Текст книги "Василий I. Книга первая"
Автор книги: Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
– Не по-божески решаешь, князь. – Киприан вышел к столу, неторопливым жестом правой руки поправил на голове камилавку, потрогал сзади – не сбились ли? – концы вскрылий. Дмитрий Иванович пронаблюдал за этим молча, в спокойном ожидании, и Киприан продолжал: – Сергий Радонежский и иже с ним суть русские исихасты, что в переложении с греческого значит покоиться, безмолвствовать, молчать, и им одним дана способность вступать в личное общение с Божеством. Дело земных царей споспешествовать монашеству, а ты почто смердам предпочтение отдал, преподобного Дмитрия в глушь лесную погнал?
«Да, за что? – подумал вдруг с тревогой и Василий. – За то, наверное, что не захотел Дмитрий Прилуцкий воспреемником Юрастика быть?»
Его размышления прервал сердитый голос отца:
– Что же ты, ученый греческий муж…
– Не грек я суть, а болгарин из Тырнова.
– А мне говорили – серб? Но все едино – ты Византией сюда подослан. Так что же ты, говорю, вельми учен и книжен, а сам себе противник: молчать, чтобы с Богом сообщаться, сподручнее же в глухомани? А они моих крестьян грабить пристрастились.
Киприан, помолчав, ответил многозначительно:
– Монастыри – это средоточие сугубого, не отвлекаемого личными попечениями и заботами молитвенного служения миру, в них совершается непрестанная молитва о каждом человеке и о всем мире, это светильники веры и разума, а чем больше светильников…
Отец не дослушал митрополита, вышел из горницы, так хрястнув дверью, что она едва не вылетела из подпятников.
Киприан, нимало не смутясь, обернулся к иконам, вперил глаза в Спасов лик. Золотые волосы, самоцветы в одежде, выгнутый подковкой вниз небольшой жесткий рот под тоненькими черными усиками делали Спаса недосягаемо величественным, надменным и горделивым, но во взгляде умных проницательных глаз виделись спокойствие, благородство и скорбь.
– Владыко небесный, Спас премилосердный, направь на путь истинный его! – попросил Киприан. Спас смотрел с деревянного ковчега внимательно и задумчиво.
Для Василия было слишком явно размирье отца с духовным владыкой, и, не понимая причин его, он сейчас постарался сделать вид, будто не видел и не слышал ничего, будто тем только и занимался, что переписывал на церу – залитую воском, складывающуюся, как книга, дощечку – «Поучение чадам» Владимира Мономаха, знатного своего пращура, который, по собственному признанию, «много поту утер за Русскую землю», а поучения детям написал уже «на санех сидя», значит, готовясь уж в свой последний земной путь. Когда подошел к нему Киприан, Василий заканчивал неровным полууставом: «На войне не доверяйтесь воеводам. Сами назначайте стражу и ночью, не разместив стражи, не ложитесь. Ложась, оружие с себя не снимайте».
Киприан встал возле, прочитал. Погладил мягкой, изнеженной ладонью русые, вьющиеся мелкими кольцами волосы Василия, сказал с удивлением:
– Отец твой смугл, словно ворон, а ты в матушку уродился, и глаза у тебя васильковые. Что учение постигаешь – молодец. Еще Нестор-летописец говаривал: если поищешь в писаниях мудрости внимательно, то найдешь большую пользу для души своей. Отец твой мужествен и разумен, но книгам не зело научен, а знания порой сильнее меча. Тебе надо быть просвещенным государем, ибо есть во вселенной три страны света – Европа, Азия и Африка[1]1
Другие континенты земного пира европейцам XIV века известны не были.
[Закрыть], и в каждой знают имя русское, но пройдет немного времени, и, помяни мое слово, княжич, станет Москва твердыней православия.
Василий не знал, как отнестись к словам духовного владыки: он видел, что отец сердит на митрополита, и сам хотел бы на него разгневаться, но душа была странно покойна, в голосе Киприана не улавливал он фальши, были в нем лишь доброта да истинное соучастие.
4
К вечеру гульба разошлась по всему княжескому двору. Великая княгиня на своей половине на радостях одаривала служанок серебряными гривнами, шитым бисером, бусами, башмаками. В разных пристройках бражничали разные сходбища – либо по старой дружбе, либо соответственно занимаемому на нынешний день месту возле великого князя, но везде одинаково лилась рекой медовуша, слышались хмельные голоса и пение. А шумнее всего было там, где. бражничали слуги: чара за чарой, здравица за здравицей, и вот – кто-то уж из корчаги стал дуть броженый мед, а кто крепок на ногах, в пляс пустился.
Дмитрий Иванович любил слушать потешную музыку, созвал в свои палаты скоморохов – игрецов, свирецов и плясцов, велел им петь да гудеть посмехотворнее. Одни бренчали на гуслях, другие били в бубны, третьи гремели в органы, четвертые свистели в трубы, сурны, волынки, рожки, сопелки.
В разгар веселья вошел Киприан, согбенный и опечаленный. Сутулость и усталость глаз выдали его возраст – видно стало ясно, что много старше он двадцативосьмилетнего великого князя. Но Дмитрий Иванович в девять лет еще занял Владимирский стол, слишком привык повелевать всеми, чтобы обращать внимание на такой пустяк, как возраст. Все было в его власти, зависело единственно от его желания. Сейчас он счел возможным угостить хмельным митрополита и протянул ему братину, наполненную взрезь малиновым медом.
Киприан отвел ковш с зельем жестом величественным и указующим, так что сразу же гневом опять стал наливаться княжеский взор. Скоморохи, уловив перемену настроения у князя, смолкли и завели совсем другую музыку, а три певца слаженно запели песню со словами таинственными и страшными:
На крутой горе высокой
Кипят котлы кипучие…
Вокруг котлов кипучих
Стоят старцы старые;
Поют те старцы старые
Про живот, про смерть,
Про весь род человечь…
Сулят старцы старые
Всему миру животы долгие,
Как на ту ли злую смерть
Кладут старцы старые
Проклятьице великое..
– Воистину так: «Проклятьице великое!» – неожиданно возгласил Киприан голосом до того зычным и властным, что один из скоморохов уронил с колен гусли. Они ударились о пол железными колками, одна струна сорвалась с приструнка и зазвенела тоненько, жалобно. Киприан покосился на нее, дождался, пока растворится ее звук, повернулся к великому князю: – Игрища эти бесовские, пустошество да суету непотребно слушать государю земли христианской!
Дмитрий Иванович, хоть и был слегка хмелен, не желал, видно, открытой ссоры, но и согласиться с митрополичьим запретом не хотел, переборол себя и возразил с натянутой усмешкой:
– Лирой, однако же, и пророки не гнушались, царь Давид поигрывал на ней, что скажешь на это, преосвященный, как мыслишь?
– Мыслю я, как церковь Божия учит, другого перста указующего не приемлю. – Киприан говорил с вызовом, он не скрывал раздражения, больше того – он желал его непременно высказать. Помедлил, повернулся к образам, наложил на себя крест. – Во зле живут люди, не по Божьему завещанию, не по учению апостолов наших. Дурно живут, а того дурнее, что знать не желают, как надо жить, не желают слушать словес Божественных. Стоит плясцам да гудцам игрище идольское затеять, все на него с превеликой радостью устремляются, а позови их в церковь – позевывать, почесываться да потягиваться начинают, говорят, что дождит, либо морозит, либо еще что удумают. В храме крыша и заветрие дивное, а они на позорище стынут, лишь бы не послушать поучения. Гоже ли, великий князь, я в церкви слово Божие несу, а ты в ту пору с чертовщиной знаешься. Что за ересь – новый год начинать первого марта? Ведомо, должно быть, тебе, князь, что по византийскому календарю принят годовой круг индиктовый – сентябрьский…
Знал ли Киприан, какую бурю вызовет своими словами у великого князя? Знал, наверное, очень хорошо ему было ведомо, что Дмитрий Иванович не приемлет его митрополитом и только ищет повода выпроводить из Руси. Раз ищет, то рано или поздно найдет.
Дмитрий Иванович поднялся во весь свой великотелесный рост, повелительным жестом выпроводил из горницы скоморохов и потешников. Василий было потянулся за ними, но отец остановил:
– Сиди, Васятко, слушай и запоминай. Может, прямо завтра тебе надо будет государством править, привыкай загодя бояр себе подчинять, владыке церковному не давать подмять себя, повелевать толпой, что бывает переменчива и грозна для княжьей власти. – Князь повернулся к Киприану, долго издевательски рассматривал его, подыскивая слова, потом махнул рукой: – Э-э, да что тут волынку тянуть, вот что, преосвященный, отправляйся-ка ты отсюда в свою Литву!
Киприан будто ждал этих слов, вроде даже обрадовался им, возразил спокойно:
– Но вселенский собор меня митрополитом всея Руси определил, не только Малой и Литовской, но и Великой…
– Знаю, – уверенно перебил Дмитрий Иванович, – византийским лисам ведомо, что в наших, и ни в чьих больше, руках ключи от судеб всех христианских народов. А тебя они лукавством да обманом определили сюда! Как смел ты при живом владыке Алексии согласиться принять митрополию?
– Но Алексий только считался митрополитом всея Руси, а управлял одной Великой Русью, да и то не всей – Московской лишь. Да и зело много он в мирские дела вникал в потраву делам церковным, за это его сам патриарх Константинопольский винил и мне в науку указывал. До Малой и Литовской Руси было Алексию не дотянуться, и в Киев не проникнуть, а я…
– А ты двуличен, Киприан! – грубо оборвал его великий князь. – И не бывать тебе митрополитом всея Руси. Не своим, а Ольгердовым языком лопочешь… Литве обидно, что Алексий знаться с ней не хотел, Москву за столицу православия почитать стал.
– Не почитал, а тебя, великий князь, во всем слушался. Я хочу единой Руси, а не трех разных.
– И я хочу того же. Только не византийским крестом я их соединю, а мечом великорусским. Не объединить Русь, доколе ярмо поганого Мамая будет на нашей шее.
– Не сбросить ярма, князь, доколе не объединится вся Русь.
Казалось, Киприан взял в споре верх, нечего было возразить Дмитрию Ивановичу, однако он упорствовал:
– Так твой византийский Филофей считает, потому-то он тебя – не великоруса и даже не малоруса – а нерусь прислал к нам. А нам тут виднее.
– Пусть виднее, но без ведома Царьграда ты не поставишь себе угодного митрополита.
– Ништо! – отмахнулся Дмитрий Иванович. – Вот пошлю я туда своего Митяя, пускай утверждают его вместо тебя.
Митяем звали коломенского попа, который имел раньше, в миру, имя Михаила. Дмитрий Иванович познакомился и подружился с ним в знаменательный день своей жизни – в день свадьбы, 18 января 1366 года, когда он венчался в дворцовой белокаменной церкви Воскресения с княжной из Суздаля Евдокией. Был Митяй плечист и рожаист, но не только красотой своей внешней выделялся он в церковной свите, но был также умен и образован. Тогда и решил Дмитрий Иванович сделать его своим самым близким человеком – доверил ему хранение великокняжеской печати и провозгласил своим духовным отцом. А два года назад, сразу же, как только Дмитрий Иванович узнал о том, что Византия прочит на русскую митрополию Киприана, его Митяй был пострижен в монахи и в тот же день возведен в архимандриты московского Спасского монастыря. Об этом и напомнил сейчас не без язвительности Киприан:
– Как же, все дивились тогда: до обеда белец и мирянин, а по обеде монахам начальник, и старцам старейшина, и наставник, и учитель, и вождь, и пастух… – Поймав свирепый взгляд великого князя, Киприан деланно перепугался, но продолжал свое: – Пускай Митяй учен, книжен, однако же новоук в чернечестве, как смеет он прямо из белого духовенства на митрополичий стол запрыгнуть? Алексий два десятка лет в пострижении пробыл, а этот не иначе как великокняжеским хотением пробился. Может ли слепой водить слепого, не оба ли упадут в яму?
– Да, новоук Митяй в монашестве, но не слеп он в делах государственных. А от твоей зрячности мне проку нет. И путь тебе в Литву чист. Таково мое последнее слово.
Обиду от князя Киприан выслушал, умело скрывая гнев. Был он человеком высокой культуры и отличного светского воспитания, а главное, слишком хорошо знал свою цель в жизни и пути ее достижения, верил в правоту и историческую необходимость своей миссии духовного объединителя всея Руси, и он не мог позволить себе опуститься до брани, не хотел и жечь за собой мостов.
– Я уеду, как велишь, в Литву, – неожиданно кротко сказал он, – и сердца на тебя держать не стану. Против тебя, Дмитрий Иванович, не выйдет из уст моих ни слова, а во время соборных служб буду велеть везде – и в Киеве, и в Вильне пети многая лета первому тебе, князю московскому, кормчему русскому, а потом уж иным великим князьям – русским, литовским, татарским.
– Верить ли… Ну да ладно, все равно благодарствую, – помедлив, нехотя ответил Дмитрий Иванович. – И я не стану держать зла на сердце, ибо знаю: оборачивается зло злом же.
Василий, затаившись в углу, со страхом слушал перепалку отца с Киприаном. Украдкой оглядывая всех, кто безмолвно присутствовал в гостиной палате – мать, Владимира Андреевича, Боброка, окольничего Вельяминова, деда Дмитрия, – он видел в их глазах одобрение словам отца и осуждение Киприана. Значит, Василию одному жаль опального владыку?.. Чтобы скрыть свое смущение, опять взялся Василий за «Поучение», стал выводить на грифельной доске: «Да не застанет вас солнце в постели. Узрев солнце, прославьте Бога и садитесь думать с дружиною, или судить людей, или поезжайте на охоту».
Отец, как давеча Киприан, подошел сзади, прочитал писание, тронул голову сына, только длань у него не то что Киприанова – жесткая, будто из дерева точенная.
– «На охоту», значит? Пожалуй. Пора тебе, сын, учиться держать порядок во всем, быть сведущим и в конях, и в соколах с ястребами. Да и землю отчину и дедину окинуть хозяйским глазом пришла тебе пора.
И сразу забыл княжич про свои сомнения, про жалость к Киприану, с обожанием смотрел на отца, стараясь угадать в нем самого себя и свою будущую судьбу.
Глава II. …Чтоб свеча не угасла
О светло светлая и украсно украшенная земля Руськая! И многими красотами дивишь ты: озерами многими, дивишь ты реками и кладезьми месточестимыми, горами крутыми, холмами высокими, дубравами частыми, полями дивными, зверьми разноличными, птицами бесчисленными, городами великими, селами дивными, садами монастырскими, домами церковными и князьями грозными, боярами честными, вельможами многими – всего ты исполнена, земля Руськая…
Слово о погибели Руськой земли
1
Василий читал перебеленные на пергамент писцами Чудова монастыря строки вековой давности и все пытался представить себе человека, первым произнесшего эти слова, высекающие из сердца огонь. От них так же полнилось восторгом его сердце, как при виде колеблющегося на воде озера, словно огонек свечи, отражения храма Покрова-на-Нерли, построенного Андреем Боголюбским, безутешно переживавшим когда-то здесь смерть своего сына, как при входе в Успенский собор во Владимире, такой величественный и богатый. В Москве у них храм Успения был беден, невзрачен, хотя и велись в нем главные службы для самого великого князя: с владимирского собора дикари облупили золото, а для московских храмов драгоценного металла уж и взять было негде – обобрали, ограбили вовсе Русь азиатские варвары.
Василию шел седьмой год, но еще ни разу не укорачивали на его голове волосы. Правда, коня он мог оседлать без помощи стремянного и гонять его мог по-всякому. Отец то ли забыл, то ли в заботах некогда ему было, то ли> тяжко переживая смерть первенца Данилы, умышленно затянул постриг и посажение, но вот наконец под давлением Владимира Андреевича и Боброка-Волынского было это сделано, и отныне Василий стал участвовать уже почти во всех дальних и ближних, мирных и кровавых походах отца.
Редкостного жеребца подарили ему в праздник пострига – голубой масти: болгарские купцы променяли за него двух игреневых и трех караковых лошадей да в придачу еще дали сорок сороков соболей. Масть даже и не просто редкая – невиданная. Только на иконе «Чудо Георгия о змие» нарисован конь такого окраса. Василий, вспоминая огневолосого темноликого Георгия, властно вздыбившего голуб-коня, со страшной силой поражающего копьем извивающегося под копытами змея, представлял себя этим всадником – в таком же алом одеянии, с нимбом золотых в лучах закатного солнца волос, с таким же мужественным и открытым взглядом, и ему грезились шум жаркой сечи, свист татарских стрел над головой и, под конец, ликующий крик русских ратников над поверженным навсегда ползучим гадом. Так и будет, а пока оседлать коня и красно проехаться верхом в золоченой броне, на седле, усыпанном драгоценными каменьями, – этим в открытую гордился Василий перед сверстниками, детьми бояр и дворян московских как делом исключительно княжеским. И уже зазорным для себя стал считать пеши ходить, разве что в Спаса-на-бору Церковь, что при княжеском дворе была на стрелке при слиянии рек Москвы и Неглинной. Да и как же иначе, это уж искони на Руси повелось, само слово «князь» – конь-язь – «имеющий коня» значит.
Кроме голуб-коня в распоряжении Василия была целая конюшня объезженных скакунов самых разных пород и мастей. Кони издревле считались на Руси символом мужества и силы. Когда хотели сказать, что человек болен, так выражались: он не может даже на коня всести. Под угол строящегося дома непременно клали череп коня, а самый гребень крыши коньком называли.
Легких верховых лошадей в южных степях разводили некогда половцы. Это были очень подвижные и поворотливые лошади, и не зря именовали их на Руси половецкими скоками. Во время нашествия азиатских орд эти половецкие, а также похожие на них башкирские, монгольские и кипчакские лошади нахлынули в южнорусские степи, проникали и в северо-восточную Русь. Но в конюшнях князей и бояр по-прежнему отбиралась и выращивалась своя – степенная и статная лошадь, под стать боярской пышности и медлительности. С ненавистью относясь к агарянской суетливости и пристрастию к резвой скачке (все, что пришло с поработителями, казалось дурным), русские с предубеждением относились к легким степным скакунам, отдавали предпочтение лошадям крупным, тучным, сильным. Ездили бояре исключительно шагом, лошадей запрягали и зимой и летом в сани, во время пышных выездов вели в поводу лошадей пешие отроки-слуги. Отец Василия великий князь Дмитрий Иванович первый из русских правителей понял, что ордынских поработителей надо бить их же оружием, только еще более сильным. И он за несколько лет создал конницу по примеру степняков, в княжеских и боярских конюшнях появилось много коней легконогих. Но, конечно, тягаться с кочевниками было нелегко. У азиатов лошадь шла под седло и вьюк, в арбу и в колесницу, для забоя на мясо и делания кумыса – на все нужды хватало им лошадей, потому что не было нехватки в пастбищах. Не то на Руси, сплошь покрытой раменным, первозданным лесом: не от хорошей жизни принят был закон, запрещающий забивать молодых лошадей и употреблять их вкусное мясо в пищу.
2
Конюшие вдвоем подняли Василия в седло, с двух сторон придерживали стремена.
– Выходи на Кунью волость, там встретимся, – услышал он из темного проема конюшни голос отца.
Василий поправил притороченные сбоку лук и кожаный колчан, отвел назад, чтобы нечаянно не поломать оперенные концы червленых стрел, потрогал витую, украшенную яхонтами, сердоликом и бирюзой рукоятку харалужного клинка, только вчера еще откованного на его глазах лучшим московским оружейником. Закаленный в воздушной струе на полном скаку лошади клинок – надежный и острый, от прикосновения к нему сразу прибавилось сил и решительности. Однако спросил все же, сдерживая нетерпеливо приплясывающего на месте скакуна:
– Одному ехать?
– Иль забоялся? – вопросом ответил отец.
Конечно, пробираться одному через глухой, малознакомый лес, да еще в темноте, было страшно, но только страшнее было признаться в этом. Василий ослабил поводья, понужнул стременами коня, который взял сразу с места в карьер, и понесся через кремлевскую площадь, затем мимо жавшихся друг к другу строений, мимо цветущих яблоневых садов, спустился к Фроло-Лавровским воротам. Возле глухой монастырской ограды чуть придержал коня, оглянулся, будто невзначай, прислушался. Убедился, не зная, радоваться или тревожиться, – не слышно стука копыт, никто не сопровождает, хотя и Боброк и Вельяминов стояли на подворье с оседланными конями. Резко послал лошадь, чтобы не думать ни о чем, кроме скачки. Миновал кремлевские ворота и очутился среди беспорядочно стоявших домов: одни липнут друг к другу, другие спрятаны за высокими заборами, третьи выдвинулись прямо на дорогу. Перемешаны без разбору боярские дворы и бедняцкие избы, каменные храмы и деревянные часовни, яблоневые сады и заросшие чертополохом пустыри.
Заорал было петух, но тут же смолк, испуганный перестуком копыт. Но его услыхали кочеты в других дворах, сначала ближних, затем дальше и дальше, пока не очнулись ото сна и самые окраинные. По петушиным голосам судя, город бесконечно огромен, и не зря Посад назывался великим.
Голубой предутренний холодок стлался над еще не проснувшейся Москвой. Кое-где, видно, уже затопили печи, и ветерок доносил порывами аромат печеного хлеба, перебивавший летучий дух цветущих яблонь.
Кончились плетни и частоколы Посада. Зло и вразнобой загавкали собаки расположенной на берегу Яузы псарни, но их голоса подавлял шум падавшей с мельничной плотины воды. Но вскоре все звуки остались где-то позади. Василий явственно слышал, как цокали подковы его лошади по гулким бревнам моста.
После выезда на кулишки, грязи да гнилища Голубь сам перешел на шаг – вяз по венчик в маристой почве: пошли потные места, мокрые весной и во время долгого ненастья. Но на ополье дорога снова стала твердой, снова княжич пришпорил коня и, замирая от сладкого ужаса, решительно врезался в белый вязкий туман, стоявший стеной перед лесной чащобой.
Конь натыкался на кусты, испуганно прядал ушами. Василий успокаивал его, поглаживал по влажной шее, шептал ласковые слова, успокаиваясь и сам. Он ничего не видел в темноте, но лес казался зрячим.
Отец наказывал по пути на охоту посмотреть, как теребится путь в бору на Глухарином болоте – рубится лес, прокладываются по топким местам гати, мостятся мосты. Почему именно Василий должен был смотреть? Отец ответил, что надо сохранить в секрете этот новый путь, чтобы о нем не прознали как-нибудь враги – литовцы ли с запада, татары ли с юго-востока. Это, конечно, верно, но только мало разве у отца близких бояр и воевод, которым он во всем доверяется?
В бору было влажно и прохладно. Солнце уже зазолотилось на верхушках самых высоких сосен, но земля под ногами лошади по-прежнему не различалась. Василий внимательно осматривался по сторонам, отыскивая зарубки и приметы, памятуя: дорогу в лесу надо вверху искать.
Он много раз бывал в темном бору, но всегда не один, с кем-нибудь, а это, оказывается, совсем-совсем иное дело. И откуда берется столько звуков, непонятных, а потому настораживающих и пугающих: кто-то постоянно вскрикивает, рычит, свистит, хрюкает… Нешто это злые духи, лешие? Это лешие как раз свистят по-соловьиному, кричат по-звериному, шипят по-змеиному, так что уплетаются травушки-муравы, а цветочки лазоревые осыпаются. Где они там, не разглядишь их в дремучем лесу… Одни из них высокие, в рост деревьев, другие – вровень с кустами, но не видно ни тех, ни других. И те и Другие с рогами и хвостами, пока им нечего делать, они проигрывают друг другу в шашки зайцев, а увидят человека – обрадуются и давай его запугивать, запутывать, обходить, а потом от радости станут хохотать, бить в ладоши и петь песни без слов… Верно говорят, что ходить в лесу – видеть смерть на носу.
– Щур меня, чур-чур! Храни меня пращур!
Но может, это и не лешие, может, невинные зверушки, сами испугавшиеся всхрапывающего и ломающего сушняк коня? Подумал так – и страх отлетел совсем. И рассвет словно заторопился, в лесу развиднелось настолько, что стали различимы устилающие сплошным ковром лес сухие хвойные иглы. Боброк говорил, что они не гниют и глушат землю, не дают расти даже грибам, но зато надежно сохраняют влагу, потому-то здесь родятся болота и берут начало многие реки.
Трудно одному в лесу ночью, но и при свете дня не легче: деревья похожи одно на другое, как похожи капли росы, и нет будто бы двух разных. Можно поверить, что в этих лесах в летнее время целые рати блукали и, идя друг против друга, расходились в разные стороны и не могли встретиться. Так именно случилось однажды в начале июня между Москвой и Владимиром во время княжеской усобицы в 1176 году. Князь Михалко Юрьевич шел из Москвы полком к Владимиру, а противник его Ярополк тем же путем ехал на Москву. Но кровопролитие не произошло, так как обе рати Божиим промыслом минустася в лесах. Да, очень даже можно в это поверить. Если бы не пометины на деревьях – вон ветка заломленная, а вон затекший смоляной рубец от топора, – то и Василий наверняка бы минустася, не Божиим, так лешиим промыслом.
Кончается лес красный, начинается черный, лиственный. Здесь земля уже не мертвым ковром покрыта, здесь и под ногами жизнь – повсюду в мелком папоротнике и под гнилыми листьями мостятся грибы. Через кудрявые шапки осин, лип, берез едва пробиваются солнечные лучи, все-таки тут не так страшно – и отметин больше, и отыскать их легче. Кроме путейных знаков встречаются знамена – отметины бортников на дельных деревьях, таких, значит, где есть борти – дупла для пчел. Знамена свежие – бортники уже провели весенний обход своих ухожей, тех участков лесов, которые закреплены за ними княжеским указом, осмотрели и очистили борти, удалили заплесневевшую сушь и очистили дупла от вымерших за зиму пчелиных семей. Первого августа поступит в княжескую братьяницу первый сладкий урожай липца – соты с зеленым медом. Все лето будут трудиться пчелки, а у бортников одна забота – охранять дупло от медведей, которые ладно бы просто мед ведали, а то как жадные и безумные люди поступают – выгребают борть начисто, ничего не оставляя для корма пчелам на зиму.
Бортнические знамена все чаще и чаще – значит, начался Васильцев стан. Тут должно быть еще и множество дуплянок из обрубков старых деревьев – гоголиные ловы: яйца птиц промышляют здешние крестьяне, два мальчика недавно отсюда привели в Москву по реке лодку, доверху наполненную яйцами уток, гусей, лебедей, журавлей, гоголей и других птиц. Верно, чуть не на каждом дереве гоголиные домики. Сейчас пойдет осиновый перелесок, а за ним путь протеребленный, про который наказывал отец. Вот они, осины: ветра нет, а они все равно как в лихорадке… Это потому, что крест, на котором распяли Спасителя, был из осины сделан, и в наказание за это Бог обрек это дерево на вечную дрожь… Наконец-то – новенькая, замощенная краснолесьем дорога! Хороша – сухая и гладкая, так и донесем великому князю! Подстегнул ретивого коня, а Голубь и сам, обрадовавшись хорошему пути, припустился в веселой скачи, обгоняя лесное эхо, рожденное стуком копыт.
Затем пошла старая, наезженная, перебитая корнями дорога, которая вывела к неширокой речке. «Воря, – догадался Василий. – До Куньей волости меньше двух перелетов стрелы».
Река была мелкой, конь перебрел ее так, что Василий даже не вынимал из стремян ног и не замочил их.
Волость называлась Куньей, хотя куницы здесь отродясь не промышляли. Было тут любимое место великокняжеских прохлад. Главная потеха состояла в соколиной охоте на птицу, а осенью – в облавах на медведей, вепрей и лосей (в иную пору зверей этих били только ради кожи).
Сразу же за рекой Василий увидел на многоцветном лугу лесной опушки всадника. Лошадь его шла шагом, поводья свободно провисли. Вгляделся – Боброк! Вот так леший… И значит, никакое это не эхо слышалось в лесу – другая лошадь вела обочь галопный перестук…
«Я так и знал, – хотел с упреком сказать Василий, но смолчал, подумав: – Не поверит, откуда, скажет, ты мог знать?»
А Боброк был серьезен, торопил:
– Солнце высоко уже, а нам с тобой надо до начала потехи клепцы да силы на тетеревниках проверить, на перевесища заглянуть.
Он пустил свою неутомленную, не вспотевшую даже лошадь в галоп. Василий едва поспевал за ним, любовался его изумительной посадкой в седле, не шелохнувшись, будто одно с конем, и успокоил себя: «Ничего, я тоже когда-нибудь буду таким!»
Боброк вдруг остановился перед въездом в глубокую балку, дождался Василия и поймал его коня за оголовье:
– Слушай, княжич! Почин… дробь… лешева дудка… отточка… Зимой живет соловей в жаркой Африке и чирикает, словно простой воробышек, а прилетит к нам, сядет на сухую ветку у мутного вешнего ручья и ну поет-заливается.
– А почему?
– Родина тут его, радуется.
Соловей замолк, прислушался, покосился черной бусинкой на остановившихся всадников, но не встревожился, не меняя позы, снова закинул вверх головку, защелкал, широко раскрывая белый треугольник клюва и раздувая нежное, серым пухом покрытое горлышко.
– Увидишь поющего соловья – жди хабару и счастье. – сказал Боброк.
И хотя, может быть, это вовсе и не верная примета, на сердце у обоих сразу стало веселее. Они проехали до опушки стремя в стремя, а там пустили лошадей настильной скачью.
3
Из клепцов – хитроумных ловушек, сделанных из. конского волоса, на глухариных и тетеревиных токах вынули больше десятка крупных краснобровых птиц. Боброк набожно перекрестился, произнес торопливо:
– Избави меня, Господи, от нищеты, аки птицу от клепиц, и исторгни мя от скудости моей, яко серну от тенета. – Посмотрел смущенно на Василия, покрутил головой, добавил смеясь: – Кому охота в такие силки попадать!
На перевесища он раздумал ехать, сказал, что дичи уже хватит, но Василий попросил завернуть все же в просеку, где стояли перевесы, о которых он много раз слышал и с которых привозили на княжеский двор много уток, гусей и лебедей.
– Тогда возьми несколько косачей, приторочь к седлу, – согласился Боброк и протянул четыре черных с вороным отливом птицы.
Василий подвесил их к луке седла на ременных петлях, стараясь не поломать щегольских, на лиру похожих хвостов. Тушки птиц были тяжеленькие и плотные – словно литые, перо на них нежное, но столь прочное и густое, что под ним с трудом прощупывалось теплое еще тельце, – можно поверить, что в таком одеянии в любую стужу зимой косачи преспокойно ночуют в сугробах, нырнув в них с высоких веток берез. У птиц еще не остыли рубиново-красные надбровные дуги, и не хотелось думать, что глаза под ними, затянутые белесыми пленками, мертвы. А видя, как беспомощно и безвольно замотались в сыромятных тороках головки косачей, Василий вдруг пережил острый укол жалости, которая, однако, исчезла сразу же, как только вернулся азарт охоты при виде перевесов – простых тонких сетей, перегораживающих всю просеку, через которую летят на озеро птицы. Княжеские охотники сидели в скрадках с веревками в руках, Подкарауливали дичь. Василию самому захотелось испытать удачу. Боброк неохотно, но согласился подождать его.