Текст книги "Василий I. Книга первая"
Автор книги: Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Василий вспоминал и не мог вспомнить, какие язвы есть на теле у отца, подумал, что они, очевидно, зажили, пока возвращался он больше двух недель с Дона в Москву. А шелом-то, правда, сильно покорежен… Вспомнил еще, что княжеский лекарь готовил отцу несколько дней подряд снадобья: намешивал в чаше лихорадничик, мяту и дягиль, добавлял кошачьего корня, потом заливал все это крошево водой и долго кипятил. Другой знахарь натирал отцу грудь и спину медвежьим и барсучьим жиром… Да, конечно, и сейчас еще хвор отец, только на людях не показывает этого. А что сильно ошеломлен он был, и Боброк говорил. Рассказывал, что признали великого князя лишь по золоченому мощевику, на котором лик мученика Александра и который завещан отцу дедом Василия Иваном Ивановичем Красным. Хорошо, отец вместе со всей одеждой не передал Бренку мощевик!.. Ну, а раз без него и не узнать было великого князя, значит, и верно, что ошеломлен и кровью залит он был.
Ждан принес ведро с теплой водой, стал протирать тряпкой ноги коню, приговаривая:
– Такая сеча была, что даже кони зверели, меж собой начинали драться – дыбились, кричали страшным ржанием, рвали друг друга зубами. А уж человечьей-то кровушки повидали сколько?
– Это кровь на нем? – только сейчас понял происхождение приметных ржавых пятен Василий. – Чья, человеческая? Отцовская?
– Нет, Бренка. Дмитрий Иванович ведь отдал и коня, и одежду великокняжескую постельнику своему, любимчику Дмитрию Бренку, а сам как простой ратник бился. Татары видели знамя со Спасителем, рвались к нему, все силы на это бросили – иссекли древко, и знамя, и Бренка тоже, думая, что это великий князь. Но мы-то все знали, что наш государь жив, где-то промеж нас находится! А конь обезумел и убежал, я его на третий день сыскал, возле речки под названием Девица изловил.
Василий растерянно теребил рыжеватую шерсть коня:
– Значит, Бренка кровь…
Проницательный Ждан, казалось, догадывался, какие сомнения одолевают к» яжяча и что настойчивыми своими расспросами он хочет рассеять их. Поэтому стремянный продолжал:
– Мы говорили Дмитрию Ивановичу, что долг князя смотреть на битву сверху, с холма, видеть подвиги воевод и награждать достойных. А он отвечал: «Нет, где вы, там и я!» Как траву, направо и налево косил поганых! Сначала расплющил об их головы свою палицу, отбросил ее и взял в одну руку меч булатный, во другую – топор пудовый…
Василию в голову не приходило, когда же стремянный имел время все это в таких подробностях наблюдать, если битва была столь горячая…
– Значит, Бренка это была кровь? – все повторял он.
– Не только… всякая… На десяти верстах лилась три дня. Тела человеческие, как сенные стога, лежали. Даже этот вот высокий конь не мог скакать в тесноте смертной. И кровь великого князя с кровью христиан и антихристов смешалась, поди разбери чья. – Ждан с силой снова стал тереть скребницей коня. – Бояре говорили великому князю: «Мы все готовы на смерть, а ты, государь любимый, живи и передай нашу память временам будущим». А Дмитрий Иванович им в ответ: «Скрываясь позади, могу ли я сказать вам: «Братья? Умрем за Отечество!»? Слово мое да будет делом. Я, вождь и начальник, стану впереди и хочу голову свою положить в пример другим».
Складно пересказывал стремянный, ловко, подробно. Княжич глядел на него внимательно и молча. Потом повернулся и ушел в пустую по дневной поре конюшню, открыл решетчатую дверь в стойло Голубя. Конь узнал хозяина, решил, что тот опять принес пряничка на патоке, потянулся теплой бархатной губой к руке. Василий уткнулся ему в расчесанную гриву лицом и беззвучно зарыдал, сам не зная отчего и почему. Угнездилась в сердце и стала постоянно когтить его какая-то неясная, необъяснимая жалость – к себе, к отцу, к Янге, ко всему миру людей – несчастному, непонятному и жестокому.
3
Не только усомниться – просто задуматься над каким-либо поступком отца не мог позволить себе Василий. Не мог и не хотел этого делать, веря совершенно в его безгрешность и верховную справедливость. Но не век, видно, птенцу сидеть в гнезде с раскрытым клювом, ожидая, что туда положат, что внушат старшие. Жизнь все более властно и безжалостно затягивала княжича в свою пучину, надо и своим, не отцовским лишь умом принимать мысленные решения, выносить внутренние приговоры.
Иные действия отца он решительно не знал как расценивать, но и уйти от оценки не мог.
Когда великий князь выгонял из княжества Киприана, Василию было очевидно: нужен нам иной, русский владыка. Год назад, когда умер Митяй, отец колебался – никого не хотел. А нынче вот не просто пригласил в Москву Киприана, послав за ним в Киев своего отца духовного Федора, игумена Симоновского, но даже устроил в его честь пир, еще более пышный, чем после победного возвращения с поля Куликова. Правда, приезд Киприана в Москву пришелся на шестую неделю Пасхи, на праздник Вознесения, да еще и совпал с рождением у великого князя сына Андрея, так что все молебны, колокольный звон, народные гулянья не в честь митрополита вовсе были, а по случаю Воскресения Господня, рождения и крестин младшего брата Василия., а получалось, будто ради Киприана торжество. Или это он, хитрец, нарочно так подгадал с выездом в Москву? И Сергий Радонежский сам пришел встречать Киприана, с которым той же весной освящал каменный храм Высоцкого монастыря в Серпухове.
– Теперь, когда мы сделали великий шаг, мне нужен митрополит Всея, а не только Великой Руси, – сказал отец, но яснее после этих слов Василию не стало.
На пиру отец сидел не за общим столом, как раньше, а чуть сбоку, в царском кресле. В ногах у него лежал пардус – этот пестрый и красивый мех барса прислал ему в числе других своих подарков новый волжский царь Тохтамыш. Он по достоинству оценил победу русских: сам давно косился на Мамая, да не решался встретиться с ним в чистом поле, не уверен в силе своей Синей Орды был. И потому еще, вопреки обыкновению, первым прислал своему улуснику послов с дарами, а не стал ждать знаков признания его, власти, что в душе сомневался: а ну как после великой своей победы осмелится строптивый князь Дмитрий сделать вид, будто и не замечает смены власти в Орде – на весь мир опозорит!.. Но конечно же, и не забудет Тохтамыш этого своего унижения, не преминет по возможности отомстить. Это понимали и Дмитрий Иванович, и все его ближайшее окружение. Да и всем, и московским простолюдинам по душе было, как повел себя великий князь. Не раз доводилось подслушивать Василию на Соборной площади похвальные речи об отце:
– Князь в масть, одно слово!
– Чистопородный мономашыч, рюрикович!
И тем неожиданнее для Василия прозвучали на пиру слова двоюродного дяди.
– Я говорил тебе тогда, великий князь, что надо было гнать нам Мамая до окиян-моря, разорить все вражье гнездо, – сказал Владимир Андреевич, пригубил чашу с вином, убедившись, что вкусно оно, опрокинул всю чашу в свой круглый, как у рыбы, рот, а затем продолжал предерзостно – Тогда можно было сделать, а ты побоялся. Теперь новый у них хан, с ним будет труднее справиться, все как бы заново началось. Нет, нет, зря ты тогда испугался, брат!
Когда первый раз сказал он, что Дмитрий Иванович испугался, великий князь промолчал, только чуть дрогнула черная тесьма сдвинутых бровей, а когда Владимир Андреевич еще раз на трусость намекнул, Донской повернулся к нему Всем телом, бросил жестко:
– Великого князя судит один только Господь! Ведомо ли тебе это, брат?
Василию приятно было, что отец так осадил зарвавшегося или охмелевшего двоюродника, но вместе с тем ведь и верно – хорошо было бы тогда навечно с Ордой покончить. И неужто вправду отец испугался? За этого барса, что в ногах у отца, да за сковородку с золоченой рукояткой и эмалью, что у матери в горнице, воя сколько послали Тохтамышу ответных подарков – соколов самых лучших, лошадей, не говоря уж о всяких мехах, драгоценностях, тканях да воске с медом. А разорили бы дотла вражье гнездо – сколько богатства бы досталось: себе можно было бы накупить в Европе разного оружия, храмы сплошь каменные, а не деревянные ставить, даже и дворец княжеский из белого камня сложить, а то в пожары горит, ровно простая изба.
Отец будто прочитал мысли княжича, сказал:
– Мы одолели Мамая, а не Орду… Но отныне не должно больше быть у нас междоусобицы, земской вражды, княжеского разновластия – вот наша главная победа. Велика Русь, но бредет врозь – сами по себе бредут князья великие и удельные, каждый на своей обочине, каждый в своей деревне землепашец, а нынче вот всякий должен понять, что он – со всеми заодин. А о покорении степи нам рано мечтать, пока нам нужны лишь крепкие границы, чтобы упреждать ордынцев, встречать их на лесных увалах, на сторожевых заставах. Ну и потом – так знать, как знать…
Гости дружными возгласами поддержали великого князя, здравили его, охотно воздевая над столом наполненные медами и винами кубки.
Василий, сам не зная почему, тяготился застольем. Ему казалось, что отец лишнего бодрится, словно бы успокаивает и других и себя, а сам прячет в душе глубокую тревогу. И другие князья, и Владимир Андреевич первый, очень хорошо это видят, однако почему-то молчат, что-то себе на уме держат. Смутно было на душе у княжича от непонимания мира окружавших его взрослых и от сознания своего бессилия, невозможности все выяснить и поправить. И он был даже рад, когда мать вызвала его из-за стола, хотя и удивился тому, что она сказала:
– Иди-ка Янгу проводи. Она переехала жить к Фоме Кацюгею.
– Почему, пусть у нас живет!
– Иди, говорю. Она сама так хочет. – И у матери в голосе появились непонятные, неизвестные Василию доселе нотки…
Янга сидела на крыльце с узелочком. Завидев Василия, улыбнулась – невесело, зимним солнышком, спросила жалко:
– Великая княгиня сказала, что ты меня проводишь, это правда?
– Конечно, только зачем ты уходишь?
Янга потупилась, пожала остренькими плечиками, промямлила:
– Может, потому, что у вас маленький появился… А у Фомы и жены его Фовро-Февроньи детей нет, им скучно, вот они и зовут меня… Они обещают меня любить…
Что-то Янга не договаривала. На душе у Василия стало и вовсе одиноко и пасмурно.
Глава VII. Мало сказать и тысяча тысяч…
Был дотоле Москва-град велик град чуден, град многолюден, кипел богатством и славою, превзошел все города Русской Земли, и что же: в один день или в полдня мгновенно изменилась вся доброта его, и слава его исчезла, повсюду пусто, одна горела земля, дым и пепел да лежат во множестве трупы мертвых.
Никоновская летопись
1
На Посаде вспыхнул среди ночи пожар. Огонь пошел берегом Варваровского оврага, слизнул шесть дворов. Один из них – Фомы Кацюгея. Собственно, от него первого и пошел огонь-дым.
Пожары в Москве были грозным внутренним врагом, а потому каждым из них великий князь занимался самолично. И сейчас он прибыл верхом на пегом спокойном коне вместе с окольничим Тимофеем. И Василий увязался с ними.
Так же, как кожевенники селились вместе на самом берегу Яузы – им много воды требовалось для обработки шкур, – возле воды же и поодаль от других построек велел великий князь селиться кузнецам, чтобы огонь из их горнов не мог учинить всеобщего пожара.
– Фома пожар вздул! – донес один из стражников, а Фома и не запирался, признался великому князю:
– Все так делал, как купец учил. Шесть мерок селитренного порошка, одна толченого угля и одна серного зелья. Полыхнул – бочку ажник разорвало!
– Так сильно полыхнуло? – обрадовался даже Дмитрий Иванович. – А ну-ка, сотвори еще зелья да побольше.
Зельем – порохом – заряжали бочку – орудие, склепанное кузнечным способом из полос железа, которые были стянуты обручами наподобие обыкновенной кадки. На великокняжеском дворе имелась заморская пушка, сваренная из семи железных труб, которые шли внахлест, сужаясь к концу, а с казенной стороны имелось донце с запальным отверстием. Кованую эту пушку еще прошлым летом привезли в Москву ганзейские купцы, а к ней подъемное приспособление, разные принадлежности и две телеги каменных ядер, каждое с человечью голову – почти сорок лошадей были в упряжке. При купцах пушка сделала один раз гром и молнию, полыхнула живым огнем, ас тех пор валялась в бездействии из-за отсутствия запасов пороха. Фома сам взялся изготавливать его, а испытывал в собственноручно склепанной бочке.
Пока Фома колдовал над огненным зельем, Дмитрий Иванович велел поднять и укрепить бронзовую пушку на Тайницкой башне кремля – самой крепкой и увенчанной кованным из железа позолоченным львом.
Всем погорельцам на Варварке стали возводить новые дома за счет истиника и сбора[32]32
Истиник – ранее созданный фонд, сбор – вновь выделенные средства в виде строительных материалов, муки и пр.; и то и другое шло на возмещение убытков граждан от пожара, и это было, таким образом, своеобразным страхованием имущества, предусмотренным еще «Русской правдой».
[Закрыть]. Улица отстраивалась враз, но по строгому плану, предписанному в «Кормчей книге»: строго соблюдалось правило призора, по которому запрещалось заслонять соседям виды на реку, на лес, на улицу; запрещалось также ставить в домах печи у стен соседей, выпускать дымовые оконца в сторону соседей. И надо было так строить, чтобы дом на дом не был похож, хотя основой каждого была клеть – связь бревен на четыре угла. Летняя клеть холодная, но если в ней поставить печь с выпуском дыма в центре потолка или в стене, то станет она отапливаться и благодаря своей истопке станет истьбой. Такие избы и строят русские люди испокон века в Залесской земле, как в простонародном крестьянском быту, так точно и в боярском, и в княжеском.
Фоме строили пятистенок с сенями, подклетом, крыльцом, навесами – прямо-таки хоромы боярские, хотя сам он на вопрос, что ему за изба надобна, отмахнулся:
– Обыкновенная. Изба да клеть, да между ними сени.
Участия в строительстве Фома не принимал, ни бревнышка не обтесал, занимался исключительно лишь зельем, только присматривал иногда за тем, как княжеские плотники и столяры возводили избу. Убедился, что лошадиные черепа под все четыре угла положены, что кряжи на сваи поставлены обожженные, обугленные, чтобы не гнили, и ушел в каменную кремлевскую башню к своей адской смеси. Снова появился, на строительстве, избы, когда поперек возведенного уже сруба матицу положили. И тут, может, не. явился бы, да жена принудила. Наварила она горшок каши, который, как водится, повесила на матицу, один из столяров, обошел верхом венец, посыпая избу хмелем и хлебным зерном на счастье, потом вылез на матицу и перерубил веревку – горшок вниз свалился, началось маточное угощение.
– Серебро-то клала ли? – спохватился Фома.
Фовро-Февроиья, баба под стать ему крепкая, рослая, ответила грубовато, но очень всем довольная:
– И серебро для богачества, и ладан для святости, и шерстку овечью для тепла, и лошадиный череп для удачи – все под передний венец положила, не дождалась тебя.
– Ну-ну, – сделал острастку рачительный хозяин. – Стропила поставят – меня позови. Дом без крыши – что баба простоволосая, а с плохой кровлей – что плешивая.
Но когда через день жена позвала его класть тесовые доски на кровлю, он не пошел, так увлечен был взвешиванием, растиранием, перемешиванием селитры, угля и серы. И уж избяной шелом с изузоренным гребнем вознесся над кровлей, и резные полотенца под карнизом навешены, и уж встала в углу мать родная – печь, из глины битая, Фовро-Февронья несколько раз посылала Янгу за Фомой, а он все отнекивался, говорил, что шибко занят. А сам, вытирая со лба пот, примчался на великокняжеский двор, сообщил осипшим голосом:
– Государь, готово, однако!
Дмитрий Донской, окольничий и княжич Василий сели ка коней и со стороны Боровицких ворот наблюдали, как Фома заряжал пушку: сыпал в ствол из берестяного короба порох, закатывал обтесанный гладкий камень, а затем высекал кресалом искру.
Запалил льняной фитиль, зажег от него просмоленную паклю, намотанную на железный прут. Протянул факел к жгуту, который загодя был у него заправлен с тыльной стороны пушки. После этого Фома проворно соскочил с башни на стену, пригнулся. Жгут горел мирным пламенем, и тем неожиданнее были вызванные им неимоверный грохот и треск. Со всех церквей и кремлевских башен поднялись вверх насмерть перепуганные голуби и галки, конь под седлом Василия сначала присел на все четыре ноги, а потом попятился и больно саданулся крупом о железную решетку ворот.
Когда дым рассеялся, все увидали Фому целого и невредимого, даже и улыбающегося, но черного, как сапог. Стали выяснять, где же каменное «яро. Оказалось, что оно улетело много дальше, чем летит стрела из лука. Угодило в колодезный сруб, свалив его вместе с воротом, а затем отскочило и насмерть прибило свинью, мирно щипавшую траву.
Дмитрий Донской пожаловал Фоме сорок сороков соболей и позолоченный широкий пояс – стал бывший конокрад вельможей.
– Теперь зови на новоселье.
Дом и вправду был совершенно готов: липовые полы настланы, подволок накатан, вдоль стен, украшенных красиво сплетенными рогожами, набиты лавки для сидения, а иные из них на ножках и выдвигаются, из подпечья торчат черены ухватов да сковородников.
Янга встретила гостей возле ворот, расставила руки меж воротных столбов, верещала, смеясь:
– Нельзя, нельзя! Самого главного нет – домового дедушки!..
Пока Дмитрий Донской, княжич и окольничий спешивались, привязывали лошадей к свежеструганым пряслам, явилась и Фовро-Февронья. Она несла на вытянутых руках горшок с красными, подернутыми сединой углями. Янга подхватила в сенях загодя приготовленное полотенце, каравай хлеба с белесой хрусткой корочкой и деревянную солонку, поклонилась в пояс, приговаривая радостно:
– Милости просим, дедушка, на новое жилье к нам!
Фовро-Февронья вошла в дом, поставила горшок на загнетку, обошла все углы дома со скатеркой, приговаривая:
– Милости просим, дедушка, хлеб да соль!
Уголья, принесенные из старой печки, она высыпала на гладко выложенный и чуть еще сыроватый под новой печи, закрыла заслонкой. Янга положила каравай на узкий, но длинный, аршина в четыре, стол, украшенный резьбой.
Все, и Дмитрий Донской в том числе; отломили по кусочку, съели, посыпая мякиш солью.
Кажется, непременно должно было поселиться счастье в этом доме.
Но и тараканы с клопами не успели еще в нем завестись, не затрещал в подпечье сверчок, как обрушилось на дом Фомы горе новое и страшное. И ладно бы, если только на один его дом…
2
По мнению много повидавших на свете купцов, Москва была если еще и не Европа, то уж и не Азия. Во всяком случае, для приехавших с Запада Русь была последней культурной страной перед варварской Степью, а те, кто путешествовал с востока на запад и оказывался наконец в Москве, облегченно вздыхали: все, теперь жизни и богатству ничто не угрожает. И потому в кремле всегда было причудливое смешение европейских и азиатских костюмов, слышалась всегда разноязыкая речь.
Но вдруг заволновались все – греки и болгары, сербы и итальянцы, армяне, литовцы, поляки, немцы, даже и татары в беспокойство пришли от внезапной вести, которую принесли в Москву русские доброхоты: грядет на Русь второй Мамай, злобой дышащий хан Тохтамыш, один из прямых потомков Чингисхановых.
Бегство из Москвы иноземцев никого не задевало, но, когда все чаще мимо стражников через ворота стали выскальзывать бояре, сначала беспутные (те, что не имели права получать пошлины за проезд по определенным путям-дорогам и, стало быть, не очень дорожившие жительством в Москве), а затем и некоторые путные, в народе возникло роптание. Оно дошло до великого князя, и он созвал бояр и воевод своих. Послал и за митрополитом.
Киприан, уже вполне освоившийся в Москве, занявший со своей челядью митрополичий двор, много времени уделял княжичу Василию – зазывал к себе и показывал диковинные рукописи и книги, давал переписывать переводы с греческого.
Нынче Киприан показывал Василию свой собственный чертеж русских городов, объясняя:
– Великий князь Дмитрий Иванович считает, что в Куликовской битве участвовала половина княжеств и городов Руси. Я же думаю, что против Мамая не шло и одной пятой нашей силы. Я составил карту, смотри – наверху Хвалынское и Сурожское моря, в них снизу текут Волга и Дон[33]33
В те времена карты ориентировались не на север, а на юг и выглядели, на наш сегодняшний взгляд, «вверх ногами».
[Закрыть]. Я обозначил кружочками и точками большие и малые города. Попробуй-ка сосчитай, больше трехсот их. И надо напомнить всем русским людям от Немана до Дона и от Дуная до Устюга, что это все – единое целое, тут живет один народ, с одним и тем же языком, с одними и теми же привычками. Чтобы объединить всех, нужен не только меч, но государственный ум.
Киприан значительно посмотрел в глаза княжичу, как бы раздумывая, поверять ему тайну или нет. Решил, видно, что сделать это можно, добавил негромко, но твердо:
– У тебя такой ум… будет.
Василий не знал, как отнестись к этим странным словам митрополита. Можно было подумать, что Киприан отказывает отцу в государственном уме, а можно было посчитать и так, что он Василия более достойным князем признает… И Василий, не привыкший и не умевший сдерживать своих чувств, дерзко посмотрел в агатовые, без зрачков, глаза церковного владыки, спросил, не тая неудовольствия:
– Что ты хочешь сказать этим, преосвященный?
Киприан сразу все отгадал, по лицу его пробежала хитренькая усмешка, он поудобнее устроился, облокотился о стол, для чего прежде раздвинул в стороны тяжелые, в кожаных переплетах с серебряными застежками книги.
– Я хочу сказать, что ты не по годам разумен, книжности, не в пример пращурам твоим, обучен, а к тому времени, когда великим князем станешь, в еще большую силу взойдешь.
– Это ведь когда стану…
– Да-да-да-да-а-а… – огорченно, даже скорбно протянул Киприан. – Сейчас о единстве Руси говорить рано. Объединить все эти русские земли, – митрополит сделал рукой жест, как бы обнимая чертеж, – можно будет лет через двадцать-тридцать, не раньше. Но думать об этом надо сейчас. И тебе, Василий, в первую голову, потому что, как знать, может, именно тебе все это предстоит совершить, как предстояло Дмитрию Ивановичу первому выйти из повиновения у Орды.
Василию было с Киприаном интересно и чуть жутковато – холодком веяло от него, потайной смысл угадывался за словами его, будто бы ясными и бесхитростными.
Разговор Киприан оборвал неожиданно:
– Да, княжич, я и забыл… Нас же Дмитрий Иванович на совет звал…
Пока они шли через Соборную площадь мимо Успенского собора, Василий недоумевал: «Как же можно было забыть?»
Вошли в великокняжескую думную палату. Отец недовольно покосился на Киприана, загородил тыльной стороной ладони глаза от солнечного света, что вдруг пробился через западное окошко, бросил насмешливо:
– А я уж, грешным делом, подумал, не бежал ли наш владыка духовный в Литву? Уж извини, не дождались, без тебя молитву сотворили и с Божьей помощью начали совет. Скажи нам, преосвященный, что делать? Разнество и распря меж князей, не хотят они рать поднимать, оскудела, говорят, Русская земля после Мамаева побоища и воеводами, и ратниками.
Киприан сел в отведенное ему почетное кресло, громко шурша расшитой серебром ризой, поправил на груди большой золотой крест так, что отсвет закатного солнца полоснул по глазам великого князя, и молча, словно бы пригорюнившись в задумчивости, уставился взглядом на лампадный огонек киота.
– Ну, – понужнул его Дмитрий Иванович грубовато, так что у Василия беспокойно екнуло сердце.
– У тебя, великий князь Донской, я слышал в Киеве еще, был с Тохтамышем вечный мир. Кто же его порушил – ты или хан? – вкрадчиво спросил Киприан, не отводя остановившегося, немигающего взгляда от слабенького огонька лампадки, после чего Василий уж вовсе тревожно себя почувствовал и подумал, что опять, как тогда в Переяславле, дело добром не кончится.
Дмитрий Иванович замер в тягостном молчании. Он сам-то слишком хорошо знал, что так называемый вечный мир – не более чем пустой звук, нарушали его и литовцы, и тверяне, и рязанцы, не говоря уж о нехристях, но хотелось ему понять: не знает этого Киприан или знает, но только вид такой делает, а может, хочет он взять на себя роль третейского судьи, встать над великим князем московским и ордынским ханом?..
Молчал и Киприан.
Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский нарушил опасную тишину, обратился к митрополиту:
– Черносотенцы, а также и купцы суконной сотни, ремесленники и весь московский люд требуют сесть в осаду. Великий князь считает, что надо собирать дружины, чтобы встретиться с Тохтамышем в поле. А как ты думаешь, преосвященный?
– Хватит ли силенок на открытый бой? Долго ли осаду можем держать? – опять неуступчиво, вопросами на вопрос ответил Киприан, но после некоторого молчания добавил: – Мира надо искать.
Дмитрий Донской сидел в задумчивости, не меняя позы. Не ждал он совета от Киприана, сам мучительно искал решение. В прежние времена Орда налетала на Русь один раз в несколько десятков лет: после Батыя была Неврюева рать, через сорок лет – Дедюнева, через тридцать – Ахмылова рать, еще через шестьдесят Мамай грозил, а вот и двух годов не минуло… Потому насмелился Тохтамыш, что Литва опять свою вражду Москве выказала – пришел опять к власти проклятый Ягайло, сверг Кейстута, с которым Дмитрий Иванович сговор имел, сначала тайный, а затем и явный. В большой ярости хан волжский идет на Москву так поспешно и в такой тайне, что против ордынского обыкновения не велит войскам грабить и жечь встречные села и города – силы бережет, отвлекаться от главного не хочет. И в чистом поле после Вожской да Куликовской битв вряд ли захочет повстречаться, хитрить будет, больше обычного лукавствовать и вероломствовать. Раньше у русских князей при приближении азиатских орд был выбор – умереть или смириться, а третьего им не дано было. Так, впрочем, иным князьям и ныне еще можно – Олег рязанский опять раболепствует перед Ордой, и тесть дорогой, нижегородский Дмитрий Константинович, сыновей своих Василия и Семена к Тохтамышу выслал, да и некоторые другие князья, как видно, отсидеться надеются. Но Дмитрию Ивановичу Донскому надеяться не на что, у него выбора нет: ему нужна только победа, как Тохтамышу ничего не надо, кроме крови и пепла.
За окнами сгустились сумерки, на небе повисла одинокая сережка луны. Бесшумно вошел отрок с горящей лучиной, зажег от ее огня восковые свечи в серебряных ставцах и так же бесшумно, как тень, удалился. Все продолжали молчать – ждали, что же решит великий князь.
Дмитрий Донской резко поднялся, так что пламя свечей затрепыхалось, и тень князя, увеличенно легшая на завешенную богатым ордынским ковром стену, нервно заходила из стороны в сторону. Но великий князь стоял твердо, решительно:
– Нечего бисер словесный пересыпать, действовать надо. Поступим так. Москва за каменными стенами, с полными житницами и большим запасом оружия, может продержаться долго. Пусть поганые осаждают ее, пусть понемногу тают их силы. Тем временем мы исполчим большую рать: я пойду собирать дружины на север, брат Владимир – в Волок-Ламский. Москве нужен сейчас не столько воевода, сколько миротворец – черные сотни взбунтовались, смута и замятня идут, давно власть церковного владыки не чувствуют, вот и надо тебе, преосвященный, в осаде остаться. И пусть видят все и знают: Русь едина, ты ведь митрополит всея Руси, в Литве все православные епископии – под твоей рукой.
В тот же вечер великий князь покинул кремль. Выехал он не на любимом своем белом коне, а на гнедом, не столь резвом и сильном, но выносливом… На хребет ему велел накинуть не писанное золотом шемаханское седло, а обыкновенное, московскими шорниками для суровых испытаний сработанное. С семьей попрощался коротко и сдержанно, был в мыслях где-то далеко.
3
Московский воздух слыл на Руси свободным: здесь чувствовал себя человек в безопасности, даже и беглые холопы не подвергались гонениям и не подлежали обязательному возврату своим владельцам. В крепостное состояние могли быть возвращены лишь некоторые беглецы, искавшие убежища в Москве, да и то лишь после долгого и нелегкого расследования. При этом, если человек имел в руках хорошее дело – был огородником, маляром, плотником, – он переходил на положение лично зависимого ремесленника и становился свободным тягловым гражданином. Благодаря такой политике великого князя и стал город за короткий срок многолюдным да богатым. Но правда, и довольно пестрый народец из-за этого подбирался тут, чаще, чем где-либо, возникали в Москве смуты, доходило нередко до того дело, что рабы лукавые руку подымали на господ.
И о каменных белых стенах кремлевских наслышаны были по всей округе очень даже хорошо. Вот почему Москва оказалась переполненной людьми сразу же, как только стало известно о нашествии Тохтамыша. Сбеги из деревень, сел, погостов и монастырей шли сюда семьями, захватив драгоценности и домашний скарб, а больше всего было свезено рукописей и книг – ими забили многие церкви до самых сводов, так что уж и молиться нельзя.
После отъезда великого князя брожение в Москве усилилось. Чернь искала защиту в стенах кремля, а знатные вельможи, не веря в силы народа, в возможность отстоять город, бросились вон, словно крысы с днища прохудившейся ладьи, смутились умом и те некоторые, кто в храбрецах ходили. И вот туг, видя это безобразие, вспомнили люди о былом своем свободном волеизъявлении, когда им принадлежала вся верховная власть, – о вече, и ударили в набат, загудел кремль растревоженной бортью. Некогда вече и князя самого могло очень просто из города выгнать, сказав ему: «Приветствуем тебя, княже!» – и тот безропотно подчинялся. Нынче на это, конечно, уж не взойти, великий князь силен и державен, но судьба перетрусивших бояр вполне подвластна.
Собрались на площадь люди черных и обеленных дворов, представители податного населения и слуги боярские, ремесленники кожевнических, кузнецких, мясницких слобод и сотен, княжьи люди – бортники, садовники, псари, бобровники и люди купленые, челядь – повара, мельники, рыболовники. И тут первый и последний, может быть, раз в жизни безымянные и бесфамильные, а только с прозвищами – Колено, Возверни-губа, Косой, Жмых – холопы, смевшие доселе лишь на своих чад и домочадцев голос повысить, и даже попрошатаи – нищие, обитавшие у стен монастырей да на городских торгах, даже и они заявили о себе, о своей воле, своем решении. Глас народа был таким:
– Из кремля никого не выпускать. Кто из богатых и брюхатых будет бежать, тех бить без жалости каменьями. Всем садиться в осаду, вооружаться.
Каждый в Москве, гончар или калаш-бондарь, плотник или суконник, котельник или печатник, резавший печати, иконник или огородник – мастер городить заборы, как шатерные мастера, так и басманники, оклады на иконы кладшие, решительно каждый умел держать в руках не только ремесленный инструмент, но и ратное оружие. Возле Спаса-на-Бору, старой белой церкви, ворохами лежали мечи, копья, секиры, свезенные в Москву еще с поля Куликова.