Текст книги "Швейцер"
Автор книги: Борис Носик
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
– Сюртуки в стиле принца Альберта больше не носят, – обронил я.
– А жаль, – подхватил Швейцер, – такая практичная одежда. Я заказал свой, когда должен был играть в Барселоне для короля Испании на органе.
– Когда же это было? – спросил я.
Он задумался на мгновение.
– В 1905-м, да, в 1905-м. Или в 1906-м? Очень хорошо помню, как я сказал своему другу, портному из Гюнсбаха: «Ты должен сшить мне сюртук, потому что мне придется играть перед королем Испании». Он был очень озадачен: «Ты что хочешь сказать, Альберт, что я должен сшить тот самый сюртук, в котором ты будешь играть перед испанским королем? – Но потом добавил с серьезностью: – Хорошо, я постараюсь». И получился действительно замечательный сюртук, очень прочный сюртук. Я всегда надевал его по торжественным дням. Конечно, с собой у меня его нет, так что я вам не смогу его показать, в Африке ведь он ни к чему. Я его держу в Гюнсбахе. Конечно же, я надевал его, когда читал лекции в Эдинбурге, когда получал премию Гёте, когда получал Нобелевскую премию, когда английская королева вручала мне орден.
Тут уж я не выдержал:
– Вы что хотите сказать, что вы все еще носите тот самый сюртук?
– Ну конечно. – Он возмущенно посмотрел на меня. – Да он еще двести лет может носиться».
Впрочем, разговор о сюртуке состоялся в другой раз, за обедом, а во время того ужина, который мы взялись описать, за столом присутствовал гость, молодой эфиопский дипломат, и за десертом Швейцер вежливо спросил у гостя, есть ли у них в Эфиопии какие-либо полезные ископаемые. Дальше излагаем по книге Ф. Фрэнка:
«– Немного, – ответил темнокожий юноша, и я перевел его на немецкий.
– Может, есть золото? – упорствовал Швейцер.
– Нет, сэр, золота нет, – ответил юноша.
– Вам повезло, – сказал Швейцер. – Но, может быть, все-таки есть нефть?
– Насколько я знаю, нет.
– Прекрасно. Поздравляю вас, – сказал Швейцер. – Вас оставят в покое на некоторое время.
В тот же вечер молодой человек пришел попрощаться с шефом, который медленно писал что-то при свете керосиновой лампы. Мне снова пришлось переводить им. Сначала Швейцер с серьезностью надписал фотографию, которую от него неукоснительно требуют. Потом он решил записать для себя имя и фамилию посетителя. Эфиоп протянул ему визитную карточку.
– Простите, – сказал старший из собеседников. – У меня таких нет. Я убедился, что могу без них обходиться.
Он стал искать свою адресную книгу. Как и все его блокноты, она самодельная, из каких-то листочков, сшитых веревочкой. Он листал ее, бормоча: «Алжир, Чили, Германия», – но Эфиопии найти не мог. Он нахмурился и начал все сначала, пока не отыскал место, где были записаны его эфиопские друзья – в разделе «Абиссиния». Он медленно переписал туда адрес.
– Лучше, чтобы все было правильно, – сказал он, глянув поверх очков. – Никогда не знаешь, где тебе это вдруг однажды понадобится. Например, когда станешь беженцем.
– Из чего вы заключили, что вы можете стать беженцем, герр Швейцер? – спросил я, улыбаясь.
Он взглянул на меня с полной серьезностью, но огонек все же промелькнул в его глазах:
– Кто может знать в наш век, откуда ты будешь бежать и куда?»
Норман Казинс во время своего визита предложил Швейцеру переснять для сохранности рукопись его философского тома о царстве божием. И, увидев эту рукопись, он ахнул: это были листки самых разнообразных типов и размеров – как правило, деловые бумаги, устаревшие бланки колониальной администрации, счета с лесоторговой фирмы, листки старого календаря и даже старые письма, на оборотной стороне которых был справа чернилами написан текст книги, а слева размещались карандашные заметки, которыми Швейцер обычно начинает работу. Казинс не счел эту странную экономию старческим чудачеством: он пишет, что экономия эта была последовательной. Швейцер ведь брился без мыла и шампуня, потому что когда-то мыло и шампунь считались роскошью. Он ездил по железной дороге третьим классом, «потому что не было четвертого». Это не создавало для него особых неудобств, он не видел проку в роскоши. Он был нонконформистом и не считал для себя обязательными предрассудки современной моды, неудобные массовые удобства, а также «удобные», но закабаляющие человека усовершенствования быта. Швейцер выдерживал этот принцип и в собственной жизни, и в больничном быту, что вызывало ярость поклонников западного прогресса, а также черную зависть журналистов, которые считали это удачным рекламным трюком, а самого доктора «гением рекламы».
Ф. Фрэнк вспоминает, что, когда он увидел, как Швейцер в 1949 году сходит по трапу «Нев Амстердама» в негнущемся черном костюме, поношенной шляпе и с каким-то деревенским зонтиком под мышкой, он подумал, «что человек этот выработал свой стиль. Он все время играет Альберта Швейцера».
«После того как вы две минуты понаблюдаете за Альбертом Швейцером, – продолжает Ф. Фрэнк, – вы поймете, что он никого не играет. Он и есть Альберт Швейцер. Негнущийся черный костюм, вероятно, соорудил его друг в Гюнсбахе в 1910 году. В Африке он носит шлем, старые, но всегда чистые брюки цвета хаки и белую рубаху. Поскольку костюм его не снашивается, зачем же он будет покупать новый? Он совершенно не думает о таких пустяках».
Фрэнк, конечно, прав, и все разговоры о саморекламе порождены завистью журналистов (так же, как и их рассуждения о популярности старого ламбаренского доктора у прекраснейших женщин мира). Мы еще остановимся на этом позднее, а пока вернемся в Ламбарене 1957 года, где гостил в это время популярный американский публицист и редактор Норман Казинс.
У Казинса были свои планы в отношении Швейцера. Он хотел, чтобы доктор высказался по вопросам войны и мира. Швейцер готов был признать, что проблема мира отодвигает сейчас на задний план многие другие проблемы, но снова и снова повторял, что всю жизнь принципом его было – держаться в стороне от политики и как можно реже высказываться по политическим вопросам. Казинс проинформировал Швейцера о новых наблюдениях ученых над действием облучения на человеческий организм. Да, Швейцер присутствовал недавно на встрече лауреатов Нобелевской премии в немецком городке Линдау, где много было разговоров об атомной опасности. Он и сам много думал сейчас об этом, но верность старому принципу до сих пор останавливала его. Он сказал Казинсу:
«Всю мою жизнь я старался воздерживаться от заявлений по общественным вопросам... Не потому вовсе, что я не интересовался международными делами или политикой. Мой интерес к ним и озабоченность ими очень велики. Просто я чувствовал, что мои отношения с внешним миром должны произрастать непосредственно из моей работы и моей мысли в области теологии, философии или музыки. Я пытался скорее искать подход к проблемам всего человечества, чем ввязываться в противоречия между той или иной группировкой. Я хотел быть человеком, который говорит с другим человеком».
Разговоры с Казинсом и собственные размышления над губительными для всякой жизни последствиями атомных испытаний растревожили Швейцера. Он очень ясно представлял себе, как это может произойти и как это произойдет в недалеком будущем, если верх не одержат дух человечности и духовность в людях. Люди легкомысленны, они не хотят думать о завтрашнем дне. Они слышат речь благородного ученого, не доверять которому у них пет оснований. Но так как то, что он говорит, раздражает их, заставляет думать, выводит из сферы повседневной суеты, люди стараются забыть то, что он говорит им, отмахнуться от необходимости действовать. «Это все страхи, – говорят они, – это все преувеличения». Так они говорили, слыша об оскудении и упадке их цивилизации; потом они увидели наяву, как из этой бездуховной цивилизации вызревает кровавая фашистская диктатура с массовым оглуплением народов и колючей проволокой концлагерей. Швейцер понимал, что теперь людям предстояло увидеть наяву, как у них начнут рождаться уроды-дети и уроды-внуки, чудища без рук, без ног, слюноточивые дебилы и олигофрены всех сортов. И он с горечью отмечал, что, пока люди не увидят их, каждый в своей семье, до тех пор они будут допускать и даже приветствовать испытания самых славных, самых братоубийственных бомб...
В конце концов Швейцер сказал Казинсу, что проблема атомных испытаний выходит за рамки обыкновенной политики. Это касается всех людей, и он не может молчать. Он должен выступить.
«Человеческому разуму просто трудно постигнуть размеры этой опасности, – сказал он Казинсу. – Проходит день, за ним другой, по-прежнему восходит и заходит солнце, и упрямая последовательность Природы словно бы вытесняет подобные мысли. Но мы забываем, что Солнце будет всходить по-прежнему, Луна, как прежде, плыть по небу, но человечество может создать здесь ситуацию, в результате которой Солнце и Луна будут взирать на Землю, лишенную всякой жизни».
Так что же нужно сейчас? Прежде всего, конечно, «не успокаиваться, не лгать себе, не лгать людям, не поступаться страшной правдой ради копеечной политической выгоды». (Он-то знал, что именно так все и происходит в мире, и его не могли обмануть «успокаивающие» заверения продажных «экспертов» из Пентагона.)
«Мы должны найти способ повысить в людях сознание опасности, – сказал Швейцер. – Нет причин для того, чтобы народ не знал, каково его положение. Время от времени правительство успокаивает народ, но и это лишь после того, как он вдруг начинает проявлять беспокойство. Прежде всего необходима настоящая информация. Нет ничего, что знало бы правительство о природе этой новой силы и чего не следовало бы знать народу». Правительство США сразу же отреагировало на это обвинение...
...Швейцер начинает еще внимательней изучать материалы об атомных испытаниях, о последствиях радиации. Ко многим трудам и заботам старого ламбаренского доктора прибавилась еще одна великая забота.
Казинс беседует с мадам Швейцер. Это, наверное, последняя запись о ней. Елена с трудом передвигается, пользуясь палочкой, или сидит на терраске. Она расстроена тем, что болезнь скрючила ее, сковала ее движения.
«Я бы должна была работать вместе с Доктором, – грустно говорит Елена. – Он удивительный человек. Мне, право, кажется, что сейчас он работает еще больше, чем двадцать лет назад. А двадцать лет назад я все боялась, что он убивает себя работой».
Елена обсуждает с Казинсом международные дела и вздыхает:
– Как ужасно, что едва мир отделается от чудовища вроде Гитлера, как уже другое чудовище тут как тут, ждет, чтобы занять его место... Люди позволяют себе под влиянием таких чудовищ совершенно меняться. Я видела, как это происходило со многими знакомыми в Германии. Я видела, как люди менялись. Как приличные люди превращались в убийц и садистов...
Вечером, после ужина, Казинс снова беседует со Швейцером. Они говорят о теологии, о философии, о боге. Швейцер заявляет Казинсу, что бессмысленно ждать, что бог сам будет предотвращать несправедливости по отношению к человеку. Как можно придерживаться концепции о боге, который вмешивается в человеческие дела на стороне справедливости, после всего, что произошло в последнюю войну, – после всех ее убийств и несправедливостей, после концлагерей, где были газовые камеры, после преследования религиозных меньшинств? Существование зла и его торжество означают, что человек несет ответственность за зло, должен бороться с ним, а не сидеть, сложа руки и ожидая божественного вмешательства.
Вернувшись в Америку, Норман Казинс написал книгу «Альберт Швейцер из Ламбарене». Казинс подчеркивает самое сильное свое впечатление от Швейцера – ощущение, что это человек, который научился реализовать себя полностью.
Книга Казинса, так же как фильм Андерсон, получивший Оскаровскую премию, как десяток монографий о Швейцере, как анкеты журналов, письма сторонников Братства Боли и новые почести, свидетельствовала о том, что ламбаренский доктор на девятом десятке жизни стал легендой в мире бездуховной цивилизации буржуазного Запада, стал образом, к которому тянулось все живое, все неудовлетворенное, ищущее, беспокойное.
В этом смысле интересна также история финансового успеха ламбаренской больницы в Америке. Почта «Швейцеровского братства» в Америке являла собой трогательную, хотя и пеструю картину. Обитатели дома престарелых прислали в пользу Ламбарене двадцать пять центов – четверть доллара; в те же дни поступил чек от какого-то незнакомого техасца на 9 тысяч долларов. И еще – чек от нью-йоркского бизнесмена на 27 тысяч долларов, а также чек от какой-то неизвестной женщины из Индианаполиса на 5 тысяч. Впрочем, все эти пожертвования, и большие, и малые, были просто мелочью в сравнении с потоком пожертвований, который вызвало письмо тринадцатилетнего негритянского мальчишки Бобби Хилла. Он решил послать в больницу Швейцера бутылочку аспирина и, движимый мальчишеской фантазией, написал генералу авиации, прося сбросить эту бутылочку, пролетая над Ламбарене, среди джунглей. Корреспондент итальянского радио, которому попалось на глаза это письмо, сделал заметку для радио. Заметка понравилась, ее передали на трех языках. Слушатели включились в действие – каждый посылал свою бутылочку аспирина или ее эквивалент. В конце концов пришлось действительно нанимать итальянские и французские самолеты, которые привезли в Ламбарене четыре с половиной тонны медикаментов и самого Бобби Хилла. Мальчику доверили передать доктору собранные «аспиринные» деньги – 400 тысяч долларов. Однако Америка не успокоилась. Через год транспортный самолет снова сел в Ламбарене, и тот же Бобби Хилл передал доктору еще тонну медикаментов и чек на 100 тысяч долларов.
Швейцер не имел ко всей этой шумихе прямого отношения. «Никогда не думал, что ребенок сможет сделать для нашей больницы так много», – сказал он. И вернулся к своим прокаженным, к своей больнице и нелегким размышлениям над судьбой беспечного мира, который на всех парах мчался в свое прекрасное будущее, накапливая для него ядерные бомбы и смертоносные радиоактивные осадки.
Швейцер приходил к мысли, что он больше не имеет права молчать. Он решился изменить своему принципу уклонения от политических высказываний. Он решил выступить.
Глава 19
24 апреля 1957 года комитет по Нобелевским премиям в Осло раздал для опубликования и передачи по радио обращение Альберта Швейцера, названное «Декларацией совести».
Швейцер знал, на что он идет. Он видел, как резко переменился тон буржуазных журналистов, писавших о нем. Он больше не был для них безобидным стариком, непонятно почему презиравшим нынешнюю цивилизацию. Это был человек, активно вмешивавшийся в политику гонки вооружений, в махинации западной «обороны». Этот человек требовал немедленно информировать народы о катастрофическом состоянии атмосферы, об угрозе, нависшей над людьми, над их потомством, над внуками и особенно над правнуками. Восемнадцатилетний мальчик, плавающий на подводном атомном «Полярисе», может не думать о своих будущих детях. Зрелому мужчине труднее не думать о внуках, о том, что они могут родиться уродами и уже почти наверняка не смогут сами иметь детей, потому что третье и четвертое поколения уже сейчас находятся под угрозой радиации: это было ясно к концу пятидесятых годов, и об этом не уставал говорить Швейцер.
Врачи ламбаренской больницы рассказывали, что Швейцер, все более критически относившийся к американской политике ядерного вооружения, часто упоминал теперь о шагах Советского Союза в области разоружения. Об этом же с яростью писал английский журналист-международник, отмечая, что Швейцер «подчеркивает более человечное и вообще более достойное дело Советской России по сравнению с Западом», чью политику он называл то «воинственной», то «опасной».
Новое воззвание Швейцера было обращено и к США, и к Советскому Союзу. Он призвал правительства этих стран немедленно прекратить ядерные испытания.
«Мы не можем взять на себя ответственность за последствия, которые это может иметь для наших потомков, – заявляет Швейцер, – им угрожает величайшая, ужаснейшая опасность. Мы должны остановиться, пока не стало слишком поздно. Мы должны сконцентрировать всю свою дальновидность, всю серьезность и мужество, чтобы... взглянуть в лицо реальности».
В ответ на выступление Швейцера заверещали, заурчали хорошо поставленные баритоны и тенора; «вечные перья» стали изливать на бумагу однодневные порции лжи и полуправды; ученые среднего ранга, находящиеся на жалованье у государственных учреждений Запада, сели перед камерами телестудий, чтобы успокоить публику и не позволить военным бюджетам прогореть.
У Швейцера была солидная репутация в западном мире (у нас его тогда знали еще совсем мало), ему верили простые люди, к нему могли прислушаться. И те, чей безмятежный сегодняшний труд, чья политическая карьера, годовые прибыли или квартальные премии прямо или косвенно зависели от грядущего уродства и гибели поколений, зашевелились, завозились и издали успокоительное верещание по всем каналам телевидения, радио и прессы. Комиссия по атомной энергии США немедленно откликнулась на предупреждения Швейцера открытым письмом за подписью доктора Уилфреда Ф. Либби. Доктор Либби увещевал «беспокойного» Швейцера. Он вываливал на его голову научные данные и клялся святой Наукой, что последствия радиоактивных осадков будут практически «несущественны». Пусть доктор Швейцер взвесит по достоинству тот «небольшой» риск, какой представляют радиоактивные осадки, и тот огромный риск, какому подвергает себя мир, «если не поддерживать нашу оборону против тоталитарных сил в мире». Лукавый доктор Либби льстил Швейцеру, выражая надежду, что «у него хватит интеллектуальной силы и цельности, чтобы доискаться до правды, где бы она ни была скрыта».
Повторялась старая как мир история. Доктор Либби надеялся, что у него самого родятся в этом отравленном мире нормальные двуногие внуки и даже правнуки. А может, он был вообще бездетен и не хотел заглядывать в будущее. Или хотел успокоить и себя заодно. У Швейцера хватило интеллектуальной цельности не поверить «научным данным» доктора Либби, а разобраться в предупреждениях Лайнуса Полинга я других виднейших ученых мира.
Еще меньше внимания обратил Старый Доктор на американскую прессу, совсем недавно обходившуюся с ним так почтительно. «Юнайтед стейтс ньюс энд уорлд рипорт» заявил, что «Декларация» Швейцера играет на руку коммунистам. И что Швейцер, сам того не ведая, позволил себе поддаться «неточным пропагандистским данным друзей России». Швейцер знал, что среди друзей Москвы поочередно оказывались теперь то Полинг, то Неру, то Бертран Рассел – в общем, все, кто мешал крепить «оборону» и подкармливать разведку.
В английской парламентской говорильне тоже раздались голоса нескольких воинственных подагриков. Старым воякам не терпелось испытать еще и свою, английскую бомбу, внести посильный вклад в отравление мира. И вот в парламенте выступил виконт Черуэлл. Он ссылался на английских и американских специалистов, имеющих, мол, доступ к секретным данным. Как участковый полисмен, почтенный парламентарий намекал, что начальство, мол, все лучше нас знает, и выражал удивление, что «люди, занимающие столь высокое положение, но не имеющие научных знаний и точной информации», отметают все эти начальственные соображения и позволяют себе высказываться по столь сугубо научным вопросам, как судьба потомства. Швейцер, как всегда, совершенно спокойно перенес нападки прессы. Он даже не обернулся в сторону критиков. Что взять с этого мира Молоха, приготовившегося сожрать внуков и правнуков?
Май 1957 года принес ему печальную весть. В частной больнице в Цюрихе умерла Елена. Он перевез ее прах в Африку и похоронил под окном. Теперь здесь стояло уже два простых деревянных креста. Эмма Хаускнехт умерла год назад в Эльзасе, и прах ее тоже был перевезен в Ламбарене, которому она отдала большую часть жизни...
Елена умерла. Сколько лет прожили они в разлуке?.. Вероятно, она не стояла на первом месте в его жизни. Первой была больница. Потом были еще теология, музыка, философия. Журналисты-критики (их теперь становилось все больше), вторгаясь с гиппопотамьим изяществом в его семейную жизнь, помещали доктора на скамью подсудимых: он был жесток к Елене, холоден к их дочери и внукам. Так ли это? Как знать...
Когда Елена выходила за него замуж, она разделяла его одержимость: они оба хотели отдать себя страдающему человечеству. Ее здоровье не выдержало жестоких условий габонских джунглей. Кто из людей, одержимых идеей, не причинил страданий своим близким? Разве нет жестокости в том, что сказал Ганди врачу у постели умирающей жены: «Я никогда не позволю, чтобы жене давали мясную пищу, даже если бы отказ от нее означал смерть»? Разве нет жестокости в страшных словах, приписываемых Будде: «Место нечистоты есть дом»?
Верный друг и помощник Швейцера, его нежная и мужественная Елена покоилась теперь в сердце джунглей под деревянным крестом. Доктору шел уже девятый десяток, и он решил сам сколотить себе на досуге такой же вот грубый деревянный крест с такой же короткой надписью, как эти две: «Эмма Хаускнехт (1956, Страсбург)» и «Елена (1957, Цюрих)». На третьем кресте будет просто: «Альберт Швейцер». Обретший жизнь должен ее утратить. Счастье умереть тихо, без страданий, как умер любимый его Парсифаль. Швейцер сказал тогда над недвижным старым пеликаном: «Смерть без страданий всегда прекрасна».
Глядя в Гюнсбахе на опадающие листья старого сада, доктор проговорил: «Вот так бы должны умирать люди – естественно, спокойно, без боли».
Умерла Елена. А что значит «умерла»? «Этого мы не знаем, – писал Швейцер. – Пока человек живет в нашем сердце, он жив».
Когда доктор поднимал глаза от работы, он видел под окном деревянный крест. Он выходил на террасу. Немой сапожник улыбался ему, склонясь над куском резины. Он резал из автомобильных камер сандалии для пациентов и персонала. Швейцер давно уже уговаривал своих пациентов не ходить босиком и носить сандалии, но габонцы предпочитали модные туфли или традиционное босоножье. И только когда в европейских журналах мод стали появляться роскошные дамы в сандалиях, агитация Швейцера неожиданно возымела успех. «Хоть раз в жизни могу поблагодарить европейских модниц», – говорил он. С той поры на его террасе и появился немой работяга сапожник.
Доктор часто ходил в деревню прокаженных. В деревне всегда не хватало врачей, сестер, санитаров, но те, кто работал здесь, были одержимы своей работой. Журналисты и романисты охотно писали о швейцеровских «лепрофилах», об исступленных женщинах, которые, подобно евангельской героине, скорей готовы отереть ноги волосами, чем прибегнуть к более гигиеническим средствам. Однако, независимо от того, существовала ли «лепрофилия», исступленный труд доктора Такахаси и Труди Бохслер был проникнут высокой любовью к страдающему человеку.
Дорога из лепрозория вела через плантации, где работали выздоравливающие. Возвращаясь, доктор всегда с удовлетворением оглядывал свои Сады Эдема. И африканцы и белые в его больнице получали теперь вдоволь фруктов. Каждое посаженное дерево умножало жизнь, способствовало жизни. Природа щедра, она отзывается на ласку трудолюбивой руки. Если бы только удалось научить африканцев выращивать овощи и фрукты, делать дома и одежду, оберегать себя от голода и холода! Но европейские доброжелатели предпочитали учить их обращению с современным оружием, внушали им националистические лозунги, после чего племена до основания вырезали друг друга новейшим или списанным в других армиях, но еще вполне смертоубийственным оружием.
Швейцер позволил себе всего два или три раза за полстолетия поделиться своими мыслями о будущем Африки. Он бичевал колониализм и тех благожелателей из иностранных парламентов и разведки, которые хотели одним махом (чаще всего поставкой оружия или политическим переворотом) решить все африканские проблемы. Швейцер пытался обобщить свой опыт: это были здравые, вполне старомодные мысли, так что радикалы с ходу зачисляли его в число колониалистов.
А что, собственно, писал Швейцер в этих статьях? Он говорил, что независимость африканцев «была утеряна в тот самый момент, когда первый корабль белых прибыл сюда с порохом и ромом, солью и тканями. С этого момента социальный, экономический и политический уклад страны идет прахом. Вожди начинают распродавать подданных за товары».
Швейцер подтверждает основные права африканцев. Во-первых, «человек имеет право жить там, где протекала вся его жизнь, и никто не имеет права перемещать его». Для Африки это актуальнейший пункт, а «колонизация все время ставит это право под угрозу». Нельзя вытягивать африканца из деревни: «Африканец теряет свою жизнеспособность и гибкость, как только вы забираете его из деревни. Это самый укорененный человек на свете». Африканцы должны пользоваться полной свободой передвижения, а колониальным властям угодно ограничить это право и держать подданных в рамках государственных границ. Африканцы должны иметь неотъемлемое право на землю и природные богатства, а предприятия захватывают все новые земли. Человек имеет право распоряжаться своим трудом как ему угодно, а в колониях все чаще вводятся разного рода трудовые повинности. Швейцер не верил в воспитующую силу принудительного труда и со всей смелостью заявлял об этом еще в двадцатые годы. К изумлению европейских прогрессистов и миссионеров, Швейцер пишет о «величайших достоинствах» африканского племенного правосудия: суд здесь творят на месте, быстро, на глазах у всей деревни. Несправедливости негибкого и неопытного белого суда, низкие его моральные достоинства гораздо более вредны для дела, чем несовершенства суда местного. В связи с проблемой правосудия Швейцер высказывает одно из своих давних наблюдений об Африке: «Мы имеем здесь дело не с нациями, а с племенами».
Швейцер говорит в своих книгах и статьях о праве африканцев на естественную национальную организацию, об их праве на образование. Африке угрожает выпадение стадии между примитивным состоянием и интеллигентным трудом. Надо научить африканца выращивать продукты питания, строить жилища, говорит Швейцер, нужно возрождать сельское хозяйство и ремесла, а не учить африканцев носить белые воротнички и стрелять из пулеметов.
Более поздняя статья Швейцера возвращалась к этой мысли. Воспитание и образование должны развивать в африканце те же черты, что в белом, а именно – «серьезность, верность, чувство ответственности, честность, надежность, любовь к труду, преданность своему призванию, благоразумие в ведении материальных дел, независимость», то есть те самые черты, «которые и составляют характер в лучшем смысле слова». Условия для воспитания этих черт здесь еще менее благоприятные, чем в Европе. Влияние мировой торговли проникает в джунгли, ведет к упадку ремесел. Труд, который выпадает на долю африканца, безрадостен. Африканец выходит на арену в эпоху борьбы за власть и бурной политики. Индивид втянут в них и не имеет условий для развития. Швейцер считает, что главной проблемой эмансипации должно быть усвоение идеи ближнего, идеи братства. Это нелегко при существующей здесь враждебности к представителям другого племени. Разгораются политические страсти, и старая вражда вспыхивает с новой силой, на новом, оснащенном цивилизацией уровне.
Швейцер с удивительной точностью предсказал все, что произошло потом в соседнем Конго. Он предсказывал распри и братоубийственную резню в других частях Африки. Он воспринимал африканские проблемы во всей их сложности, как человек, любящий этот континент, которому посвятил полвека, как человек, незнакомый с быстротекущей политической терминологией, но знакомый с реальными проблемами африканской жизни. Как философ, исповедующий уважение к человеку и к его жизни.
Швейцер прозорливо предупреждал о том, что свобода, приобретаемая народами Африки, будет свободой, ограниченной до тех пор, пока страны эти не обретут экономической независимости на здравой экономической основе.
Швейцер понимал, что, наверное, самым дремучим и темным из того, что касалось «темного континента», было невежество белого человека в отношении этого континента. Швейцер призывал к кропотливому и самоотверженному труду этической личности на страждущей земле. Он опасался кровавых потрясений, которые каждый раз отбрасывали его пациентов еще глубже во тьму джунглей, туда, где слоны вытаптывали последние посевы, где тайные общества выходили из зарослей под мраком ночи, где гнили хижины брошенных деревень.
Обо всем этом часто думал Старый Доктор, возвращаясь из деревни прокаженных мимо любовно взлелеянной им плантации. С «верхней» дороги, ведущей от лепрозория, открывалась даль девственных лесов и синие просторы Огове.
Заметив на горизонте облако, Старый Доктор кричал рабочим, чтоб немедленно уходили домой: все они заражены малярией. Сам он тоже спешил к больнице, сжимая под мышкой старенький зонтик, и озабоченно думал. Откуда это странное облако в сухой сезон? Нет, право, климат Ламбарене меняется. Он не помнил таких дождей в 1915, в 1925, в 1935 и даже в 1945 годах. Может, это связано с ядерными испытаниями? Тогда надо выяснить это немедленно. Да какое они имеют право ставить под угрозу крестьянские посевы?! Впрочем, что им до посевов, если их не смущает, что уже сегодня коровы едят отравленную траву, дети пьют отравленное молоко, рыбаки ловят отравленную рыбу, человечество пьет отравленную воду, женщины все чаще и чаще рождают ублюдков! Политиканам нужно пугать противника, генералам бряцать ядерными взрывами ценой в миллиарды долларов. Как всегда, с горечью усмехнулся Швейцер, копейки на здравоохранение, копейки на благоустройство деревень – миллиарды на бомбу. Газеты полгода звонят о какой-нибудь новой больнице или школе и походя сообщают о взрыве, который обошелся в десять тысяч больниц и принесет в будущем этой единственной больнице дополнительно сто тысяч пациентов. «Цивилизация» была в зените, и бедные земляне все еще не понимали, что это последняя цивилизация, другой уже не будет, ни лучшей, ни худшей, а будет одна могила для белых, черных, красных...
По инициативе Лайнуса Полинга группа ученых обратилась в ООН. Они требовали немедленно прекратить ядерные испытания в атмосфере. На этот раз доктору Либби, находившемуся на службе в казенной комиссии, пришлось бы туго, если бы он вздумал ответить. Что до виконта Черуэлла, то ему не пришлось бы жаловаться на неосведомленность паникеров. Под петицией стояли подписи более девяти тысяч видных ученых из сорока четырех стран мира. Среди тридцати шести лауреатов Нобелевской премии, подписавших петицию, был и доктор Швейцер.