Текст книги "Василий I. Книга первая"
Автор книги: Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)
Борис Дедюхин
ВАСИЛИЙ I
Книга первая. Свеча негасимая
Из энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона т. X СПб., 1898
АСИЛИЙ ДИМИТРИЕВИЧ – великий князь владимирский и московский (1389–1425). Хотя Василий Димитриевич, сын Димитрия Донского, и возведен был на великокняжеский престол послом хана; но с его княжения великое княжество сделалось окончательно достоянием московских князей. Перевес его над другими князьями и над старыми родовыми притязаниями сказался в самый год его вступления на престол.
Князь Владимир Андреевич, его дядя, поссорился с Василием, но должен был, однако, уступить племяннику. Он признал последнего главнее себя, обязался ходить на войну, сидеть в осаде, где Василий прикажет. Великий князь находил сильную опору в боярстве.
Боярские роды начали оседать в Московском княжестве со времен второго сына Калиты, Ивана Ивановича. Эта оседлость дружины породила связь осевших боярских родов с домом Калиты, вследствие которой им невыгодно было, чтобы Московским княжеством завладела какая-либо другая линия дома св. Владимира; точно так же в выгодах боярства была передача престола от отца к сыну, при которой им было удобнее проводить свою наследственную политику. Возвышая значение московского князя над другими князьями, московское боярство возвысило себя над боярством других княжеств. Боярство в других княжествах, видя усиление Москвы, стремилось служить сильному и богатому московскому князю.
Таким положением дел и настроением боярства объясняется легкое падение Нижегородско-Суздальского княжества. Василий Димитриевич, зная настроение нижегородского боярства, купил в Орде ярлык на Нижний Новгород и Суздаль. Борис, князь нижегородский, созвав своих бояр, сказал им: «Господа мои и братия, милая дружина! Вспомните крестное целование, не выдайте меня врагам моим». Бояре клялись, и во главе их клялся боярин Румянец, который, между тем, уже давно завел переговоры с Москвою. Когда в Нижний Новгород явились московские бояре с татарскими послами, то тот же боярин Румянец сказал Борису: «Господин князь! Не надейся на нас (на бояр), мы уже теперь не твои и не с тобою, а на тебя».
Борис был схвачен с женою и детьми; его немногие доброхоты разосланы по разным городам. Василий таким образом приобрел, кроме Нижнего Новгорода, Городец, Мещеру, Муром, Тарусу, а через несколько лет и Суздаль.
В 1345 г. Восточной России грозила страшная беда. Тамерлан, победив Тохтамыша, перешёл Волгу и овладел Ельцом. Москва была в ужасе; но еще живы были сподвижники Димитрия Донского на Куликовом поле. Московские бояре не пришли в отчаяние, собрали полки и уговорили Василия стать во главе ополчения, чтобы с оружием в руках встретить грозного врага. Но Тамерлан, простояв недели две в земле Рязанской и опустошив страну в верховьях Дона, отступил. Причину отступления восточные историки приписывают приближению осени (отступление начато 26 августа). Благочестивое предание повествует, что отступление Тамерлана произошло в тот день, когда в Москву принесли икону Богоматери из Владимира. Костомаров весьма метко указал значение этого перенесения: Василий приказал перенести икону, которую Андрей Боголюбский тайком увез из Киева в свой любимый город Владимир; теперь эта икона служила освящением первенства и величия Москвы над другими русскими городами. Но подчинить вполне своей воле Великий Новгород, к чему стремились великие князья со времен Андрея Боголюбского, Василию не удалось, хотя и ему, как и его преемникам, весьма много облегчал борьбу раздор Новгорода с бывшим его пригородом, Псковом. Василий Димитриевич в борьбе со старым вечником оперся на митрополита, с выгодами которого уже его предшественники, начиная с Калиты, умели соединить судьбу Москвы и своего дома. В 1392 г. в Новгород прибыл митрополит Киприан; он требовал, чтобы новгородцы по-старому относились к нему в делах судных, ибо незадолго до этого новгородское вече постановило на суд к митрополиту не ездить. Вечевым приговором митрополиту было отказано. Великий князь вступился за митрополита, новгородцы отказали и ему. Дело дошло до кровавых расправ. В 1393 г. в Торжке убили московского доброхота: великий князь, захватив Торжок, приказал разыскать виновных, и 70 человек преданы были в Москве мучительной казни четвертования. Новгородцы, опасаясь за свою двинскую торговлю, уступили и прислали митрополиту судную грамоту.
В 1396 г. враждебные действия возобновились. Великий князь хотел захватить Двинскую землю; сначала он успел в том, но в 1398 г. должен был отказаться от Двинской земли, Вологды и других новгородских владений. В 1404 г. опять возникли неприязненные отношения. Новгородский архиепископ Иоанн три года содержался в Москве в заточении, но великий князь, помирившись с Новгородом, освободил Иоанна и захваченных в этом году новгородских бояр.
Ускорению примирения содействовало опасение замыслов Витовта, великого князя литовского, который, захватив Смоленск, явно стремился к захвату и Пскова с Новгородом. Витовт, несмотря на родство с Василием, который был женат на его дочери, Софье Витовтовне, был грозный враг. Владея Смоленском и юго-западными русскими княжествами, он недаром носил титул великого князя литовского и русского; на восток его владения простирались до Оки. Родственные отношения смягчали борьбу; но Витовт был не из тех людей, которые всему предпочитают родственные связи. Псковичи и новгородцы просили помощи у великого князя московского. Три раза сходились тесть и зять и ни разу битвы не было, каждый раз дело кончалось свиданием и миром: в 1406 г. близ Крапивны, в 1407 г. у Вязьмы и в 1408 г. на берегах р. Угры.
После мира на р. Угре не было больше столкновения у Василия с Витовтом. Для Василия было великим счастием, что в Орде, после нашествия Тамерлана, двенадцать лет царствовала неурядица, которая давала Москве возможность свободно действовать по отношению к Литве. В это время казна великого князя московского чрезвычайно обогатилась: он в Орду и сам не ездил и никого не посылал; на требование денег отвечал, что у него денег нет, а между тем постоянно собирал деньги на ордынский выход. Все эти деньги оставались в казне великокняжеской.
Но в Орде все изменилось, когда власть перешла в руки мурзы Эдигея, который, подобно Мамаю, стал распоряжаться и ханами, и ордою. Эдигей хотел заставить Василия повиноваться, но не решился открыто напасть на Москву и прибегнул к хитрости. В 1408 г. он дал знать Василию, что идет на Литву, а сам повернул к Москве.
Василий бежал в Кострому, оставив своего дядю Владимира Андреевича защищать столицу. Эдигей не мог взять Москвы, но отдельные татарские отряды опустошили Переяславль, Ростов, Дмитров, Серпухов, Верею, Нижний Новгород, Городец, Клин. Эдигей, получив известие, что в Орде неспокойно, отступил, разорив на обратном пути Рязань.
Но нашествие Эдигея нисколько не поколебало значения Москвы. В 1412 г. Василий Димитриевич ездил в Орду на поклон к Джела-Ледину (Зелени-Султан наших летописей), по поводу дарования им ярлыка изгнанным нижегородским князьям. В 1399 г. умер тверской великий князь Михаил, давши клятву за детей, внуков и племянников не Искать ни Москвы, ни Новгорода. Великий князь рязанский обязался чтить Василия как старейшего брата. Братья Василия дали такие же записи, кроме Юрия.
В княжение Василия случилось важное событие в истории церкви, которое имело политическое значение: по смерти Киприана, в 1406 г., митрополитом поставлен был грек Фотий, ничего не понимавший в русских отношениях. Его надменное отношение к Витовту дало последнему предлог исполнить давнишний замысел: он созвал всех русских епископов, которые в 1425 г. поста-, вили в киевские митрополиты болгарина Григория Цамблака. Влияние Москвы на южную Россию было ослаблено. В княжение Василия Россию посетило и грозное бедствие – мор и трехгодичный голод.
О главном действующем элементе в Москве, то есть о боярстве, в княжение Василия Димитриевича сохранилось показание в письме к нему Эдигея, в котором указывается на смену старого поколения бояр поколением новым; первое слушалось татар, второе было враждебно им. Первое, конечно, восхваляется Эдигеем. Из боярских родов на первом месте стоял род боярина Феодора Кошки и его сыновей, предков Романовых: потом род Ивана Родионовича Квашни, род Вельяминовых, Челядниных, Всеволожских, Плещеевых, племянников митрополита Алексея, Жеребцовых.
Глава I. Есть на земле три страны света
Кто не восхвалит и не прославит великих чудес и благ, устроенных на этом свете?
Из «Поучения» Владимира Монамаха
1
раздников бывало много – то свадьба, то братчина, то престольный день, то крестины, то именины; гуляли на них всегда весело и долго. Как уже успел заметить за шесть лет своей жизни княжич Василий, одни торжества были общими, для всех людей одинаково радостными, но выпадали такие, что устраивались ради одного-единственного человека.
Старший сын великого московского князя Дмитрия Ивановича родился в канун первого января – в Васильев вечер, оттого и имя такое получил. Недавно совсем отпраздновали его именины. В честь наследника был устроен в кремле почестен пир для сродственников, свестников, комовьев да ближников. Пришли также и вельможи знатные, бояре высокоумные да воеводы храбрые – все те, кому разрешалось называть Дмитрия Ивановича по имени-отчеству, а не княжеским величанием. И все не с пустыми руками пришли – с приношениями и гостинцами. Дядя двоюродный Владимир Андреевич Серпуховской, тот целое беремя подарков нес. Главным был деревянный конь. Хорош конь – золотисто-красный, вырубленный из березового охлупня, был он крепок на своих из корня точенных ногах, можно было запрыгивать на него безбоязненно, что княжич сразу и сделал.
Отец недовольно покосился:
– Опять все бирюльки да балаболки…
– Нет, княже, то конь крепкий, хороший корень юродивый Татыга помог найти.
– Хоть бы сам игумен Сергий! Ваське хватит уж берендейки строгать, не малое дите уж.
– Вот и я к тому, – загадочно ухмыльнулся в русую бороду Владимир Андреевич, а что он имел в виду, разъяснилось вскорости, когда принес свои дары Дмитрий Михайлович Боброк.
У Боброка было и еще одно прозвище – Волынский. Он не просто родственником приходился (недавно женился на сестре великого князя Анне) и не просто как знатный и храбрый воевода известность имел, но и слыл еще ведуном, колдуном, знахарем – многие загадки обьяснить умел, моры и недороды хлебные предсказывал, один умудрялся темной ночью в лесу не сбиться с пути, язык небесных светил понимал, кровь из раны останавливал. Его подарки были завернуты в голубой атлас, и трудно было отгадать, что он принес. Дмитрий Михайлович неторопливо положил сверток на расписной, серебром и золотом изузоренный сундук, что привезли в прошлое лето в дар великому князю узкоглазые баскаки из неведомой и устрашающей Орды. Разворачивать не торопился, смотрел вопросительно, чуть подергивая правым глазом, который пересечен наискось шрамом. Шрам этот с брови на щеку получил Боброк в прошлом году во время похода на Волжскую Булгарию. Он еще сам не привык к этому титлу от меча, как привык к десяткам других, которыми был отитлован в разные времена на ратях, то и дело трогал рассеченную бровь рукой.
Отец, в хорошем расположении духа по случаю праздника, сказал с любезностью:
– Ты у нас, известно, книжен, учен, велеречив… Небось «Александрию» либо «Библию», писанные ртутью киноварной да золотом, с мудреными заставками добыл?
– Не угадал, княже, не угадал. – Боброк откинул концы шуршащей материи, покатил к сундуку деревянного коня-солнце, накинул на него узду, украшенную драгоценными каменьями, а Василию протянул искусно свитую тугую плеть с рукоятью, выделанной черненым серебром, и с шелковым белым шнурком.
– Оседлан конь и осбруен, за всадником лишь дело…
Дмитрий Иванович с усмешкой перевел взгляд с Боброка на двоюродника Владимира:
– Сговорились?
Никто из двоих не ответил, оба стояли с лицами постными и скромными: дескать, о чем это ты, княже? Но, конечно, лукавили оба, только никому не известно было, как расценит это великий князь, скорый на гнев и своеволие, не любящий по чужим подсказкам поступать, даже если ему и дело предлагали. Вот и теперь он насупил брови, стянув их в широкую черную тесьму, – напускал на себя суровость. Разрядил обстановку Владимир Андреевич, всегда находчивый на вежливое, покорное слово:
– Верно ты сказал, Дмитрий Иванович, что уж не малое дите… А я, бестолковая башка, охлупенного коня ему…
– Так я и поверил тебе – «бестолковая», – по-прежнему насупившись, но с неистинной уж гневливостью проворчал отец. – Ладно, пусть по-вашему будет. Хватит ему в козны да в рюху с холопьими детьми баловаться. Да и то правда: давно пора ему мужеское ремесло постигать. Вот отгуляем Евдокию-плющиху, а на Василия выверни оглобли проведем постриг и посажение.
Василий кинулся на шею отцу, уткнулся в мягкую его льняную бороду лицом, тут же скользнул из его медвежьих объятий, помчался было во двор – не терпелось всем растрезвонить, что скоро станет он взрослым. Пусть еще не богатырем, но уже витязем, ратником, рыцарем. Братец Юрик останется по-старому в женской половине, в хоромах матери, а его, Василия, передадут на руки дядьке-воспитателю, кормильцу, который уж не деревянного коня будет подводить – живого, с седлом, уздой, удилами, стременами, путами, шпорами… Юрик трехлетний все будет слушать сказки со счастливым концом, а он, наследный великий князь Василий, готов уж к тому, чтобы самолично в бронях, со щитом, с копьем и мечом биться со всеми врагами земли родной!.. Вот ужо, на Василия выверни оглобли…
– Погоди, Васятко, – положил отец на его костлявое плечо свою лапищу. – Должен ты знать, что падает тебе жеребий первому на Руси стать наследным великим князем единственно волей отца своего, без спросу у поганого ордынца. И впредь должен будешь ты передавать сам по наследству отчину и дедину.
– Да, пора нам на ханский ярлык положить наш двоеострый меч, – согласился Владимир Андреевич.
Боброк-Волынский тоже одобрительно кивал: видно, давно уж они об этом между собой поговаривали. Но Василий, хоть и впервые слышал о таком решении государственных мужей, не взволновался вовсе, не понимал он еще всей значительности и важности отцовского намерения, – ему сейчас надо было еще пережить детскую радость давно чаемого пострига и посажения, когда его, опоясанного мечом и вооруженного колчаном стрел, торжественно водрузят на осбруенного и убранного в боевые доспехи коня.
2
Василий выверни оглобли – это двенадцатое апреля. Считалось, что в этот день наступала пора оставлять сани и снаряжать телегу. А Евдокия-плющиха – первого марта, когда сосульки под крышами начинают капать, течь, плющать. И байбак в этот день просыпается в норе, вылезает из сурчины и начинает свистать. Через три дня после этого грачи прилетают, еще через пять – жаворонки, а еще через шесть лед на реках такой делается, что его щука хвостом пробивает. А там уж пошло-поехало: ласточки тепло с собой с юга несут, сверчки пробуждаются, медведь из берлоги на солнышко греться вылезает… А все начинается с плющины, потому-то первое марта считалось издревле у славян началом нового года. Это был праздник всеобщий, на весь мир, а в великокняжеской семье еще и личный: день рождения Васильевой матери Евдокии Дмитриевны. Отмечался он куда как пышнее, чем именины Василия; на почестей пир съезжались именитые гости со всех удельных княжеств, являлись с дарами иноземные послы. И подношения были – не Васильевым под стать: золотые фряжские серьги, сирийские тельные бусы, бокалы из цветного венецианского стекла, самшитовые гребни, аксамиты и множество всякой дорогой материи, камней многоценных, серебра и золота.
И праздновали ее именины не в Москве, а в Переяславле-Залесском: очень любил отец этот город – то ли за красоту его сказочную, то ли за удачное местоположение на перепутье к Ростову Великому, Угличу, Ярославлю, а может, потому этот вставший за лесами Ополья городок был люб Дмитрию Ивановичу, что здесь все помнило Александра Невского, святого и незабвенного пращура, здесь сейчас жили потомки тех, кто под знаменем своего великого князя бил шведов и ливонцев.
Санный поезд из Москвы в Переяславль был так велик, что из передних, крытых от непогоды и устланных внутри коврами саней нельзя было разглядеть замыкавшие товары, груженные готовизной, винами да хмельными медами розвальни и верховых отроков, ведших в поводу сменные тройки лошадей. На крутых поворотах возницы соскакивали с коней, бежали рядом, придерживая руками коробья, глиняные запечатанные кувшины и кади, чтобы те не улетели под откос. Когда дорога пробивалась через густолесье, воздух напоен был родниковым холодом, но стоило выскочить на опушечный взлобок, как окатывало душистым вешним теплом. Полозья саней временами тяжко оседали в разрыхлившийся снег, лошади сбивались с размеренной рыси, часто и натужно били ногами, и тогда на медвежий полог вместе со снежной ископытью летели брызги буроватой талой воды.
Но вот уж проскочили Ополье, и, хотя Переяславль еще не был виден, его приближение угадывалось по участившимся пожням и погостам, по одиноким, покорно уступающим путь мужицким возам с дровами и сеном.
– Гляди, Успенье! – прокричал, захлебываясь встречным ветром, отец с восторженным удивлением, будто впервые видел эти золотые шеломчики над белыми башнями. Прикрылся отворотом бобрового воротника, сказал сыновьям уж спокойно: – Горицкий монастырь этот дед мой, а ваш прадед Иван Калита основал.
Монастырь, поставленный на отвесной круче Плещеева озера, царственно возвышался над раскинувшимся в низине Переяславлем-Залесским. От быстрой скачи лошадей земля на горизонте вращалась, одинокие стога и деревья убегали назад, а за ними еще скорее, обгоняя их, мчался по направлению к Москве огромадным сказочным ковчегом монастырский ладный городок, опоясанный невысокой и мирной стеной – без крепостных бойниц и дозорных вышек, без щетины частокола, отточенного до острия копья.
Под стать монастырю и сам городок, и барские усадьбы с обширными хоромами за городьбой, й лепившиеся к ним холопьи постройки – все было кондовое, из боровой мелкослойной сосны воздвигнуто, не на одно поколение рассчитано, на многие века.
Но, само собой, двор великого князя и здесь, как и в Московском кремле, смотрелся среди прочих, ровно знатный гость на пиру в его честь. Причудливо вырезанные крыльца с точеными балясинами, разноцветные – красные, зеленые, синие – чешуйчатые. Из дубового дранья кровли, узорчатые позолоченные наличники нескупо, широко прорубленных слюдяных и стеклянных окон, богатое подворье с конюшнями, псарнями и амбарами – все было таким, с чем никто соперничать не мог и не смел.
Сразу же, словно только и поджидали, когда явится княжеский поезд, стали съезжаться и гости, которых встречал, размещал в богатых покоях, а потом представлял Дмитрию Ивановичу и великой княгине Евдокии Дмитриевне окольничий Тимофей Васильевич Вельяминов – приближенный к семье человек, постоянно находившийся под рукой, около.
В непривычных, не наших нарядах явились литовские да немецкие послы, вовсе уж дико одетыми казались Василию посланники кочевых ханов и волжских булгар: у одних на головах чудом лепились высокие черные шляпы, на перевернутые вверх донцем лоханки и кади похожие, у других шапки были розовые и пузатые, с какими-то петушиными гребнями наверху.
Во всем церковном блеске явился митрополит Киприан: белый клобук на голове, безрукавная мантия, расшитая золотыми картинками из Ветхого и Нового заветов, усыпанная алмазами панагия, пермонатка и драгоценный посох. Дмитрий Иванович мельком скользнул по всему его обличью недобро потемневшими глазами. Василий заметил это.
Две недели назад в Москве почил митрополит Алексий, о котором отец сильно горевал. Теперь появление нового владыки, наверное, напомнило о том печальном дне и расстроило…
Правильно княжич догадывался, только в догадке его заключалась не вся еще правда. Дело обстояло и сложнее, и опаснее.
3
Боброк-Волынский слыл колдуном и пророком, а первого марта подтвердил это лишний раз, сказав:
– Весна нынче будет холодной, затяжной и пасмурной.
Гости разочарованно, недовольно зашумели, а Юрик плаксиво попросил:
– Не надо, не делай холодной, пускай лучше солнце будет!
Боброк рассмеялся виновато:
– Я бы рад, да не во мне, грешнике, суть. Давно народ приметил: каков выдастся на Евдокию-плющиху день, такова и вся весна будет.
То ли от пророчества нехорошего, то ли из-за хмурости дня праздник не получился таким радостным, каким бывал прежде.
Как и прежде, улицы полнились народом, одетым по-новогоднему нарядно и пестро. Как и всегда в этот первый весенний день, шумно, с ликованием жгли соломенное чучело богини зимы и смерти Морены, пели и хороводились. И скоморохов меньше не стало, и веселили они как могли – от души. Все было так и не так, какая-то недетская тревога вдруг поселилась в сердчишке Василия. Скоро он понял причину смутного своего настроения: отец не такой, как всегда, все вокруг по-старому, только он один вдруг почему-то стал иным – задумчивым, гневливым и торопливым в решениях.
Конюшие поймали и привели к князю на суд конокрада. Лучших лошадей пытался похитить дерзкий тать. Был он силен и ловок. Вывел лошадей бесшумно в темноте, а к рассвету ух умудрился наложить на них свои клейма. Поймали его в лесу, он отбивался от четверых дюжих мужиков, не сладил с ними все же и утром предстал перед грозными очами великого князя весьма даже жалким, в кровоподтеках и ссадинах, только глаза глядели зло и непокорно.
– Кто такой? – спросил Дмитрий Иванович.
Конокрад не стал лгать, ответил:
– Фома Кацюгей, беглый холоп.
– Почто на моих коней позарился?
– Твои самые гожие, зачем же другие мне?
– Почему похитником стал, спрашиваю?
– Не хочу на боярина хребет гнуть, решил отбояриться. Лучше таиться, чем в черном теле жить.
Разговор с татями обычно был коротким. И по «Русской правде», и по законам, пришедшим к нам из Византии с христианством, татя разрешалось убить на месте воровства, и за это убийство не наказывали, как за убийство собаки. Если этого не делалось у амбара или на каком другом-, месте татьбы, то потом судили судом жестоким, и немедля приводили приговор в исполнение, и жалости не ведали, говоря: «Поделом татю мука». Все думали, что; и Фому Кацюгея сырой поруб, цепи с последующим истомлением ждут, мечники крепко держали его под руки, готовые по первому княжескому знаку отвести его в железа, но Дмитрий Иванович вдруг инак рассудил, обратился к Киприану:
– Как мыслишь, преосвященный, не получится ли из Фомы святой наподобие Никиты?
История святого угодника Никиты хорошо была известна в Переяславле и старому, и малому. Это был некогда сборщик налогов здесь. Человек образованный и деловой, но развратник, пьяница, растратчик и мздоимец. С властелинами города он умел ладить, не боялся ни доносов, ни наказаний за непотребные свои действия и постепенно нажил огромное состояние. Но все же чувствовал Никита, что время расплаты скоро может наступить, что не избежать ему княжеского и народного суда. Однажды взошел он в церковь и услышал проповедь пророка, которая поразила его: по евангельскому завету Христа, приход одного раскаявшегося грешника приятнее прихода девяноста девяти праведных. Целую ночь после этого провел Никита без сна, неправда лежала, как камень, на совести его. Наутро вышел он к крестьянам и, чтобы развлечься, пригласил их к себе на вечер. Накупив нужное для угощения, приказал жене готовить. Но та, когда стала варить, увидела сперва кровь поверх воды, потом то голову, то другую часть человеческого тела. В ужасе сказала она о том мужу. Тот пришел и увидел то же. «Горе мне, много согрешившему!» – сказал Никита и, не говоря более ни слова, вышел из дома. Игумен монастыря, куда пришел Никита, назначил ему стоять три дня у ворот обители. Никита сделал более: он пошел и сел нагой в топкое место, рои комаров и мошек осыпали его и покрыли кровью тело его. Взятый в обитель, Никита наложил на себя весьма тяжелые вериги и затворился в столпе. Там молился он о грехах своих, открытый морозу и зною. Несколько лет провел в таком подвиге, и душа его исполнилась благодати, удостоена была дара исцеления. Стал бывший лихоимец вскоре личностью особо почитаемой, суздальский князь полностью простил казнокрада. Однако народ не забыл его притеснений, и однажды ворвавшаяся в монастырь толпа забила его насмерть. После этого церковь сразу же и провозгласила Никиту святым. Киприан осудил действия церковников, и не без умысла задал ему сейчас вопрос Дмитрий Иванович.
Киприан подобрался, сказал спокойно:
– На сатану ладан, на татей поруб.
– А если грешник раскаялся? – поджигал владыку князь.
– Прежде чем раскаяться, надо восхотеть этого, а Фома твой…
– А ты погоди за Фому-то решать, – перебил Дмитрий Иванович. – Давай-ка его самого спросим. Ну, отвечай, конокрад, хочешь ли душу спасти?
К самому страшному готовил себя Фома, опешил от неожиданности, однако вымолвил, стараясь глядеть открыто и честно:
– Страсть как хочу, прямо до смерти хочу! – и коснулся рукой пола в размашистом поклоне. Помешкал чуток – и повалился на колени, лбом бухнулся.
– Вот видишь! – победно повернулся Дмитрий Иванович к Киприану. И распорядился: – Вериги поувесистее – и в Горицкий монастырь.
Киприан был раздосадован, но ничем не выдал своего настроения.
Вскоре после этого прорвался к великому князю и бил челом крестьянин из Авнежской волости, что на реке Лежа: жаловался он на монаха Дмитрия Прилуцкого, который построил церковь на огнищанских, очищенных пожаром для пахоты землях, мешает вольным хлеборобством заниматься. А главное, как записал со слов крестьянина великокняжеский дьяк, – «помыслиша бо в себе, яко аще сей великий старец близ нас жити будет и по мале времени совладает нами и селы нашими».
В великокняжеской семье все знали Прилуцкого, переяславца родом, выходца из купеческого дома. Несколько лет назад постригся он в монахи, основал Никольскую обитель на берегу озера, где его часто навещал преподобный Сергий Радонежский. Будучи чрезвычайно красивым внешне, но строгим хранителем целомудрия, Прилуцкий ходил с закрытым лицом и избегал встреч с женщинами. Раз нецеломудренная дерзнула искушать его и впала в расслабленность. Однако Прилуцкий исцелил ее. Одежда его была и зимой и летом одна – овчинный жесткий тулуп, в котором в мороз приходилось терпеть стужу, а летом быть мокрым от зноя и тяжести. Дмитрий Иванович пригласил Прилуцкого быть воспреемником от купели сына его Юрия, но преподобный Дмитрий отказался от этой высокой чести, сказал, что избегает мирской славы, и удалился из Переяславля в вологодские леса.
И вот жалобщик на него – не старый вовсе, но густо заросший кудельной бородой крестьянин. Повалился князю в ноги со словами:
– Оборони, великий князь, защити от притеснения неправедного.
Дмитрий Иванович велел ему встать. Мужик поднялся, стоял сгорбившись, говорил почтительно, но с достоинством. Он был совершенно убежден, что все, куда только его топор, коса и соха ходили, принадлежит исключительно ему на правах трудовой заимки. И убежден еще, что великий князь беспременно защитит его и от вельмож, и от монахов.
– Кличут как? – строго вопросил Дмитрий Иванович.
– Некрасом. – Мужик держал в одной руке овчинную шапку, в другой – берестяную торбу, переступал с ноги на ногу, с беспокойством поглядывая на блестящий, выстланный дубовой плашкой и натертый воском пол, где копилась лужицей стекавшая с его тупоносых лаптей вода. Он совсем заробел, когда заметил, что и великий князь взглянул на эту мутную лужицу, сказал скоро, будто боялся, что его перебьют: – Сам седьмой в дому, отец на рати погиб, с Ольгердом литовским бился.
Дмитрий Иванович подобрел при этих словах, сказал мужику, что Русь велика, земли хватит на всех, а уж для церквей и подавно, нет никакой нужды мужика-хлебороба притеснять.
Некрас слушал князя, согнувшись в поклоне чуть ли не ниже столешницы.
– А сам на рать пойдешь, если кликну? – спросил испытующе Дмитрий Иванович. – Против Литвы ли поганой, против татаров ли?
Некрас разогнулся, и сразу стало видно, какой он высокий и широкоплечий. Взял в левую руку вместе с торбой и надоевшую ему кудлатую шапку, а правой, сложив два пальца, перекрестился истово, заверил:
– Вот те крест, великий князь, по первому зову под твой стяг встану.
Дмитрий Иванович подобрел вовсе, велел поднести Некрасу хмельную чашу. Служки взялись было за стоявший на краю стола деревянный ковш, вырезанный в виде плывущей птицы.
– Браги? – спросил Дмитрий Иванович, а когда Некрас в ответ смущенно улыбнулся, понял: – Меду, значит?
Служки ухватились за другой многоведерный ковш, тоже деревянный и резной, но только наподобие ладьи.
Некрас осмелел, положил возле ног, прямо на лужицу, торбу и шапку, бережно, обеими руками взял поднесенную ему ендову, приладил к волосатому рту и выпил со вкусом, не торопясь. Слизнул с усов и бороды капли душистого вишневого меда, сказал:
– Благодарствую. Ну и крепок же медок из княжеских медуш. – Вытер усы и бороду рукавом сермяги, добавил с озорной ухмылкой, словно бы охмелев сразу: – А слово княжеское такое ли крепкое?
Дмитрий Иванович не осерчал за дерзость, а велел позвать дьяка, которому продиктовал грамотку к преподобному Дмитрию Прилуцкому: наказывал не забижать крестьян, удалиться с реки Лежи в леса поближе к Вологде, не чинить помех трудовому люду и впредь.
Некрас, кланяясь, пятился к двери, и порог переступил, и двери за собой притворил, не спуская благодарных глаз с великого князя.
Василий видел через чисто промытую слюду окна, как легко сбежал с красного крыльца Некрас, как одушевленно начал пересказывать свой разговор с князем поджидавшим его возле темно-зеленой старой ели товарищам, одетым, как и он, в сермяги, обутым в такие же тяжелые, как колоды, лапти. Некрас то и дело оборачивался лицом на княжеский терем, размахивал руками, вздымал их к небу. Василий не слышал слов, но предполагал, что Некрас хвалит его отца, говорит, что вся надежда мужику в великом князе, вся правда в нем, а бояре и попы все норовят обмануть. Сердце у Василия полнилось радостью и гордостью, словно не отец, а он сам так умно обошелся с Некрасом, словно бы не в отце, а в нем видят мужики свою правду. Но был он изумлен, услышав слова митрополита Киприана, все это время молча сидевшего в углу под иконами, с которых в отблесках негасимой лампады строго смотрели и слушали лики святых.