Текст книги "Швейцер"
Автор книги: Борис Носик
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
Все это было очень существенно для здоровья и психики больного. Швейцер, не любивший отвечать критикам, иногда все же говорил с лукавством, что ведь и в здоровом состоянии нелегко менять привычки. В его больнице пациент оставался в окружении близких, он ел свою пищу (что при широчайшем распространении ядов как оружия вражды немаловажно для мнительного больного). Больной получал уход, какого не мог бы ему дать ни один санитар. И кроме того, он лежал в дружественном окружении. Это тоже очень существенно для Габона. Ведь если рядом лежит больной из чужого племени, то это почти всегда недруг. Он не брат тебе. Он даже воды не подаст. А с братом из своего рода не страшна смерть. Комментируя эту вражду двух десятков габонских племен, один из врачей ламбаренской больницы Швейцера, профессор Ганс Ульрих Цельвегер, писал впоследствии, что Швейцер сделал самое лучшее, разделив племена на бараки. «Я работал позднее в других больницах и других странах со сходными условиями, – писал профессор Цельвегер, – там положение это неизбежно вело к различным нелепым столкновениям...»
Дж. Маршалл в своей книге рассказывает о новой роскошной больнице в Леопольдвиле, куда больные приносили с собой из дому свои соломенные маты и, стащив с койки одеяла, ложились на полу. Специальная комиссия ходила по больнице с целью водворить их снова на койки. Впрочем, и там, где не было таких болезненных демонстраций, никто не задавался всерьез вопросом, как действуют на обитателя хижины все эти атрибуты нового больничного быта, каково ему приспосабливаться к чужим, малоприятным обычаям, да еще в состоянии болезни. У Швейцера, всегда шедшего своим путем, хватило мужества пренебречь предрассудками и идеалами века в целях осуществления своей главной цели и главного идеала. И если миссионеров критиковали за то, что они навязывают свои обычаи африканцам, то Швейцера критиковали как раз за обратное. Впрочем, у него был счастливый нрав и здравые убеждения на этот счет. «Каждый волен иметь свое мнение... – спокойно говорил он, – никогда не чувствовал себя обязанным отвечать толпе...»
Он не жалел средств на лекарства, в том числе и новейшие лекарства. Он живо интересовался новейшими методами исследования, состоял в переписке с исследовательскими центрами и фармацевтическими фирмами всего мира. И все-таки он проявлял очень большую осторожность в применении новых средств лечения. Ранние его письма полны восторгов по поводу новых лекарств. Позднее он умерял восторги интуицией, опытом, осторожностью. Тщательным наблюдением отделял он истинную находку от простого увлечения новой медицинской модой. Прав ли он был, старый деревенский врач из джунглей? Интересные сведения сообщает доктор Монтэгю в своей книге о Швейцере. Из тех лекарств, которые употреблялись в середине пятидесятых годов нашего века, к середине шестидесятых употреблялись только 10—24 процента. Из новых же лекарств тогда не существовало 75 процентов. Представляете себе, какой это гигантский поток лекарств, не успевающих себя зарекомендовать (или скомпрометировать)? А у габонцев гемоглобин, содержание красных кровяных телец, составляет только 60 процентов, и врач должен быть особенно осторожен в применении новых средств. В хирургии мода распространяется еще стремительней, чем в фармакологии, и она, наверное, может соперничать в этом со швейным промыслом. Вспомните, например, как энергично удаляли гланды благосклонному населению, рвали зубы или удаляли аппендиксы в тот или иной период развития медицины.
В романе молодого африканского врача и писателя Ленри Петерса «Второй раунд» есть такое любопытное высказывание: «Медицина – все еще игра вслепую, и в ней нужны горы удачи, а любой революционный взрыв в ней попросту ведет к ранней могиле».
Еще острее было недоверие Швейцера к новой технике, и это недоверие его подвергалось самой жестокой критике прессы. Действительно, ситуация могла показаться странной: весь мир знает об этой больнице, а там все еще нет электричества, электрокардиографии, электроэнцефалографии и еще бог знает чего. Думается, что тут опять дело было не в одном старческом консерватизме. На глазах Швейцера происходил с таким блеском описанный его другом Цвейгом процесс отчуждения врача и больного. Бездушный аппарат вставал между ними одним из блоков этой стены отчуждения. Аппарат требовал у лечащего внимания, совсем как человек, и тем самым отвлекал его внимание от человека. Разве существуют приспособления (особенно в условиях деревушки, затерянной среди джунглей), сами не требовавшие бы ухода, не отнимавшие бы столь драгоценное время, которое можно посвятить непосредственно человеку – от человека к человеку. Молодые врачи-прогрессисты из автоматизированной Америки приезжали работать к Швейцеру и впервые, может быть, в жизни начинали задумываться над относительной ценностью вещей, аппаратов, эмоций... «Швейцер отрицает веру современного человека в искупление мира вещами, – с необычайной наблюдательностью отмечал один из них. – При минимальном количестве современных ухищрений триста пятьдесят коек его больницы и лепрозорий работают на полную мощность...» Тот же врач (Фр. Фрэнк) писал: «Я видел многие африканские больницы, лучше оборудованные и обставленные. Обслуживание там было хуже, потому что, как правило, работал там один перегруженный врач, заваленный писаниной и статистикой, а лечение доверявший неквалифицированным сестрам или санитарам. Иногда среди этих сложных приборов и препаратов врача не было и вовсе – одна сестра; машины ржавели, аппараты были разлажены. И консерватизм Швейцера казался мне с практической точки зрения даже обоснованным».
Право, не надо плыть так далеко, чтобы усмотреть в приведенном выше описании черты реальности. Швейцеру для этого тоже не надо было плыть далеко. В двух с половиной милях вниз по течению стояла современная ламбаренская казенная больница, откуда тяжелых больных пересылали, как правило, к Швейцеру.
Мы знаем, что в больнице Швейцера хирургические операции завершались на редкость успешно, как, впрочем, и другие виды лечения. Что это – те «горы удачи», о которых пишет молодой африканский романист-медик? Влияние магической личности Оганги? Или внимательное «вникновение» врача? И то, и другое, и третье. Самые суровые критики признавали, что в больнице Швейцера соблюдались строжайшие правила антисептики и что уровень хирургии здесь был высокий. Известный американский хирург доктор Роберт Голдуин, работавший у Швейцера, писал:
«Множество раз я и другие врачи консультировались у него, и его суждения всегда оказывались правильными. Надо помнить, что большинство своих операций доктор Швейцер проделал во время второй мировой войны (ему было тогда шестьдесят восемь лет), и его дотошные отчеты об операциях можно найти в старых журналах...»
Кроме отчетов самого Швейцера, в специальных журналах печатались также статьи Р. Голдуина и доктора Р. Фридмана. Одна из этих статей появилась в «Нью-Инглэнд джорнэл эв медсин» за 18 мая 1961 года. Подсчеты двух хирургов, работавших в Ламбарене, показывают, что смертность при операциях составляла там всего 0,44 процента (то есть практически два случая на четыреста пятьдесят самых разнообразных, в том числе и весьма тяжелых, случаев).
Главным же достижением больницы Швейцера, с точки зрения мировой медицины, были, наверное, даже не успехи его хирургической практики, не ранние успехи в лечении сонной болезни, не деревня прокаженных, а образ врача. Врача, сохраняющего в век массовой, механизированной и сверхорганизованной медицины человечный, гуманистический, не притупленный привычкой к чужим страданиям подход к больному. Как и сорок лет назад, после изнурительного дня в душных джунглях, после своих врачебных, хозяйственных, строительных и писательских трудов доктор Швейцер обходит перед сном тяжелых больных, с беспокойством вполголоса советуется за обедом с кем-нибудь из лечащих врачей, по-прежнему волнуется, вкладывая всю силу своего сострадания в избранный им труд. Любопытно, что тот же африканский романист-медик Ленри Петерс пишет о своем герое враче, что «он счел необходимым в своей профессии пользоваться тем искусственным, синтетическим видом сочувствия, который в равной степени успокаивал больного и служил защитой для его собственной чувствительности». Швейцер и в девяносто лет не обрел этого «синтетического» сочувствия врача-профессионала, оставшись для медиков всего мира образцом сострадания, «вникновения», любви к людям, символом этого благороднейшего рода служения людям – медицины, ее философом, ее идеологом (хотя и не писал ничего по теории и этике медицины). Недаром отзвуки его философии зазвучали в послевоенной международной клятве врача.
Глава 18
На исходе восьмого десятка его жизни европейская слава Швейцера достигла апогея. Осенним октябрьским днем 1953 года, когда доктор мирно чистил стойла любимых своих антилоп, прибежал один из врачей больницы и сказал, что доктору Альберту Швейцеру присуждена Нобелевская премия мира: об этом только что сообщило радио. Доктор промолчал и продолжал сгребать навоз, столь полезный для его деревьев.
Потом посыпались поздравления. Доктор буркнул как-то, что, на его вкус, слава эта могла бы прийти и посмертно. Он хотел бы ограничиться этим комментарием, но предстояло еще выступать с нобелевским обращением. В больнице в этот момент не было хирурга, одолевали, как всегда, строительные хлопоты, так что Швейцер решил на год отложить поездку в Осло. Узнав об этом, в Ламбарене нахлынули журналисты, о чем он писал с ужасом:
«Корреспонденты прискакали, как кузнечики (и всем, конечно, надо подыскать жилье), и стали вытягивать из меня, бедняги, обращения, интервью, ответы на длинные списки вопросов... Приходилось отсылать по телеграфу газетные статьи размером в 200 и 300 слов, писать их по ночам, оставляя при этом на сон всего три-четыре часа».
Он был переутомлен, но просил друга никому не говорить об этом, потому что могли посыпаться еще письма участия или письма соболезнования. «В этом финале своей жизненной симфонии, – объяснял он, – мне все приходится рассматривать, исходя из того, не повлечет ли это за собой писания новых писем».
На вопросы корреспондентов, что он собирается делать с деньгами (премия составляла около 36 тысяч долларов), он отвечал почти раздраженно:
– Деревню для прокаженных строить, что же еще?
Он по-прежнему не хотел высказываться на политические темы, но много думал и читал сейчас об атомной угрозе. В конце концов он согласился на просьбу «Дейли геральд» написать письмо в эту газету об атомной угрозе. Это было его первое выступление о беде, нависшей над человечеством. «Мир просто должен прислушаться, – писал Швейцер, – к предупреждениям отдельных ученых, которые понимают эту ужасную проблему».
Швейцер обращался и к ученым, которые еще не высказались, хотя и знали правду о том, что угрожает человечеству:
«Ученые должны высказаться. Только они могут с достаточной авторитетностью заявить, что мы не можем больше брать на себя ответственность за эти эксперименты... Таково мое мнение. Я излагаю вам его с болью в сердце, с болью, которая не отпускает меня никогда».
Весной 1954 года Швейцер наконец выбрался в Европу. Он поехал в гюнсбахский Дом гостей, где работал над своим нобелевским обращением.
В начале ноября Швейцер вместе с женой прибыл в Осло. Празднество угрожало быть помпезным. В отеле ему отвели роскошный номер – везде краны, ванные, умывальные. «Может, они думают, что мне, как форели, нужна проточная вода», – буркнул Швейцер. Он устал за дорогу, но тут же появились посетители. Их не очень-то хотели пускать, но, услышав голоса, Швейцер обычно выходил сам и спрашивал: «Месье ко мне? Пусть пройдет».
Приходили с предложениями помощи. Какая-то бедная женщина принесла двести крон, отложенные ею на похороны; она решила пожертвовать их на Ламбарене, и доктор согласился взять их, потому что это не противоречило принципам человеческого Братства Боли. Рассказывали, что в Америке один миллионер предложил взять на себя все содержание Ламбарене, но Швейцер отказался: это противоречило бы его принципам самопожертвования и помощи.
4 ноября доктор Швейцер прочел свое нобелевское обращение. По мнению комментаторов, это было прежде всего обращение разумного человека, дающего здравые рекомендации. Он сказал, что после войны политиканы постарались скорее воспользоваться плодами победы, чем помочь побежденным и победителям залечить раны. И результаты этого не замедлили сказаться – была рождена новая военная ситуация.
Швейцер напоминает в своем обращении о стремительном развитии техники, главным образом техники военной. Развитие это привело к тому, что «человек стал сверхчеловеком».
Однако, предупреждает Швейцер, не забывайте, что «сверхчеловек этот самым роковым образом страдает духовным несовершенством. Он не обладает сверхчеловеческим разумом, который царил бы над этой сверхчеловеческой силой. Человеку нужен такой разум, если он намерен употребить обретенную им силу для добрых и осмысленных целей, а не для распространения смерти и уничтожения. Знание и мощь дали пока результаты, которые оказались скорее губительны для человека, чем полезны».
Швейцер обращает внимание слушателей на эти страшные результаты деятельности недомыслящего и всемогущего «сверхчеловека»:
«Став суперменами, мы стали чудовищами. Мы допустили, чтобы массы людей – во вторую мировую войну число их достигло двадцати миллионов – были убиты, чтобы целые города с их обитателями были сметены с лица земли атомными бомбами, чтобы огнеметы превращали человеческие существа в пылающие живые факелы. Мы знаем об этих событиях из газет, но судим о них в зависимости от того, приносят они успех той группе наций, к которой мы принадлежим, или приносят успех нашим врагам. И даже соглашаясь, что подобные действия есть проявление бесчеловечности, мы оправдываемся, что события войны вынудили нас допустить это».
Швейцер утверждает, что, допуская такое развитие событий, мы «разделяем вину в варварстве» с другими. «Сегодня существенно, – пишет Швейцер, – чтобы мы все признали себя виновными в бесчеловечности».
В чем же, по Швейцеру, надежда мира и человека? В том, чтобы при помощи нового духа достичь «той высшей рассудительности, которая помешает безнравственному использованию силы, находящейся в нашем распоряжении».
Швейцер обращается к тем, кто держит в руках судьбу народа, обращается к нациям и индивидам, призывая их дойти «до наивысшей возможной ступени в своем стремлении сохранить мир друг с другом и дать духу человеческому окрепнуть для действия».
Только совесть индивида могла бы, по мнению Швейцера, в какой-то степени влиять на политику. Эта сила духа заключается в сострадании – в нем кроются корни и движущий импульс этики. В душе каждого человека, по мнению Швейцера, есть это горючее, нужна только искра.
Швейцер оптимист – «человеческий дух не мертв», «он живет тайно», он «в наше время способен создать новое умонастроение, основанное на этике».
«Мое глубокое убеждение заключается в том, – заявил Швейцер, – что мы должны отвергнуть войну по этическим мотивам, ибо она возлагает на нас вину в преступлении бесчеловечности». Как единственный оригинальный момент своей речи Швейцер отмечал лежащую в ее основе оптимистическую убежденность в том, что дух в наш век способен создать этическое мышление.
Швейцер зачитал согласно ритуалу свое обращение. Потом в соответствии с тем же ритуалом он поклонился королю Норвегии, но король сказал: «Это я должен вам поклониться». Потом на доктора набросились корреспонденты, которые требовали новых рецептов спасения мира, и он предложил им «возрождение духа» вместо «успехов науки и техники» или хотя бы в дополнение к ним.
Мадам Швейцер спросили, что она думает о правах женщин. Она подумала мгновение и ответила:
«Мне всегда нравился обычай древних германских племен, согласно которому женщины стояли за линией боя и вручали своим мужьям оружие. Если перевести это на язык нашего времени, то женщина отдает мужчине то, что ему нужно, – хлеб, вино, свои мысли и свою любовь».
Швейцеру никогда не доводилось видеть торжеств, подобных тем, которыми чествовала его самого столица Норвегии. Норвегия видела такие торжества, пожалуй, только во второй раз (в первый раз она чествовала так Нансена). В субботу вечером Швейцера попросили встретиться с молодежью Осло в большом зале городской ратуши. Во время встречи в зале вдруг произошло волнение, и все устремились к окнам: из окон доктор Швейцер и Елена увидели факельное шествие студентов. Супругов попросили выйти на балкон, и многотысячная толпа заполнила площадь приветственными криками. Норвежские студенты 1954 года объявили «знаменосцем своего времени» не воителя, не полководца, а скромного, старомодного философа и врача. Доктор Швейцер был растроган. Назавтра он говорил поэту Максу Тау, что он мечтал о том, чтобы уважение к жизни стало когда-нибудь темой научной диссертации, но никогда не думал, что идея эта сможет взволновать целый народ. И все-таки он, по его признанию, предпочел бы, чтобы люди забыли, кто и когда сформулировал этот принцип, а просто взяли его на вооружение.
Супруги Швейцер вернулись в Гюнсбах в надежде отдохнуть от торжеств. Однако приближалось восьмидесятилетие доктора, и стало известно, что город Страсбург хотел бы достойно отметить этот день. И город Кольмар хотел бы достойно отметить этот день. И Гюнсбах с Гиршбахом не прочь были достойно и торжественно отметить этот день. А доктор был уже едва жив от торжеств.
Он укрылся в своем трудовом Ламбарене, так что Европеи Америке пришлось приветствовать его в этот день по радио. Они осыпали его наградами. Город Париж наградил его Большой золотой медалью. Английская королева удостоила его высшего английского ордена, а президент Хейс – немецкого. Кембридж присудил ему почетную степень доктора права. Что касается американского «Швейцеровского братства», то сюда в пользу Ламбарене поступило от рядовых американцев 20 тысяч долларов. Франкфурт, город Гёте, назвал именем Швейцера одну из своих улиц и собрал в пользу больницы 700 фунтов. Париж прислал 2 тысячи фунтов. Княжество Монако выпустило швейцеровскую серию марок.
В Америке вышло специальное юбилейное издание со статьями друзей и поклонников Швейцера – Ганди, Эйнштейна и других. «Вряд ли мне доведется еще когда-нибудь встретить человека, – писал Альберт Эйнштейн, – в котором доброта и стремление к красоте так идеально дополняли бы друг друга». Эйнштейн писал, что Швейцер не предугадывал и во сне не видел того, что пример его станет образцом и утешением для людей. Он просто действовал по внутренней необходимости. «Я думаю, – заключал Эйнштейн, – что во многих людях есть неистребимое ядро добра. Иначе бы они никогда не поняли его простого величия».
Впрочем, чествования, которыми тешили себя Европа и Америка, никак не меняли образ жизни юбиляра. Больница Швейцера жила своей обычной трудной и осмысленной жизнью.
Черной африканской ночью на пристани в Ламбарене горит лампа. На свет ее плывут пироги из верховьев и низовьев Огове. Люди выходят из леса с носилками, на которых корчится от боли женщина. Когда случай требует срочного хирургического вмешательства, на пристани начинает работать электрический движок. Это как сигнал тревоги для врачей больницы.
Доктор Маргарет ван дер Крик, молодая красивая голландка, постучала в дверь доктора. Доктор еще не спит: он беседует с приезжим американским редактором о проблеме атомной угрозы. Доктор встает, извиняется:
– Как видите, наряду с общими проблемами есть еще индивидуальные...
У пациентки была внематочная беременность, и ее с трудом удалось спасти от смерти. Не зря спешили ее муж и брат по тропе, протоптанной к больнице через джунгли. Не зря протоптали до них эту тропу. Ралф Уолдо Эмерсон сказал когда-то: «Если человек написал лучшую книжку, прочел лучшую проповедь или изобрел лучшую мышеловку, чем его сосед, то к дверям его дома, даже если он поставит этот дом среди леса, мир непременно протопчет тропинку».
Только под утро Старый Доктор, «ля докторесс», сестра и санитар Жан-Клод уходят спать. Спать осталось немного. В половине восьмого завтрак, так что встать им надо еще раньше. Потом прием, хозяйственные работы, операции. Потом дневной отдых. Потом снова прием, снова хозяйственные работы. И наконец, свободное время: доктор работает у себя за столом. Потом ужин. Ужин начинается, когда все в сборе, кроме тех, кого задерживают неотложные дела. Именно в этот час нам лучше всего рассмотреть нынешнее Ламбарене – Ламбарене 1956 и 1957 годов. Талантливый молодой дантист Фредерик Фрэнк и гостивший в Ламбарене американский публицист Норман Казинс дали в своих книгах неплохое описание больничной столовой. Здесь за длинным столом стоят две дюжины красивых европейских стульев крестьянского фасона, скопированных старым плотником-африканцем. На столе, накрытом безупречно белой скатертью, среди блюд – серые и синие глиняные кувшины с водой. Пища простая, питательная и вкусная. Зажигают лампы. Потом собираются врачи. Доктор Швейцер приходит прямо из-за письменного стола, когда все в сборе. Он направляется к своему месту, сидит, сложив руки, и ждет, пока все сядут на свои места. Наконец все уселись, доктор прочел кратенькую молитву, все начали есть и разговаривать. Разговор течет за столом свободно, иногда вспыхивает смех. Доктор делает в начале ужина сообщение:
– Должен известить вас, что цивилизация во всем блеске своей славы пожаловала в Ламбарене. Сегодня всего в километре от больницы произошла первая автомобильная катастрофа. Во всей округе только два автомобиля, но сегодня произошло неизбежное: они столкнулись, и нам пришлось оказывать первую помощь шоферам. Если здесь есть человек, испытывающий уважение к автомобилям, он мог бы заняться и автомобилем.
Доктор ест с аппетитом, часто просит добавки. Однако, прежде чем взять себе еще, осматривает стол из-под густых бровей. Он хочет порадовать того, кто покажется ему особенно голодным. Отрезав пол-ломтика ананаса или кусок рыбы, он пододвигает счастливчику и говорит: «Это для вас». Фрэнк пишет, что это отеческое приказание. Однажды, когда Фрэнк покончил с едой, доктор вспомнил, что его дантист очень любит чечевичный суп. «Я получил из его порции честно отмеренную половину, – пишет Фрэнк. – Я действительно очень люблю чечевичный суп, и я высоко оценил этот знак внимания, но мне, право же, трудно было доесть суп после фруктового салата...»
Пока доктор и его сотрудники увлечены своим незамысловатым ужином, давайте при мерцающем свете керосиновых ламп рассмотрим всех, кто довольно плотно (потому что сегодня здесь еще и гости) сидит вокруг стола. Слева от доктора эльзаска мадемуазель Котман. Она уже три с лишним десятилетия работает в больнице, знает здесь все, ей можно доверить хозяйство. Она беззаветно предана Ламбарене и доктору – точнее, делу Ламбарене и делу доктора. Справа – Али Сильвер, голландка, у которой, по словам того же Фрэнка, «лицо фламандской святой из алтаря Ван дер Вейдена или герцогини с миниатюры де Лиона», – верный и очень способный секретарь доктора. Она сидит сегодня через два человека от доктора, потому что рядом с доктором – гость, молодой эфиопский дипломат, который возвращается после обучения в Гарварде. На той стороне стола привлекает внимание лик еще одной фламандской мадонны, удивительно тонкое и красивое лицо. Это «ля докторесс», доктор Маргарет ван дер Крик. Норман Казинс посвятил ей, наверно, добрую четверть своей книги о Ламбарене и, наверно, добрую треть отобранных для этой книги фотографий. Красота Маргарет заслуживает этого. Она родилась и выросла в Голландии. Отец у нее – художник, мать – поэтесса. Она еще в детстве мечтала о медицине. Вероятней всего, ею руководило стремление, сходное с тем, какое охватило полстолетия назад молодого Альберта Швейцера, – отплатить за безмятежное счастье своего детства, за здоровье, красоту, за радость своего мирного дома; отдать себя тем, на чью долю выпали горе и страдания. Теперь она работает здесь и пользуется большим авторитетом у пациентов. Рядом с Маргарет высокий черноусый человек. Это доктор Фридман. Говорят, что он очень похож на тридцатилетнего Швейцера. Впрочем, его путь в Ламбарене был куда более трагичным. На руке его выжжен номер нацистского концлагеря, где он потерял всех близких. Выжив чудом, он приехал в Ламбарене. Самые дотошные из журналистов пишут, что он влюблен в Маргарет: что ж, это было бы не удивительно...
Рядом с доктором Фридманом еще одна голландка, сестра психиатрического отделения Альбертина, тоже красивая, высокая, рыжая, зеленоглазая. Она надолго приехала в Ламбарене, в ней очень силен дух подвижничества. Это настоящая интеллигентка и интеллектуалка, знаток литературы, музыки, театра. В джунгли она привезла с собой любимый инструмент – старинную лиру. Рядом с Альбертиной светловолосая, сероглазая, очень живая, неунывающая юная швейцарка – Труди Бохслер. Ее называют «девушка с фонарем», потому что черным габонским вечером Труди идет одна из больничного поселка в деревню прокаженных, и тогда фонарь этой бесстрашной девушки одиноко мерцает в поле и за плантациями. Прокаженные ребятишки поют у нее в хоре, вся деревня разыгрывает пьесы. Фрэнк пишет, что энергичная двадцатипятилетняя Труди «повелевает, усыновляет, лечит, шлепает, утешает, балует». Рядом с Труди еще одна красивая, высокая девушка. Это Ольга, любимая дочь сэра Генри Детердинга, мультимиллионера, нефтяного магната, из-за интересов которого, если верить старым газетам, началась первая, а может, также и вторая мировая война. Даже если верить газетам, Ольга тут ни при чем. Она путешествовала с друзьями по Африке в «джипе». Когда «джип» поломался, она отстала от друзей и вдруг объявилась в Ламбарене, где ей подыскали какую-то работу на кухне, а потом в прачечной. С тех пор она стала частой гостьей в больнице. Поначалу она не говорила, кто она, но в печать скоро просочилась информация о ней, и Ламбарене засыпали телеграммами. Ольга просила доктора никого не пускать, но в Ламбарене из двух концов света – из Японии и Франции – без всякого разрешения прибыли корреспонденты. Ольга не хотела с ними видеться, и доктору пришлось просто водить их по больнице, причем они обыскали здесь каждый уголок. Ольга чистила рыбу на кухне и даже улыбнулась им, когда они заглянули туда, но они ее не узнали. Доктор был раздражен, что пропал почти целый день, но, рассказывая об этой истории Казинсу, он все же нашел во всем этом юмористическую сторону:
– Они тщательно обошли больницу. А напоследок, чтобы их занять чем-нибудь, я прочел им лекцию по философии. Это была хорошая лекция. Впрочем, я не уверен, что они были в философском настроении.
...Рядом с Ольгой за столом высокий худой англичанин, доктор Кэтчпул. Если верить тому же дотошному корреспонденту (Дж. Макнайту), Кэтчпул и Ольга собирались пожениться и открыть новую больницу, подобную больнице доктора Швейцера. Доктор Кэтчпул прекрасно описан в книге Фр. Фрэнка, и, поскольку он являет собой фигуру, характерную для ламбаренской больницы, хотелось бы привести здесь хотя бы частично это описание:
«Доктору Кэтчпулу тридцать два, но выглядит он на все сорок. Он английский квакер и приехал сюда на шесть месяцев, но проработал уже два года. Он, вероятно, и когда приехал, не был толстым, но с тех пор потерял еще тридцать пять фунтов, и длинные волосы его поседели до времени... В каждом его движении заметен самый глубокий интерес, как профессиональный, так и человеческий, чисто личный, к каждому, самому жалкому существу, принесенному сюда из джунглей. Я думаю, он и худеет оттого, что отдает им не только свое искусство медика, но и всего себя... Несправедливость и просто равнодушие он воспринимает как личное оскорбление. Он, кажется, физически неспособен отличить черный цвет кожи от белого. Он воистину воплощает тот дух братства и уважения к жизни, с которым связывают имя Швейцера. Если он, когда-нибудь, упаси боже, прочтет эти слова, он, без сомнения, стукнет кулаком и буркнет: „Вот уж чушь собачья!“
...Вот какой человек сидит сейчас рядом с Ольгой Детердинг, а по правую руку от него – маленький японец, врач больницы для прокаженных, доктор Такахаси, о котором все говорят, что это ни больше ни меньше, как святой человек и великий подвижник. Рассказывают, что, когда доктор Такахаси приехал сюда, он знал лишь несколько немецких слов и все время повторял их: «Я хочу служить. Ничего не надо, только служить здесь». Он остался, и самозабвенный труд его в лепрозории не назовешь иначе как служением. Сейчас он совсем неплохо говорит по-немецки.
Разговор за столом течет теперь вольно, перескакивая с предмета на предмет. Доктор погружен в себя – у него переход этот бывает мгновенным. Он барабанит пальцами по скатерти, может быть, проигрывает что-то. Вдруг обрывок разговора долетает до него, и он вставляет деталь, свидетельствующую о его большой компетентности во многих вопросах – в медицине, политике, фармакологии, музыке, металлургии, теологии, архитектуре. Если спросят о кофе, он переспросит, о какой именно разновидности вы спрашивали, назовет вам минимум три ботанические разновидности, сообщит об их происхождении и точных границах их распространения на земле. Фр. Фрэнк пишет, что «память его является усовершенствованной электронносчетной машиной». Он не только помнит дословно лекцию своих студенческих лет, бесчисленные факты из разных областей или исторические анекдоты, он помнит в свои восемьдесят четыре года мелкую подробность, о которой кто-то случайно упомянул в разговоре три недели или двадцать лет тому назад. Фр. Фрэнк рассказывает, как однажды, вскоре после своего приезда в Ламбарене, он сказал доктору Швейцеру, что был одним из его слушателей в Эдинбурге в 1936 году. «Это, кажется, было ему приятно, – пишет Фрэнк, – через три недели он как-то сослался на то, что он говорил в этой лекции.
– Вы помните? – сказал он. – Вы должны помнить, ведь вы были там...
Конечно, я очень смутно помнил все, что он говорил в Эдинбурге, и признался ему в этом.
– По совести, – сказал я, – помню только, что усы у вас тогда были еще очень черные и что на вас был сюртук в стиле а-ля принц Альберт.
– Конечно, – сказал Швейцер, – я всегда надеваю его в торжественных случаях. Это самая практичная одежда на свете. Насколько я знаю, – добавил он педантично, – во Франции его носят незастегнутым, но в Германии не застегиваться – признак дурного тона.