355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дедюхин » Василий I. Книга первая » Текст книги (страница 22)
Василий I. Книга первая
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:10

Текст книги "Василий I. Книга первая"


Автор книги: Борис Дедюхин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)

Неустроенность и неопределенность своей жизни Василий объяснял кознями Витовта, опасавшегося бегства московского княжича, однако оказалось это не так: Витовт сам был все время в бегах и Василия негласно оберегал от посягательств и Ягайлы, и меченосцев, и ордынцев – потому перемещал его, путал следы. Он сам объяснил все это, когда приехал за Василием в небольшой островной замок.

– Будешь, Василий, отныне жить в моей столице Трокае. Я ведь понимаю, что воздух родины человеку необходим, как соленый ветер морской птице.

Что хотел он этим сказать? Что Литва станет второй родиной Василия? Или что Трокай скорее напомнит княжичу его милую Русь? Василию думалось, что второе предположение вернее, во всяком случае, на новом месте он впервые почувствовал себя в безопасности и не столь стесненным в своих действиях, хотя и вынужден был жить по-прежнему на положении пленника, не смея покидать стен замка.

– Трокай – значит «вырубка в лесу» по-русски, – объяснял в пути Витовт. – Его основал великий Гедиминас в начале века. Я мечтаю продолжить его дело, хочу быть, как он. Гедиминас был родственен с вами, у него была русская жена. Он бился с крестоносцами, отбивался от Орды. Он был силен, и сила его – в родстве с русскими.

Уносился мыслями Василий в Москву, мечтал, какой станет его родина. Много у него было свободного времени, предоставлен он был несколько месяцев лишь сам себе. Правда, глаз Витовта он на себе чувствовал постоянно: то, выходя из палаты, вдруг сталкивался с каким-нибудь слугой, очевидно подслушивавшим и подглядывавшим за ним, то заставал любопытствующего, что читает и пишет Василий, веселого и перепачканного, как негр, трубочиста, который спускался в палату прямо через дымоход, всегда неожиданно и очень часто, хотя нужды в этом, наверное, и не было. Но Василия это соглядатайство и не обижало, и не беспокоило. Ему даже нравилось частое общение с простыми людьми, которых много было в предзамке – крепостном дворе, где располагались конюшни, кузницы, мастерские.

Нравились ему лица литовцев – обветренные и бесстрастные: в этом бесстрастии не восточное лукавство и коварство, как у ханских слуг, крылось, но замкнутость и сосредоточенность. И говор их нравился – сплошь у всех литовцев мелодичный и прицокивающий: «Црокай» вместо «Трокай» говорили они, «Вицовц» вместо «Витовт», «Гедзиминас» вместо «Гедиминас». И даже их некоторая скуповатость была по душе: это не была сарайская жадность, но – бережливость, рачительность. Маканые сальные свечи получал Василий прямо из рук мастеров, которые на его глазах брали скрученный из хлопка или мха фитилек, обмакивали в растопленное говяжье или баранье сало, вынимали, охлаждали и снова, снова окунали, пока не нарастал вокруг фитиля достаточно толстый слой. А вот какой это – «достаточный»? Приходилось постоянно Василию пререкаться, просить сделать шестериковые свечи, а мастерам жалко было отпускать шесть фунтов сала, больше чем на четвериковые никак не хотели взойти, уверяли, что и эти слишком ярко светят.

Но и то надо признать, что свечей Василий изводил сверх меры. Башенка на втором этаже, в которой он помещался, имела одно узенькое окно-бойницу, было в ней сумеречно даже днем. А Василий пристрастился к чтению, благо было в крепости много книг и на греческом, и на русском. Литовцы все, что особенно радовало сердце, знали русский язык, как свой родной, а грамоты и договоры писались исключительно только на русском.

Да и просто так, бесцельно, любил Василий смотреть на горящую свечу. Случалось, за стеной ревет страшнейшая буря, плещутся огромные, в рост человека и выше, волны, а свеча горит ровно, мирно, покойно. Между прочим, и сами литовцы удивительно спокойно относятся к бурям и проливным дождям: в Сарае, помнится, чуть какая непогода, все бегут в суматохе по домам, а тут будто и не замечают ничего, никакого гнева природы – преспокойно делами своими занимаются, даже и одежды не меняют.

Язычок горящей свечи лучше всего напоминал о доме. И слова двоюродного деда Симеона Гордого вспоминались не раз: «По отца нашего благословению, что приказал нам жить заодин, также и я вам приказываю, своей братье, жить заодин; лихих людей не слушайте, которые станут вас ссорить; слушайте отца нашего, владыки Алексия, да старых бояр, которые отцу нашему и нам добра хотели. Пишу вам это слово для того, чтобы не перестала память родителей наших и наша, чтоб свеча не угасла».

Удивительна она, свеча: как человек, не может жить она без воздуха – чуть накрой пламя колпачком, сразу гаснет. А сияние пламени завораживает, глаз от него не оторвать. Вон блестит золото на шапке, вон ярко отсвечивает яхонт черевчатый на поясе, но куда им до сияния и великолепия трепетного огонька! Яхонты и рубины переливаются в чужих лучах света, любой драгоценнейший камень без отблеска пламени – ничто, а свеча сама по себе чудо и красота.

Случалось, свеча незаметно догорала до донышка и тогда словно бы умирала, оставив после себя в воздухе струйку смрадного дыма. Случалось и так, что встающее солнце заставало Василия склонившимся над книгой при горящей свече. И снова чудо – пламя словно бы обесцвечивалось, становилось совершено белым, а на столешницу ложилась его собственная тень, которая чуть вздрагивала, повторяя все движения почти невидимого в лучах солнца пламени, и было словно бы живое, так что и тронуть его боязно, словно это могло помешать ему или загасить. И даже некую суеверную тревогу испытывал Василий, когда ему приходилось собственным дыханием сбивать пламя – он старался как можно реже это делать, всегда радовался, когда мог поступить так, чтобы свеча не угасла.

Милые литовские мастера свечного дела не знали, конечно, что Василий так любит сидеть при горящей свече, удивлялись, почему он их так много переводит, однако не сердились и, давая каждый раз четырехфунтовые свечи, негневливо, распевно говаривали:

– Нец, нец, шесцерик – эцо дзюже дзорого.

Трокай был крепостью совершенно неприступной, жил в ней Василий в полной безопасности, однако все чаще и чаще поднимался на донжон: с главной, почти сорокасаженной башни далеко было видно окрест, верилось, что золоченые шеломчики московских соборов даже можно рассмотреть, будь когда погода посолнечнее да поустойчивее. Но погода почти всегда была пасмурной, часы яркого солнцестояния были редки и быстротечны.

5

Через несколько месяцев Витовт небольшую поблажку дал: перевел к Василию в крепость Данилу и подарил им обоим по объезженной верховой лошади. Особенно хорош был рыжий жеребец Василия. В лучах солнца шерсть его брызгала золотыми искрами, на лбу была звездочка с тонкой проточиной – словно капнули ему молочко, которое чуть стекло к носу и затерялось в шерстке, как ручеек в песке. Был жеребец горяч и вынослив, и резок – под атласной кожей играли мускулы на шее, бугрились на плечах, а ноги так и гудели силой. Василий любовно и старательно подседлывал его, посылал с места в карьер, останавливал на полном скаку. И само общение с конем доставляло много радости, а еще потому, наверное, столь много и охотно проводил время Василий на конюшне и верховых прогулках, что помогал высококровный рыжий переносить разлуку с незабвенным и несравненным Голубем.

Под Бяконтовым конь был поплоше, хотя тоже нарядный – караковый. Когда они выезжали на прогулки в окрестности монастыря, рыжий косил взглядом на бяконтовского коня – сначала вопросительно (мол, что же отстаешь, мол, айда скорее!), а потом уж, очевидно, с презрением, замечая, как трудно дышит караковый его попутчик, как натужно мотает головой.

Данила сорвал кустик полынка, протянул Василию:

– Положи под мышку, подвяжи, чтобы не потерять.

– А что, Иван Купала нынче? – понял Василий и охотно пристроил душистую и мягкую кисточку полынка под рубахой: известное дело, она предохраняет от всяких чар и колдовстве.

Данила тоже обезопасил свою судьбу полынком, ехал сзади Василия и напевал:

 
Иван, Иван, святой Иван,
Что принес ты нам новенького,
Что принес ты нам новенького,
Иван, Иван, святой Иван…
 

Оба они уже знали, что здесь, в Литве, люди верят, будто в ночь перед Иваном Купалой ведьмы высасывают молоко у коров; чтобы избавиться от этой напасти, втыкают в углы хлева веточки ласточьего зелья, над дверями вешают убитую сороку и прибивают крест-накрест кусочки восковой свечки. А в Переяславле, помнится, в этот день всегда бежали купаться в чистое озеро Плещеево, рыбаки начинали в Ивановскую ночь – с двадцать третьего на двадцать четвертое июня – ловить известную всему свету нежнейшим вкусом своим переяславскую селедку.

Все чаще вспоминался дом. Василий снова подумывал о побеге, но с Данилой заговорить об этом не решался.

В Сарае Тебриз сказал как-то: «У нас тут степь, открыто, все видно, хорошо и красиво. А у вас на Руси леса, в них темно и страшно». Но нет, вовсе не так! Это в голой степи страшно, а в лесу от любого ворога схорониться можно, все такое знакомое и родное – ложбины, перелески, оврага, березка и ель, петлявые речушки, заросшие рогозом озера…

Объявился снова Киприан – заехал, как он сам объяснил, проститься перед дальней дорогой в Византию. О том о сем речь вел, ненароком будто бы обмолвился, что дядя княжича Владимир Андреевич Серпуховской на дочери Ольгерда женат. Василий сделал вид, что не понимает намека. Киприан в открытую пошел:

– Не только Витовту родство с Москвою нужно, но и тебе в равной мере. А Софья-то такая справная девка стала, увидишь – не узнаешь ее.

– Но она же ведь нерусь!

– Эк, научился чему от батюшки своего! Апостол Павел учил нас, что несть ни иудея, ни эллина.

– А Спаситель наш Иисус Христос? Он чему учил? Блаженный отец Сергий говорил…

– Значит, не от батюшки своего, а от игумена перенял ты словеса, истинный смысл которых не каждому дано постигнуть. Да, только в единой вере христианской смогут все народы жить в мире и братстве. Ныне гимны о мире не встречают сочувствия в опустошенных людских сердцах, но в глубинах жизни народной, переполненных страданиями и печалями, нет места ненависти и вражде даже к иноплеменникам. Не народы враждуют, но цари. В сердце народном таится стремление к правде и свету, помочь ему в этом стремлении – долг каждого правителя, большого и малого, и твой тоже долг, княжич, будущий великий государь!

– Вот когда буду государем, тогда и поговорим! – закончил разговор Василий и думал, что расплевался навсегда с Киприаном, но тот слишком терпелив и проницателен был, чтобы дать сердцу возобладать над разумом.

– Верно, верно, Василий Дмитриевич, давно уж понял я, что державным умом своим ты дальше предков своих пойдешь. – Добавил с лукавством: – Хоть в Царьград я отбываю, однако все одно под рукой у тебя буду. Понадоблюсь вдруг – дай знать.

Понадобился Киприан княжичу даже раньше, чем можно было предполагать: еще и Киев не успел проехать митрополит, как вернули его в Литву гонцы Витовта.

Витовт пригласил на охоту. Излишне говорить, сколь рады были этому Василий и Данила.

Охота – радость государей. Владимир Мономах полагал, что обилие зверей и птиц дано Руси на снедь и на веселье. Сам он представлял собой идеал русского князя-охотника с безграничной отвагой, покоящейся на убеждении, что смерть не приходит раньше, нежели в урочный час, и с выносливостью, не признающей усталости, пока не справлено дело. Даниил Романович Галицкий, провожая свое войско до Грубешова, собственноручно убил рогатиной трех кабанов. И московские князья Иван Калита, Симеон Гордый и Дмитрий Донской ревниво оберегали свои сокольничьи и ловчие пути. Василий всегда удивлялся, что отец его помнит всех своих борзых и гончих псов не только по кличкам, но по шерстям и статям, знает, какой собаке сколько осеней и на что каждая способна. И даже хан в Орде почитал себя охотником, хотя его веселье дико было наблюдать: молодые воины окружали участок степи в несколько десятков верст площадью и гнали все живое в центр круга, гон длился несколько дней, а когда дичь была наконец согнана в кипящий клубок, изволил приезжать и сам хан, после чего начиналось избиение.

Витовт прослыл охотником искусным и мужественным. Он никогда на охоте и в походах не пил вина, был вынослив, осторожен и в лесу мог так пройти, что под ногой у него ни одна ветка не хрустнет. Из всех утех он больше всего ценил облаву на вепря. Зная слишком хорошо, сколь опасен для человека дикий этот зверь, особенно если он подранен или защищает свою семью, Витовт тем не менее нарочито осложнял охоту, исключая не только использование пастей и ям, но отказываясь даже от подседельных лошадей. Эти условия. он считал обязательными и для своих спутников, сказал Василию с Данилой:

– Доблесть в том только заключается, чтобы добыть вепря лучной стрелой, но не с седла лошади на ходу стреляя и не с возвышенного трона, а честно на земле стоя.

Он вооружил Василия таким луком, какого тому не то что в руках держать – и видеть-то нигде не приходилось. Стрелял он раньше из московских и кипчакских луков, согнутых правильным полумесяцем, подручных и прикладистых. Этот, из двух смолистых корней лиственницы, обложенных для упругости пластинками китового уса, соединенных украшенным резьбой прямым перехватом и стянутых двухаршинной тетивой из воловьих жил, ни в какое сравнение не шел даже с самыми лучшими боевыми луками, которые видел Василий в Сарае у ханских темников. И стрелы оружию под стать: длинные, с гладкими наконечниками – для дальней стрельбы, короткие с зазубринами – бить в упор, и все одинаково тщательно, в четыре ряда, оснащены в основании прочными, пегой раскраски перьями – из хвоста глухаря. Даже и у самого Витовта лук был поплоше, а у Данилы вовсе рядовой.

Витовта окружала многочисленная свита рыцарей и бояр, а он первые знаки внимания оказывал скромному доезжачему – низкорослому, светлоглазому и юному Чудаку, который попал в Литву откуда-то с севера Руси и которого Витовт приблизил к себе за необыкновенные его охотничьи способности.

– Он языкам всяким разным разумеет, – сказал Витовт.

– И по-татарски лопочет?

– Нет, он язык птиц да зверей понимает.

Чудаком звали его потому, что принадлежал он к неведомому племени чудь, а истинного имени своего не знал, ибо родители его и вообще все одноплеменники, не желая попасть в плен к врагу, превратились в белые березки, когда пришли на их землю захватчики; так, во всяком случае, думал он сам. Вырос Чудак среди русских охотников и познал повадки всех зверей и птиц, столь искусно, подражал их голосам, что они доверчиво подходили к нему почти вплотную. Вабил он так правдоподобно, что волки и шакалы дружно отзывались ему по ночам со всей округи; лисицы сбегались, когда он начинал пищать по-мышиному или кричать голосом раненого зайчика. Он и сейчас, потехи ради, снял с головы мохнатую шапку и, подбрасывая ее вверх, застрекотал по-сорочьи. Тотчас же кинулись к нему со всех сторон и закувыркались в воздухе воронобелые птицы, а когда Чудак весело рассмеялся и замахал на них рукавицами, разлетелись обиженно и осуждающе.

– Что ты им сказал? – спросил Витовт.

– Я сказал, будто я – маленький сорочонок, попавший в беду.

На нынешней охоте Чудаку предстояло найти по следам кабанов, организовать облаву и выгнать зверей из леса на стрелков, которыми по давнему неписаному праву бывали всегда гости Витовта и он сам.

Пока ехали на место облавы через покрытые хрустким первым льдом болота и луговые трясины, по гулкой глинистой земле, усеянной, словно черепами, белыми валунами, Витовт рассказывал, что неделю назад охота на вепря получилась неудачной, упустили зверя:

– Вышло два стада диких свиней на стоявших в засаде лучников – моих гостей иноземных, магистра ордена Ливонского Бургера, принца датского Лерсона да легата папского Авессалома, и у всех троих сердчишки робкие оказались, все пропустили кабанов с миром, ни единой стрелы не выпустив. Один говорит, что промазал, второй – не успел будто бы выстрелить, а третий даже и не видел никого…

Ехавший рядом Чудак улыбнулся, и Василию подумалось, что похож он на Янгу: так же широко отставлена одна от другой брови, такой же тоненький и пряменький носик, а главное – постоянная мягкая и добрая улыбка. Он, казалось, вообще никогда и ничего не говорит, не улыбаясь при этом. И сейчас защитил гостей:

– По первому разу всякому страшно. Да еще бывалые охотники запугивают, говорят: «Идешь на медведя – соломки захвати, на дика пошел – домовину долби».

– Верно, верно, Чудак-человек, да только с гостями теми не пойду я и на медведя даже, такие могут и на соломе не улежать, свалятся со страху с лабаза, сердце у них дрожкой дрожит еще до выезда на охоту.

Витовт говорил с усмешкой и как бы жалуясь, словно бы совершенно уверенный в том, что у Василия и Данилы сердца дрожкой дрожать не могут. Однако, когда загонщики с гиканьем и посвистом стали окружать чащобный лес, Витовт, прежде чем занять свою засадную позицию, подошел к Василию, обронил небрежно:

– Этот дик– такая дурная зверюга, что может вдруг изменить направление и на человека кинуться. Медведь, сохатый, олень – все бегут прочь, а этот в ярость приходит. На меня не однажды кидались, но я перед самым их носом отскакивал в сторону – для нового нападения они уже не разворачиваются почему-то.

Так, вроде бы ни за чем сказал, но Василий чувством благодарности сразу проникся – и за совет дельный, и за участие само по себе.

Витовт надел Василию на левую руку возле сгиба кисти, где пробивается пульс, металлический щиток, а на большой палец костяной наперсток для предохранения от удара отрыгнувшейся тетивы.

– У тебя слишком мощный лук. – Поправив колчан, он перехватил свой лук навскидку и добавил, уходя: – Лучше всего бить в глаз, под ухо или под лопатку. Ни пуха ни пера!

Это уж завсегда так – ни пуха ни пера! Надо обмануть злых духов, чтобы они не помешали охоте: мол, нам вовсе ничего и не надо – ни зверя, ни птицы…

Оставшись один под прикрытием разлапистого тернового куста, Василий повторил движение Витовта – поудобнее перевесил легкий, из оленьей шкурки скроенный колчан, несколько раз вырвал из кожаного налучья тяжелый лук, вскидывая его перед собой, словно бы завидя приближающегося зверя.

Крики и посвисты загонщиков доносились по ветру очень далеко, особенно пронзительным и переливчатым был голос Чудака.

Первым выскочил из леса какой-то странный заяц. Он еще не вылинял полностью, на спине было бурое продолговатое пятно, похожее на седло, уши и вовсе были черными, а изо рта торчала длинная бустылина, с которой ему, видно, было жаль расстаться. Заяц подпрыгал к Василию почти вплотную и изумленно осел на куцый хвост. Выплюнул или выронил бустылину изо рта, сердито спросил взглядом: «Чего ты тут торчишь? Да еще с таким луком!» Тут же, видать, испугался до смерти своей собственной дерзости, прижал уши и неуверенно скакнул несколько раз в сторону. Убедившись, что Василий не собирается в него стрелять, приободрился, запрыгал резвее, а затем и вовсе взвился в веселой скачи.

Еще два зайца оглашенно промчались мимо, нырнула в кусты, сверкнув своим зеркальцем крестца, косуля, но кабанов либо не было в чащобе, либо таились они в логовищах, не желая показываться на открытых опушках и в перелесках. И уж завозилась в голове Василия мыслишка: «Может, и нет тут вепрей, а если есть, так, может, они на Данилу или на Витовта выйдут… Хотя, конечно, лучше, если бы на меня… Да нет, наверное, сейчас уж отбой будут трубить, все ближе голоса загонщиков. Но хорошо бы, конечно, если бы выскочил на меня здоровенный секач-единец, а я бы его с одной стрелы в глаз или под лопатку!»

Только возмечтал по-мальчишески легкомысленно и праздно, как увидел враз расширившимися от изумления глазами: из белого, закуржавелого, такого тихого и мирного леса вылетел черно-бурой махиной, трепеща от негодования ли, от страха ли, сокрушая на своем пути мелкие кривые березки и раздирая покрытый снежной опокой кустарник краснотала, тог самый единец!..

Скованная морозом, захолодевшая земля гудела под его ногами, словно литой колокол, после каждого громадного прыжка на высоком горбу вепря вскидывалась черная грива, и был бы он похож на гнедую лошадь, не будь в его движениях столько необузданной уверенности в том, что на его пути нет и не может быть преград. Очевидно, он заметил боковым зрением Василия, чуть сменил направление и без видимых усилий, не снижая скачи, продрался сквозь небольшой колок, где сваленные сгнившие стволы деревьев были переплетены кустарником ежевики и шиповника. Сбитая с ветвей куржа еще трепетала в воздухе густым и ослепительным в лучах солнца снегопадом. А кабан уже перемахнул через открытую перемычку, несколько прыжков отделяло его от нового спасительного колка.

«Далеко, шагов пятьдесят, – метнулось в мозгу, – не попаду. А если попаду, то лишь подраню… И зря встал я здесь, в этом терновнике, в случае чего и не спасешься. Надо бы вон там, под старой березой, на которой трут, на конское копыто похожий гpиб, вырос… От березы до кабана близко было бы, а так… Эта береза ведь может на домовину пойти… И значит, что же?.. Значит, пропустить?.. Да, а Витовт скажет: сердчишки робкие оказались… Были тут у меня магистр ливонский, принц датский, легат папский и еще княжич из великой Руси… Вот как он скажет с насмешкой над всеми нами…»

Что все эти рассуждения в такой последовательности и с такой четкостью прошли в его мозгу, что он все трезво взвесил и оценил, Василий потом не сомневался, но в те несколько мгновений сомнения и решимость одним жгучим кровоподтеком спеклись в нем и выдохнулись в морозный воздух единственным словом:

– Бить!

И вепрь словно бы услышал это слово и чуть осел на задние ноги… Но нет, это первая стрела вонзилась в него. И как второй раз отрыгнулась тетива, не чувствовал Василий, только увидел, обомлев, что рухнул, всю землю, кажется, сотрясая, могучий секач. И тут же скрылся за черным густым кустарником.

«Ушел?.. Или в купаве залег? Может, на меня собирается кинуться?.. Однако уйти с места нельзя – загонка не кончилась, могут другие кабаны пойти…»

Василий метнул глазами в сторону леса и в тот же почти миг увидел, как по другую сторону кустарника беспомощно пытается уйти, ускрестись поверженный, смертельно раненный зверь. Он передвигался на одних лишь передних ногах, волоча по земле зад, делал отчаянные попытки подняться, хотя, наверное, и сам уже чувствовал, что сделать этого не сможет. Смотреть на него было и страшно, и жалко одновременно. Василий трясущимися пальцами наструнил лук. Стрела сшибла с закоченевшего стебля сухую заиндевелую головку курослепа, а затем чиркнула по земле рядом с пресмыкающимся кабаном, пустив веер пыли, смешанной со снегом.

«Выше надо, как бы над ним стреляя… Теперь ведь саженей на десять дальше…»

Следующая стрела впилась кабану в позвоночник, зверь тяжко покачнулся, но не рухнул. Василий, уж в каком-то исступлении, пустил одну за другой еще три стрелы – все они попали в цель. Боров грузно повалился на бок и задел хребтиной тонкий ствол ольхи, с которой сорвались вместе с инеем и завертелись в воздухе узкие зеленые листочки.

«А вереск и клюква вовсе листву не роняют… Неужели убил?.. Я один?.. Такого секача!.. И брусника вечнозеленой, в летнем наряде под снег уходит…»

Облава кончилась. На окраине леса появились загонщики. Чудак затрубил на высокой ноте в рог отбой:

– Ти-и-ту-у, ти-и-ту-у!

Можно было уже не таиться. Василий вышел из куста, закричал срывающимся голосом:

– Есть! Готово!

Первым подошел Витовт. Неторопливо, вглядываясь внимательно под ноги, прошелся по следу.

– Я думал, ты ему зад отбил, но крови нет… какие, однако, прыжки, как у третьяка, даже побольше… Не всякий трехлетний жеребец на такие настильные махи горазд, – Витовт подошел к мохнатой черно-рыжей туше, задумчиво, словно бы не веряще посмотрел на Василия. Прикинул расстояние от тернового куста, снова к княжичу повернулся, теперь уж с лицом откровенно и искренне восхищенным – Молодец, Василий Дмитриевич, такой выстрел любому рыцарю сделает честь!

Василий смутился:

– Да вот зря, наверное, еще-то стрелял? Смотрю, ползет…

– Не зря. Раз ползет – надо стрелять.

Подошел Бяконтов. Прослушав похвалу Витовта, слегка закоробился, однако признался:

– Завидую. Это ничего, что ты прошлый раз – помнишь, в Орде еще? – по лисе промазал. Я тогда убил, а ты промахнулся…

– И тогда не промазал я, просто ушла она.

– Ну да, но это неважно – ушла ведь, а я с лисой домой вернулся, помнишь? Зато вон как ты сейчас выстрелил! Завидую!

– Ти-у-у, ти-у-у! – запел рог, созывая охотников.

Витовт пригласил Василия и Данилу к себе в гости, чтобы отметить удачу хорошим ужином.

Подъехали две повозки, с верхом нагруженные тушами оленей и кабанов, которых добыли из ловчих ям и пастей. На одну из повозок положили и добычу Василия – пытались сначала вчетвером поднять, не осилили, еще двое охотников подошли на помощь.

– Матерый секач. Ай да княжич! – снова похвалил Витовт, сломил еловую веточку и приткнул ее за отворот Васильевой меховой шапки – так принято венчать победителя на охоте.

Василий смотрел, как удаляется повозка, как вихляет у нее заднее колесо, готовое вот-вот отвалиться, но державшееся на оси каким-то чудом, а сам думал с вдруг нахлынувшим потрясением: «Как же это я сумел убить такого страшного зверя? Не говоря уж о Витовте, даже и Данила стреляет лучше, но оба не могут скрыть восхищения и зависти. Даже и великий охотник Чудак улыбнулся скромной и застенчивой, как у Янги, улыбкой, словно бы поблагодарил и поощрил княжича… А может, так оно и должно быть? – посетила вдруг странная догадка, – Ведь я же все-таки не им чета, я же настольник великой Руси, и быть всегда первым – это мне свыше предопределено! – Поймав себя на этих нескромных мыслях, он поискал им оправдание: – У меня был самый хороший лук, и мне повезло, а это добрый знак, теперь пойдет во всем удача, это уж так водится, что как беда не одна, а с победками, так и талант да хабара не единственным желанным случаем приходят, но и влекут за собой всеобщее поспешение и счастливый исход дела!»

Еле сдерживая охватившее его ликование, Василий повернулся к Даниле, выговорил залубевшими на морозе губами:

– Хабара – брага, неудача – квас, верно, Данила?

– О-о, княжич! – только и вымолвил Бяконтов, добавил очень искренне: – Завидую, ох и завидую!

Пока ехали неспешно до дворца, Витовт передал Василию грамотку:

– Мой гонец для тебя из Москвы принес, от матушки твоей. Еще прислала великая княгиня денег изрядно, чтобы был у тебя путь домой безбедным.

Василий придержал коня, остался в одиночестве.

Писала мать слова нежные, ненаглядным дитяткой и ясным солнышком называла, заговаривала тоску свою лютую над чашей брачною, над свежей водою, над платом венчальным, над свечою обручальною. Не замечая слез своих, читал-перечитывал княжич начертанные ровным полууставом слова: «Будь ты, мое дитятко ненаглядное, светлее солнышка ясного, белее ярого воска, крепче камня горючего. Отвожу я от тебя черта страшного, отгоняю вихоря бурного, отдаляю от лешего одноглазого, от чужого домового, от злого водяного, отмахиваю от ворона вещего, заслоняю от заговорного кудесника, от ярого волхва, от слепого знахаря… А будь ты, мое дитятко, моим словом крепким – в нощи и в полунощи, в часу и в получасье, в пути и в дороженьке, во сне и наяву – укрыт от силы вражьей, от нечистых духов, сбережен от смерти напрасной, от горя, от беды, сохранен на воде от потопления, укрыт в огне от сгорания… А кто вздумает моего дитятку обморочить и узорочить, тому скрыться в бездны преисподние, В смолу кипучую, в жар палючий…»

Василий запрятал глубоко за пазуху пергаментную грамотку, пустил коня во весь опор, радуясь встречному тугому ветру, уверенный уж совершенно, что впереди его ждут только талант и хабара.

6

Софью, верно, не узнать было: из «щепы щепой», как отозвался о ней год назад Бяконтов, превратилась она в «круглый пшенишный каравашек» (опять же по выражению Данилы). Глазки кругленькие и внимательные, не испугом уж, а лукавством светились. Лоб выпуклый, по-прежнему как у ребенка, но над ним высокая прическа из тяжелых золотистых волос. Носик короткий капелькой, но с ноздрями тонкими и подвижными, как у высококровной лошади. Ротик круглый, и ушки тоже круглые, и личико все круглое, и плечи не костлявые, как в прошлую осень, но округло-покатые. И шелковая ферязь на ней без золоченых вышивок и жемчугов, но с глубоким вырезом на груди, так что виден был целиком и нательный золотой крестик, подвешенный на золотой же цепочке.

– Вот она, моя ненаглядная, единственная, – добродушно улыбаясь, представила Софью ее мать княгиня Анна. – Как слезка, солнечным светом напоенная.

– Как капелька янтаря, – поддакнула молодая, чуть старше княжны девица, а сама стрельнула своим бедовым взглядом зеленых глаз в сторону Данилы.

«Просто рыжая», – подумал про себя Василий, но подумал беззлобно, даже весело, а вслух сказал:

– У нас вот Данила толк смыслит в камнях многоцветных, также и в кольцах искушен вельми.

Бяконтов бросил упрекающий и просительный одновременно взгляд, попробовал отквитаться:

– А княжич собственноручно перстень сковал, даже не один.

– О-о-о! – восхитилась княжна.

– Да неужели? – поддержала княгиня Анна.

– Быть того не может! – не смолчала и зеленоглазая (постельничная боярыня Софьи Витовтовны, как потом выяснилось) и опять обожгла взглядом Данилу.

А тот продолжал:

– Верно, верно, и оба с «соколиным глазом», колдовским камнем. – Тут Бяконтов ликующе заглянул в глаза Василию, нашел в них полное понимание и, отмщенный, закончил уже как истинный друг: – Он тонкому рукомеслу у боярина Кошки научился, а тот сам признавался, что княжич взошел даже выше его самого.

– Как интересно! – завороженно прошептала Софья Витовтовна, и Василий увидел, как по ее личику пробежала светлая улыбка, застыла в двух ямочках на щеках и на пухлых, словно спелые черешенки, губах. А еще увидел он, какие ровные и мелкие зубки у нее – такие аккуратненькие и такие белые, что только зубками и можно их назвать.

И Василий, сам дивясь своей смелости, произнес очень легко, раскованно:

– У тебя зубки ровно жемчуг бесценный, – смутился и ее смутил. И уж вовсе очертя голову бросился, совсем бездумно поступил, о чем, впрочем, потом никогда не сожалел: – А если тебе этот «соколиный глаз» нравится, то я дарю его навсегда!

Он снял перстень и протянул княжне. Тут уж вконец оба потерялись: он хотел было сам надеть ей перстень, и она уже вытянула перед собой пальчики левой руки, но он чего-то испугался, замешкался, его колебание сразу передалось и ей – она сжала пальцы в кулачок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю