучись, ведя осбруенных и оседланных лошадей в поводу, обогнули бедняцкие кварталы Сарая и вышли на берег Ахтубы с южной стороны города. Остановились в тени цветущей белой акации, что росла сплошной стеной.
Данила снял с копыт всех лошадей тряпье.
– Все! Теперь что есть духу! Вскачь! Бог помочь! – прошептал прерывисто Боброк. Чуть передохнув, подбодрил себя и других шуткой: – Да смотри опять не засни, княжич!
И тут только дошло до Василия: ведь заснул-то он в самый решающий момент, которого ждал так долго и с таким трепетом! Что же это такое случается с людьми?
– В седле на полном скаку мудрено спать, – пришел на выручку княжичу Данила.
Василий, не проронивший доселе ни слова, в ответ счастливо рассмеялся:
– Теперь не до сна! Какой теперь сон! Мы – на воле!
– Погоди, не торопись, до воли стрелой еще не достанешь, – урезонил Боброк.
Но Василия было не унять:
– На воле! На воле!
Счастье распирало его, он первым стегнул по крупу своего коня, помчался настильной скачью вдоль волжского берега – в противоположную от Москвы сторону, однако с неистребимой уверенностью, что прямым путем – домой.
Кони были хороши. Степь гудела под их свинцовыми копытами. Василий настегивал своего скакуна что есть силы. Была еще глубокая ночь, когда он почувствовал, как резко бьет в ноздри жаркий лошадиный пот, потом услышал, как тяжело, с хрипом дышит лошадь. Осаживая ее, чтобы поставить на короткий галоп и дать ей передохнуть, почувствовал пяткой левой ноги, как бешено бьется в ее груди готовое вырваться вон сердце. Только хотел сообщить об этом Боброку, как увидел: лошадь под самим Дмитрием Михайловичем, вдруг обезножив, пошла дробной рысью и тут же тяжело грохнулась на землю. Всадник, готовый, как видно, к этому, в тот же миг соскочил с седла, отпрыгнул в сторону.
Все трое сменили лошадей. С загнанных сняли седла с притороченным к ним имуществом – оружием, едой и кожаными мешками, свернутыми трубкой. И новые были отменно резвы – спасибо великое Андрею Шихову! И подкованы на совесть. Василий замечал, что на каменистой дороге лошади Боброка и Данилы высекали копытами длинные белые искры – словно по горящей земле неслись беглецы!
Еще раз поменяли лошадей перед рассветом, снова понеслись, как птицы, разрезая тугой надежный воздух свободы. А на самом восходе багряного солнца под Василием пала бездыханной третья лошадь, некрупная, но выносливая караковая кобыла.
Выпростав ноги из стремян и соскочив на землю, Василий увидел, что лошади под седлами Боброка и Бяконтова идут, не снижая скачи. Со стыдом подумал, что он плохой, значит, еще всадник, раз так быстро загнал коня. Но тут же и Боброк развернулся: взмыленная, покрытая пеной лошадь его не могла идти даже и шагом, заржала жалобно, предсмертно. И лошадь Данилы, окутанная клубами пара, была так умаяна, что по ногам ее струилась дрожь.
Хоть и ласкала, лелеяла пока удача, бросать задохнувшихся лошадей было не так-то легко. Жалко их было очень. Василий старался не глядеть на их оскаленные морды, потускнелые, остановившиеся глаза и мокрые запавшие бока… А голуб-конь, любимец и гордость хозяина, остался в Орде. Сначала Василий мучился виной перед ним, выходило, что он как бы предал Голубя, – и долго напоследок гладил его шелковистую холку, прижимался лицом к его костистым щекам, шептал чуть не плача: «Прости меня, Голубочек. Прощай». Конь дул на Василия из горячих ноздрей приятным чистым дыхом, щупал бархатными губами ухо Василия, будто и сам хотел сказать ему что-нибудь напоследок секретное. «Оставайся, Голубочек. Прощай. Вряд ли уж теперь когда встретимся. Но хоть жив-здоров останешься…» Обречь Голубя на смертную гоньбу было выше сил. Пусть навсегда видится в памяти живой, легкий, веселый!
– Все! Быстро к воде! – велел Боброк.
Тут и пригодились кожаные мешки: набили их подобранными на волжском приплеске щепками и чурками, туго затянули, сверху приторочили седла и одежду.
Вода была холодная, мутная и очень быстрая.
Первым плыл, направляя своего коня, Данила.
– Плывешь? – спрашивал он время от времени, не оглядываясь и полушепотом, но голос его, разносясь по воде, хорошо был слышен.
– Плыву, плыву! – отзывался Василий, уцепившись за хвост лошади одной рукой, а второй подталкивая мешок.
Даже если бы и уцелел Голубь после скачки ночной и после переправы, нельзя было бы продолжать на нем изнурительный долгий путь с длинными переходами под седлом – месяц, два, до осени… Боброк сказал: «Вряд ли до морозов проберемся к Москве». Что же будет с этим голубым чудом, сокровищем, красавцем? Если не останется падалью лежать в степи на разживу хищным птицам, волкам и лисам, то привести в поводу в Москву клячу измученную? Да ни за что! Нельзя это. Живи, Голубь, в Орде и будь там счастлив своей лошадиной судьбой. Василий хоть и гордился немножко своим великодушием по отношению к верному другу, но знал заранее, что такого коня ему вряд ли уж удастся еще заиметь.
Замыкал переправу Боброк. Казалось, лошади с трудом удерживаются на воде, преодолевая омуты, заверти да вод окрути. И верно, лошадь Бяконтова вдруг нырнула в гибельную пучину, зачерпнула ушами воду и тут же легла на бок, вытянув ноги по течению. Данила оттолкнулся от выступавшего над водой ребрами лошадиного брюха, поплыл дальше один.
Лошади Василия и Боброка благополучно достигли крутого правого берега. Вылезли на глинистый срез, лоснящийся от воды, тяжко вздымая бока, оступаясь и жадно, с храпом хватая раздувающимися ноздрями воздух. Данила выкарабкался торопливо, обрадованно заулыбался, оглянувшись назад. И Василий с Боброком посмотрели на покинутый левый берег. Не увидели той ветлы, от которой начали переправу, – верст на пять снесло течением.
Боброк открыл коробочку, что висела у него на поясе, остался доволен: трут был сухим.
Данила, которому труднее всего пришлось плавиться, не скрывал ликования:
– Ого!.. Хитры азиаты, но и мы, славяне, с глупой рожей в рогоже, а себе на уме тоже!
Когда сторожко пробирались сквозь заросли тальника, чтобы схорониться в нем до темноты, Василий заметил на склоненных к воде ветвях ветлы домик крохотной птички ремеза: сплетенное удивительно искусно, мягкое и плотное, словно носок детского нового валенка, жилище птахи было очень надежным, однако на всякий случай имело два выхода. А здесь, на правом берегу, возле отвесной кручи, с сухим поскрипом крыльев крутились в бесконечном хороводе ласточки – сотни гнезд устроили они в глубоко прорытых на глинистом срезе норах. Не все, значит, птицы летят на север, кому-то и здесь нравится. Конечно, и здесь можно жить, была бы воля!
Глава XII. Подобно стреле на излете
Татары из-за Руси, сильно им противостоявшей, не могли продвинуться дальше: имели неоднократное столкновение с русскими и много крови было пролито, однако они были сдерживаемы русскими. Вследствие чего, направившись от них в другую сторону, все северные области окружили войною.
Фома, хронист города Сплита на Адриатике
1
Впереди ждала неизвестность. Но позади осталось самое страшное, что могло с ними произойти, – смерть или вечное пленение.
Путь бегства проходил по земле ненашенской, чужой – по степи, продуваемой насквозь душным ветром, бескрайней и ровной, как столешница, под небом, блеклым и жестким от жары. Человеку, знающему, что есть на свете Русь, трудно было бы поверить, что на этой покрытой испепеленным полынком и без единой животворной кровиночки ковылем земле возможна вообще какая-то жизнь, если бы не приходилось натыкаться на обустроившиеся ордынские станы да. беспечально кочующие таборы пастухов.
Только сейчас понял Василий, как прав был отец, когда после победы на Куликовом поле не стал преследовать Мамая. И странно, неужели Владимир Андреевич Серпуховской, попрекнувший на пиру отца трусостью, сам не знал, каково здесь, в этой степи? Разве не известно было ему, что каждый воин Мамая имел при себе продовольствия на год, – гнал для этого скот, за которым ухаживали жены? Каждый воин имел при себе постоянно не меньше тридцати деревянных стрел, колчан и щит, на двух человек имелась одна запасная лошадь, на каждых десятерых – палатка, две лопаты, кирка, серп, пила, топор, секира, сто иголок, веревка, котел. А у Ждана, например, был всего-навсего привязанный к древку топор, а за плечами тощий сидор с запасной парой лаптей. Идти тогда на татарских плечах сюда – значило бы обречь остатки московского ополчения на верную гибель. Разве мог не знать того Серпуховской?
Василий задал этот вопрос Боброку. Тот не сразу собрался с ответом, раздумывал, а тут еще и Бяконтов почему-то встрепенулся, отвел разговор в сторону:
– Хорошо, что хоть идолов наставили в степи, а то бы вовсе никакого спасу от жары не было.
Они хоронились в тени невысокого кургана, на котором стояла каменная баба, прижимавшая к животу кувшин. В лучах солнца грубое изваяние из серого дикого камня выглядело особенно мрачно.
– Я слыхал, будто слепоглазых девок этих больше всего на краю степи. А, Дмитрий Михайлович? – продолжал Бяконтов, но Боброк опять отмолчался, полулежал на земле не ворохнувшись.
Василий покосился на него, впервые отметил, что у Боброка голова уж сильно оплешивела, круглая лысина оторочена белыми волосами, словно воротником. Дмитрий Михайлович неторопливо повернулся, оперся о землю другим локтем. Василий увидел, что и глаза у него тоже старческие, словно бы выцветшие, и покрытые кровяными жилками.
– Ты правильно, княжич, размышляешь. И хорошо, что своим умом дошел, а не по наушничеству недругов дяди твоего, а они и у него есть, не только у Дмитрия Ивановича.
– А кто у отца недруги?
– Доколе в силе Дмитрий Иванович, недруги его молчать будут, как эти вот изваяния. И ты, Данила, тоже правильно судишь: до края степи нам не больше трех переходов осталось.
Скуповат на слова стал Боброк – нешто тоже от старости? Все намеками, загадками, притчами объясняет, слова лишнего из него не вытянешь.
Бяконтов вынул из переметной сумы немудреную снедь – птичьи яйца, испеченные в степном песке на полуденном солнце, ржаные лепешки, ветряную рыбу, сухую, как щепа. Запивали еду водичкой, каждый из своей лядунки – металлической плоской бутылки, обтянутой разноцветной материей.
– Эх, хорошо бы в Пятигорье перебраться, – размечтался Боброк. – Там баней много, ключей горячих, серой пахнущих… И дома там разные: есть летние, а есть истопки, с печами. Но опасно туда соваться, там хан со своими нукерами любит нежиться, сил на зиму набирается… Жаль.
Сожаление Дмитрия Михайловича было странным, даже будто ребяческим, и Василий снова подумал, что уж как-то очень незаметно, враз сдал лихой воевода: нет, он еще не старик, но уже – подстарок.
Закончив скромную трапезу, растянулись на теплой земле, набираясь сил для нового перехода.
Еще и не пала ночь, а в желтом небе повисла полная луна, оловянный отсвет ее окатил степь тоской и холодом. И сразу же завыли в несколько голосов шакалы, им отозвался яростным ревом верблюд.
– Отчего это звери воют по ночам, от голода нетто? – спросил Данила не столько из любопытства, сколько для того, чтобы развеять чувство неприютности и страха. И Боброк понял его, отозвался сразу же и многословно:
– Тут надвое думать можно. Помню, когда стояли мы на Куликовом поле на костях, хоронили павших братьев, много вокруг зверья собралось. Волки, шакалы, орлы, вороны так обжирались мертвечиной, что и отбежать далеко не могли, тут же и ложились, а все равно по ночам дико выли.
Василий поежился от омерзения ли, от ужаса ли, когда представил себе обожравшихся человечиной зверей и птиц, спросил торопливо:
– А скажи, Дмитрий Михайлович, страшно человека убивать?
– Страшно.
– Жалко, да?
– Как тебе сказать… Не по себе. Как почувствуешь, что с меча кровь его тебе в рукав потекла, так – не по себе… И меч весь в крови засохшей – невольно от него глаз отводишь… И рукоятка меча долго от крови липкая. – Боброк непроизвольно потер правую ладонь о подол рубахи, спохватившись, воздел руку к звездному небу, сотворил торопливо крестное знамение и сказал, построжав голосом: – Однако застряпались мы, пора! Идти надо борзо, но глядючи, чтобы не нарваться на засаду.
С тех пор как переправились они через Волгу и вышли в открытую степь, обязательным правилом для них стало днем укрываться от чужих глаз и отдыхать, а ночью двигаться на запад. Направление определяли по Прикол-звезде[54]54
Прикол-звезда – так называли на Руси Полярную звезду
[Закрыть]. Она одна навечно к небосводу приколота, а другие – Луна, Зевс, Солнце, Афродита, Ермес, все до одного светила – вокруг нее хороводятся, всех их по одним и тем же кругам невидимые оку простого смертного духи водят, ровно стремянные коней на чембуре после сильной скачи.
Боброк ни разу не сбился с пути, он, думалось Бяконтову и Василию, вообще никогда ни в чем не ошибался, только оказалось это не так: утверждал, что до края степи не больше трех переходов осталось, но уже в эту ночь, еще до рассвета, они ощутили под ногами столь долгожданную ласковость пойменной травы, а затем и крутая излучина реки в лунном свете вывернулась. И когда даже невидимая пелена облаков скрыла луну и звезды, небо не стало темным, и его ночное мерное дыхание, незримо проникая сквозь эту пелену, доносило Предрассветный холодок, который смешивался с запахами речной воды, луговой травы, влажной глины и речного песка. Нетерпеливо бросились к воде, зачерпывали ее пригоршнями, обливаясь, захлебываясь.
Но Боброк не удивился своей ошибке, только обрадовался, выдохнув:
– Украина[55]55
Украина (Украйна, Окрайна) – так издревле именовали окраинные области Руси.
[Закрыть]…– обнял своих друзей, добавил растроганно: – Родина моя. Теперь и умереть не страшно.
Рады были, что прошли постылую степь, но понимали, что опасностей их подстерегает и на родной земле не меньше, чем на ордынской: и тут повсюду надо бояться всяческих доносчиков, лазутчиков да соглядатаев.
Переправившись через речку, решили и дальше идти утайкой – в стороне от городов и сел, по лощинам, по глухим лесам, по неизведанным бродам. Да сказал еще Боброк, что пораньше теперь даже придется ночной путь оканчивать: пока не пала роса, чтобы следов не оставлять, а если сухой выдастся ночь, все равно – чтобы до дневного света успела примятая ногами трава распрямиться.
Так и порешили, но у всех троих горестно сжалось сердце: на родной земле как на чужбине – доколе?
2
Наколдовал ли Дмитрий Михайлович сам себе, предчувствовал ли свою скорую кончину, сказав: «Теперь и умереть не страшно»? Или так много сил он отдал во время перехода по пустынной и коварной степи? В чем-то резко изменился он, а в чем – не уловить.
– Ежевика! Ежевика! – закричал в светлом восторге Василий, когда устроились они на дневку в глубоком овраге. И, словно боясь, что ему не поверят, поднял босую ногу, которую обвила тонкая, цепкая плеть такого знакомого с детства растения, и даже разжевал несколько сиреневых, еще жестких и горьковатых ягодок.
– А вон смотрите, смотрите – стрекава, как у нас во дворе в Москве! – отозвался счастливо, по-детски Данила, а сам бросился ниц, крапива ожгла его зеленым пламенем, но он не только не ощутил боли, а даже стал блаженно потирать и поглаживать вскочившие на лице и руках волдыри.
Дмитрий Михайлович смотрел на них, добродушно улыбаясь в пышную седую бороду. Он разделял их радость, но понимал слишком хорошо, что впереди путь еще более долгий, чем уже пройденный, и, может, не менее опасный. Боброк решил идти к Горбам[56]56
Горбы – так именовались на Руси Карпатские горы.
[Закрыть], к Петру-воеводе, у которого можно разжиться и деньгами, и одеждой, и провиантом. Но для этого надо пробираться берегом Русского моря[57]57
Русское море – так в старину иноземцы называли Черное море.
[Закрыть] опять через открытую степь, пересекаемую время от времени лесистыми балками, узкими дубравами, мелкими речками, заросшим тальником. В этих животворных оазисах надо и хорониться днями, но и в них небезопасно: местные жители и ордынские сторожевые посты тоже устраивались под сенью деревьев на берегах водоемов.
Такого варного лета, какое выпало в 1386 году, не мог припомнить никто: ни Василий, ни Данила, бывший чуть не вдвое старше княжича, ни все ведающий и долгий век проживший Боброк-Волынский.
С самого раннего утра солнце начинало печь немилосердно. После долгого бездождья земля потрескалась, озера и болота усохли, даже в лесных купавах постоянно держались гарь и дым. В чадной мгле задыхались звери и птицы. И того страшнее были почти ежедневные грозы: без капли воды с неба обрушивался адский грохот, словно рушились и валились наземь сухие черные тучи, а с ними огромные разветвления молний. И снова – тишина, безветрие. Расколотые глыбы туч сами собой, без какого-либо дуновения воздуха исчезали с неба, и снова еще яростнее начинало палить солнце. И ночь не приносила облегчения. Душно было до утра.
– На Иоанна Крестителя можно будет и днем идти, – сказал накануне двадцать второго сентября Боброк. – Утречком отдохнем, потрапезуем, а в полдень снова в путь: гибель солнца настанет, не до нас будет всем.
Он все правильно предугадал, да только…
Когда после полудня солнце стало вдруг похожим на ржаной каравай, подгоревший в печи, когда обвалилась на землю тьма тьмущая, жителям окрестных деревенек, верно, стало не до каких-то странников. Люди начали кричать, рвать на себе одежды, бросаться друг другу в объятия со слезами и стенаниями, иные принялись истово и страстно молиться, каяться в грехах, полагая, что пришел конец света. Глядя на людей, пришли в беспокойство и животные, стали дико мычать и орать. Небольшой табунок лошадей примчался откуда-то из степи и прибился под покров белоствольных вековых тополей, нимало не опасаясь находившихся здесь людей и даже словно бы ища поддержки у них: одна кобыла с жеребенком-стригунком подошла прямо к Василию, близко и доверчиво уставилась мордой ему в лицо. Все лошади были одной, саврасой, масти: окрас песочно-золотистый, а на спине черный ремешок. «Монгольские, – отметил про себя Василий. – И, как видно, все неуки, необъезженные, одичали, наверно».
Не раз уж и раньше поедались на глазах у Василия луна или солнце, и Бяконтову не в удивление было сотрясение дневного светила, а Боброк так даже и предсказал, что именно нынче солнце должно погибнуть и изгореть, но никому не доводилось видеть, чтобы враз еще и гроза бездождная безумствовала. Раскаты грома и извивы молний не были сильнее, чем в прежние дни, но происходили они во тьме, а тьма была в полдень. Да еще и сушь такая, земля мечется, словно больной в горячке. Когда небесные громовержцы раздирают руками облака с треском и в прорехи сразу же проваливаются высеченные облаком об облако, как кресалом о камень, молнии и следом же проливается дождь – это привычно, все ясно и понятно даже маленькому, но чтобы так… Разъяренная природа казалась страшнее всех леших Куньей волости, опаснее кровожадных басурман с их кривыми саблями – она была непонятна, ни причин ярости, ни конечной цели было не отгадать, и оттого смертный страх сковал Василия, стали чужими ноги, спина словно бы зачесалась. Увидев, что краешек солнца стал чуть высвечиваться, превращаться в серпик нарождающегося месяца, испытал облегчение, но тут же разглядел в раскаленном небе еще и луну – она была яркой, молчаливой и льдисто-холодной. Снова по спине прошелся озноб – снизу вверх, дошел до затылка и подернул резко кожу, так что даже волосы зашевелились. Огненные стрелы летели беспрерывно, словно из перевернутого колчана, страшной силы порыв ветра пригнул к земле не только кусты, но и молодые деревья.
Не думая, не прикидывая, не сознавая, что делает, Василий судорожно схватился руками за густую черную гриву доверчиво подошедшей лошади, вскочил ей на хребет и ударил пятками по ее ребристым бокам. Она помчалась через кустарник, не разбирая дороги и неуправляемая. Василий не слышал, что кричали ему Боброк и Бяконтов, он не видел, как долго не мог поймать себе коня Данила, как непривычно тяжело взверзивался на необузданную лошадь Дмитрий Михайлович.
Неслыханно страшный удар обрушился на землю, расколол ее надвое… А Василий мчался на коне по голой раскаленной степи, не ощущая ни ветра, ни запахов, ни красок, – бесцветная степь, пронзительно-прозрачный воздух… И лошадь под ним бесцветна и бестелесна, и не скачет она – летит сквозь бесцветную же пустоту, летит без усилий, без всхрапываний, без ударов копыт о землю – тихо… Но так быстро летит!.. Вот уж бесцветная пустота пронеслась, пошла густая и вязкая синева, а впереди что-то желтое и жаркое, как костер…
– Княжич, жив? Ну, слава Тебе, Господи! – услышал Василий, открыл глаза: перед ним дорогое, обеспокоенное и мокрое от дождя лицо – столь долго копившаяся где-то там, на небе, влага вдруг обрушилась водопадом. Земля не успевала впитывать ее, и уже забулькали, зажурчали вокруг мутные от взбитой пыли ручьи, воздух насытился свежим запахом.
Василий узнал место – всего-то несколько саженей успел промчаться на лошади… Те же осокори и тополя… Вот только странный белый кол торчит – высокий, остроочиненный и окруженный зелеными рыхлыми валами. Тут только опамятовался, понял: никуда он не мчался, лошадь-неук сбросила его в тот момент, как только почувствовала на своей спине всадника.