355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Золотой узор » Текст книги (страница 5)
Золотой узор
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:07

Текст книги "Золотой узор"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

XII

Я основалась там в отеле над Испанской лестницей, чуть не под колоколами Trinita dei Monti. Здесь удобно и серьезно было, у меня балкончик выходил прямо на Собор Петра, и виден весь Яникул, а направо уголок Монте-Марио. Когда солнце заходило за холмами ватиканскими, в щеточках пиний, а внизу Испанская площадь наливалась синим сумраком и плескал Берниниевский фонтан, я глядела, как уличные девушки бегут с via Sistina вниз, Испанской лестницей, в узенькие улочки у Корсо. Вспоминала я Марго парижскую. И чувствовала, что живу. Ведь это все земля, и я иду по ней, на ней стою. Мне любопытно все узнать, впитать в себя прекрасное, многовековое, кругом отложенное.

Я читала и училась тут довольно много. А Георгий Александрович – стал как бы Вергилием моим [22]22
  Марон Публий Вергилий (70–19 до н. э.) – великий поэт Древнего Рима; был избран Данте Алигьери своим спутником в «Божественной Комедии».


[Закрыть]
. Мы вместе с ним бродили и по Авентину, и на Форуме сидели у Кастора и Поллукса [23]23
  Авентин – один из семи холмов Древнего Рима. Кастор и Поллукс – сыновья-близнецы Юпитера.


[Закрыть]
, наблюдая рост милого клевера; а над Lapis niger он рассказывал мне, не спеша, о Ромуле. Здесь даже больше был на месте, чем в Москве, на Земляном валу.

Я посмеялась, и сказала раз ему об этом – веттурин вез нас латинскою дорогой, от гробниц. Солнце спускалось за стенами Рима, зелень холма Целия темнела; и на Латеране статуи Апостолов сияли победительно. Вправо, по Кампанье, легли длинно-синеющие тени акведуков. Георгий Александрович сложил ладони на голове трости, опираясь на нее.

– Быть может, вы и правы. Рим отвечает своей сущностью моей душе. И если верить в родины спиритуальные, возможно, родина моя именно он, Рим при конце Республики, начале новой эры. Облик Цицерона… [24]24
  Древнеримский оратор


[Закрыть]
его жизнь, и философия, и гибель. Я люблю Сенеку. [25]25
  Луций Анней Сенека – римский философ, писатель, политик, проповедовавший стоицизм. Жил в I веке.


[Закрыть]

– И вам отлично было-бы жить тогда.

– Не думаю. Жизнь и тогда была подернута такою же печалью, как теперь. И тоже – глубоко созрела, набрала чрезвычайно много роскоши, очарований, и склонялась – тоже как теперь. Цицерон умер с горечью. Плебс и солдатчина, диктаторы залили этот Рим кровью, и Сенеке, жившему попозже, так всю жизнь и приходилось философствовать о смерти… и самоубийстве. Да не только философствовать.

– Ну, мы-то, кажется, в более мирное время живем.

Он снял канотье, обтер платочком серебрившуюся голову.

– Погодите, дорогая. Не спешите принимать за мир и за покой…

Он задумался.

Мы подъезжали к стенам Рима. Веттурин остановился, поить лошадь. Нас догнал всадник в желтых ботфортах. Поравнявшись, натянул поводья, приподнял фуражку. Я узнала сэра Генри. Он не удивился. Также вежлив был, покоен, как в Париже, только загорел под итальянским солнцем. Я познакомила его с Георгиевским.

И мы поехали ко мне в отель ужинать.

Сэр Генри запоздал на несколько минут – переоделся у себя во «Флоре», и явился, когда мы с Георгиевским сидели на балкончике, где я велела накрыть стол. Тут было тесно, мы едва уселись, но чудесною стрелой летела вдаль via Condotti, в нежном ожерельи фонарей жемчужных, Св. Петр вычерчивался силуэтом на огне заката, и плескал нам в лицо сладко-влажный дух вечера римского. Синеватый сумрак внизу, в нем смутный плеск фонтана Бернини. С Монте Пинчио тянуло разогретыми лимонными деревьями.

– То, что вдыхаем мы сейчас, – сказал Георгий Александрович, – называется опьянением. Не нужно забывать таких минут, по пальцам можно насчитать, сколько их в жизни. Наталья Николаевна, ваше здоровье.

Он налил красного вина в тонкий бокальчик, чокнулся со мной.

– В колыханьи занавески кружевной, в постукиваньи каблучков по лестнице побольше смысла, глубины, чем в море книг, падениях, завоеваниях, победах.

Мы ужинали в этот вечер в легком, светлом духе. Поддался даже сэр Генри. Он нашел уместным сообщить, что многие места под Римом превосходны – автомобиль его к нашим услугам.

Меньше других я говорила. Я была взволнована. Да, я хотела бы куда-то мчаться, вдохнуть весь этот воздух, переласкать все камни, прижать к груди звезды, спокойно, благоговейно над Римом взошедшие.

Когда к полуночи, мужчины поднялись, я встала с ними. Была я в белом, с непокрытой головой. Мы шли по via Porta Pinciana. Из-за древних стен Аврелиана, замшелых, увитых плющом, сладкое благовоние плыло с виллы Боргезе, и страж-кипарис на углу черным копьем вздымался к золотой звезде, осевшей над его верхушкой. В нише стены слышался смех – ночь римская прикрыла две фигуры.

Георгий Александрович ушел к себе. Я провожала сэра Генри. Широкоплечий, стройный, он шагал легко, и крепко. В синеве ночи видела я большой лоб, серые глаза, тонкую шею, выходящую из мягко-белоснежного воротничка – весь он казался таким ясным и таким… нехитрым сэром Генри. «Вот кто по земле священной так шагает, будто в Шотландии у себя, в Галкине тамошнем. Хорошо бы с ним поговорить по-русски, по душам. Положим, «выяснять бы отношения».

И переходя via Veneto, вблизи его отеля, я сказала – неожиданно для себя самой.

– А знаете, сэр Генри, у меня в России муж остался и ребенок, я их бросила, сошлась с художником одним, – и от него уехала. Вы меня в гости приглашаете, а я, по-вашему, подозрительная личность.

Он поглядел серьезно, как когда я ставила последние свои пятьдесят франков.

Мы с вами встретились при странных обстоятельствах, но я имею на вас ясный взгляд. Вряд ли его переменю.

– Так что я ничего… приличная?

– Да, вы приличная. Не англичанка, но весьма приличная.

– А вот за то, что оставила семью – осуждаете?

Яркий свет у «Флоры» пронизывал зеленые платаны с бело-пятнистыми стволами и вычерчивал на тротуаре резкие многоугольники. Они струились – путались беззвучно.

Вопрос, вами затронутый, серьезен. Если вы оставили ребенка, значит, у вас были на то основания.

«Основания». Я неторопливо шла домой. Сияющая «Флора» оставалась сзади, снова Рим, благоуханный, молчаливый. И легко ступала я. У Porta Pinciana дремал веттурин. Журчал невидимый фонтанчик. Да небо черное над головой, с узором золота.

Добредя домой, я с изумлением заметила, что ни о чем не думаю: ни об Александре Андреиче, которого, казалось, так в Москве любила, ни о Маркуше и Андрее – но и разница была. Точно бы Александра Андреича и не существовало никогда, те же, далекие, всегда есть и будут, но вот сейчас не думаю о них, просто живу здесь в Риме, завтра мы едем на виллу Джулио, поедем в Паломбару, затем я буду петь в посольстве, чай у княгини Д. Что там Георгий Александрович распространялся о каких-то кризисах, падении Рима? Падение! Рим все стоит, вон скоро заблестит в восходе купол San-Pietro, а покуда тянет запахом лимонов с Монте-Пинчио, занавеска ходит в ветерке – о ней ведь сказано: она важней падений.

Ну, и пусть падают, мы тогда посмотрим, и увидим, а пока вдохнем благоухание, заснем.

XIII

Я жила в Риме полно. Если есть дни – не пожалеешь их – таких у меня не было. Каждый вносил свой след, каждый нес отблеск и свое благоуханье. После же Парижа мне казалось, что я стала старше и уравновешенней, на душе яснее, точно небо римское в нем отразилось. И теперь мною была-б довольна моя Ольга Андреевна: я жила здесь художницей. Занялась своим пением – утра стали серьезнее. Мне в отеле не мешали, я наверстывала упущенное, и когда Георгиевский привез мне раз Павла Петровича, строгого старичка в золотом пенснэ, он меня выслушал внимательно, сказал, что голос и манера очень подходящи для его романсов.

И мы стали их разучивать. Я принялась ходить к нему, мимо милого моего Тритона, не устававшего плескать серебряной водою римской. Окна небольшой его квартиры выходили в сад Палаццо Барберини. Ласточки сверкали в ярком небе; пахло померанцами, лимоном. Иногда слепые дети из соседнего приюта слушали нас внимательно и умиленно. И вечерний луч играл в бронзовой статуэтке Марка Аврелия [26]26
  Римский император, автор книги «Размышления».


[Закрыть]
на столе композитора.

– Главное в искусстве – дисциплина, – говорил он, поправляя пенснэ. – Я никогда не признавал так называемых безумных гениев, творящих по ночам, и в пьяном виде. Нет, тридцать лет уж я работаю в свои часы, и от других того же требую. Вы нынче опоздали на десять минут, и это отразится неблагоприятно на работе.

Мне казалось, что я снова в руках Ольги Андреевны, и это молодило, подбодряло.

Я старалась. Павел Петрович положил за правило, чтоб я являлась, когда луч вечерний падает на Марка Аврелия. У меня возник как бы point d’honneur [27]27
  Дословно: дело чести (фр.)


[Закрыть]
, и отворяя дверь, я первым делом взглядывала, сияет ли конь императора.

Так мы готовились к выступлениям в Риме – в первую голову на garden party [28]28
  Вечер на открытом воздухе в саду.(англ.)


[Закрыть]
виллы Роспильози, вблизи Porta Ria, – его устраивала итальянская маркиза, проповедница русской музыки.

В свободные часы ко мне являлся мой Георгий Александрович, и мы отправлялись по святым местам – в станцы Рафаэля [29]29
  Цикл росписей парадных залов (т. н. станц), выполненных Рафаэлем в Ватиканском Дворце.


[Закрыть]
, на торжественные службы в катакомбы, или ехали по via Flaminia, любоваться Тибром и горой Соракто. Георгий Александрович был предупредителен и ласков, но какая-то легчайшая, прозрачная перегородка разделяла нас. Мне представлялось, что теперь он мой учитель, в высшем смысле. Я покорно пересматривала древние монеты, ездила к копиисту катакомбной живописи, работавшему в Риме много лет, читала толстые тома Вентури и Марукки. Иногда Георгий Александрович брал с собой сэра Генри. Тот ездил добросовестно, в книжечку записывал. Вероятно, также добросовестно он смотрит состязание яхт, держит пари на скачках и автомобильных гонках.

Он послушно вез нас на своем автомобиле в Остию, безбрежными равнинами Кампаньи, где ястреба реяли, вздымалась одиночка-башня, и вечерний свет заливал просторы благовонной влагой. Мы встречали таратайку подгороднего крестьянина; опасливо на нас косился он, подбирал возжи – но его уж нет, опять равнина, да вдали, сверкающей полосой, море Энея, да безмерный воздух в лицо плещет. Когда осматривали древний порт, раскопки Остии, казалось, что сэр Генри аккуратно все уложит в голове своей, как эти древние ссыпали сицилианскую пшеницу здесь в амбарах.

В музыке он понимал немногим больше, но вовремя являлся к Роспильози, тощей одной маркизе, во вдовстве занявшейся искусством и науками. У ней бывало смешанное общество: секретари посольств и адвокаты, журналисты, люди светские, какой-то перс, красивая и сильно располневшая писательница, два-три художника. Из русских, кроме композитора – Георгий Александрович, да Кухов, журналист со смутным прошлым – человек небритый, угреватый, с грязными ногтями.

Нам подали чай на открытом воздухе, среди магнолий, лавров, мелко-лиственных боскетов, и аллейка кипарисов прямо упиралась в водоем, в глубине сада, с мраморною маской: одно из бесчисленных водяных божеств Рима. Композитор смотрел через свое золотое пенснэ несколько сверху вниз, видавшей виды знаменитостью. Не без брезгливости ел второсортные печенья с первосортного хрусталя ваз. Кухов ершился. То ли тяготили плохо вычищенные ботинки, то ли раздражал барский облик – виллы, собравшихся.

– Удостаивает нас своим присутствем великий композитор, прямо осчастливлены, смотрите-ка, как ложечкой помешивает. Нет, мол, уж будь доволен, что на меня смотришь. Я еще ноты на рояле взять не успел, а ты аплодируй, иначе у меня нервное расстройство, к завтрему я заболею несварением желудка, не смогу в девять сесть за работу, не напишу десяти строк партитуры, а Россию это обездолит.

– Экий вы и злой какой…

– Не злой, а этих генералов всех… Да и маркиза хороша… Вобла сушеная. Вы думаете, от таких собраний процветает русская музыка? Ошибаетесь, все только для того, чтоб завтра было сказано в газетах: у Маркизы Роспильози, на очаровательной вилле состоялось garden party, тоже блестящее, разумеется. Известный русский композитор…

– Да и вы напишете?

– Ах, ну я, ну что там… Люди маленькие. О вас, о вас, конечно, напишу, ну, непременно…

Когда хозяйка пригласила нас в салон, все поднялись. Павел Петрович вынул шелковый платочек из кармана на груди, обмахнул лоб, сел за рояль, серьезно, почти строго на меня взглянул – мы начали.

Вновь, как и некогда в Москве, я чувствовала, никого нет, я одна со звуками своими, да этот маленький и крепкий человек, с тридцатью годами славы и муштровки, дисциплины.

И мы не провалились, правда. Слушали нас хорошо, хорошо одобряли – с каждой новой пьесой ощущала я, что за спиною композитора мне, как за каменной стеной.

Кухов тоже мне похлопал.

– Ну, уж теперь цари. Прямо живьем возьмут на небо.

Маркиза нас расхваливала, благодарила. На ее рыбьем лице выступили пятна красноватые. Меня она звала даже к себе во Фраскати – отдохнуть от жаров Рима.

Когда мы выходили, сэр Генри поцеловал мне руку.

– Это успех, конечно. Очень рад за вас.

И, поклонившись, сел в автомобиль свой, покатил обедать, и в театр – до него столько же ему было дела, как и до моего пения.

Через несколько дней в римской газетке появилось описание garden party c нашим участием – производство Кухова. Все было превознесено, конечно, в стиле рабском и рекламном.

– Вот он, моветон-то где – Георгий Александрович слегка хлопнул пальцем по газете. – Этими словами лил грубо льстят, или клевещут.

– Вам бы хотелось, чтобы все такими барами были, как вы сами, или та маркиза, или Цицерон.

– Нет, это невозможно. И Горацию, конечно, приходилось, proportions gardees [30]30
  Сохраняя пропорции (фр.)


[Закрыть]
, петь Мецената [31]31
  Римский поэт Квинт Гораций Флакк был введен в литературный кружок Мецената, одного из приближенных императора Августа, и был пожалован Сабинским имением, в котором провел большую часть жизни. Имя покровителя поэтов Мецената стало нарицательным.


[Закрыть]
, чтобы получить виллу за Тиволи. Жизнь все такая же, как тысячи лет назад. И если мы, сидя в тени башен Trinita, любуемся великим Римом, философствуем о малом и великом, о консерватизме и революционности, о моветоне, то поверьте, что во времена Лукулла [32]32
  Римский полководец Лукулл славился несметным богатством, страстью к роскоши и пышным пирам («лукулловы пиры»).


[Закрыть]
, великого завоевателя и насадителя вишен в Риме, вот на этом самом месте, несомненно, тоже разговаривали, и, быть может, – много интересней, чем мы с вами.

Не энаю, как мне отнестись к Горацию, и прав он, или же неправ, мне безразлично. Сама я пред маркизой не заискивала и была удивлена, когда она заехала, и вновь, настойчиво, позвала во Фраскати. Мне даже что-то в ней понравилось: плоское, длинное лицо – трогательное в некрасоте своей, преданность высоким интересам, простота и благочестие. Быть может неудачливость личной жизни – траурное было в ней, истинно-вдовье. Она напомнила мне Витторию Колонну [33]33
  Витториа Колонна, маркиза Пескара – поэтесса, обменивалась стихотворными посланиями с Леонардо да Винчи.


[Закрыть]
. Я приняла предложение.

И вот передо мною глухая, очень темная аллея мелколиственных дубов, где солнце протекало золотыми пятнами по спинам пары худощавых лошадей, везших коляску нашу. Цветник, газоны у фасада, спокойный двухэтажный дом со спущенными жалюзи, урнами и решеточкой по карнизу крыши – залиты светом белого июля. Старичок садовник снял почтительно перед нами с головы каскетку. Лысый лакей в позументах высадил маркизу. Мы вошли в прохладный, благородный и благоуханный полумрак. Мне отвели две комнаты с балконом, и сейчас же подняла я жалюзи, хотелось света и простора: жадные мои глаза его и получили. Серебряною вертикальной струйкой прорезал фонтан весь нежно-голубой, горизонтальный пейзаж Кампаньи, на краю которой, как на краю вечности, миражем мрел, слегка переливаясь в легких струях, Рим. И лишь Сан-Пиетро воздымался неизменно – средоточием вселенной.

Над окнами взметнулись ласточки: там были гнезда. Зачертили в синем небе милыми зигзагами – образы света и свободы. Мне все понравилось здесь. Петь могла я, не стесняясь, щебет ласточек. Благоухание цветов, плеск голубого воздуха и золотой блеск солнца опьяняли, веселили. Скорей, чем где-либо, я чувствовала тут себя сестрою ласточкам, и немного, кажется, мне стоило бы улететь с ними.

Маркиза прожила со мною две недели. А затем уехала на Искию, я же осталась.

Как будто было странно, почему же я живу на вилле мне малознакомой дамы, хозяйкой прохожу по ряду комнат с тишиной, зеленоватым полумраком малообитаемого места, одна обедаю в столовой, перед окнами которой цветники раскинули свои узоры – тают в свете ослепительном и легко-белом. Но потом я попривыкла. Ну, хочет так маркиза – ее воля. Я не стану притворяться. Мне удобно здесь, мне нравится, значит – и хорошо.

И эти дни я со спокойным сердцем растворяла окна комнаты – навстречу солнцу. Особенно запомнилось такое утро.

Уже в постели услыхала визг, стрекотню ласточек над своим окном. Дело оказалось просто, и печально. Вылетая из гнезда – теперь служившего просто ночлегом – ласточка зацепилась лапкой за тесемку; и на ней повисла. Ей сдаваться не хотелось. Судорожно вверх взметывала, кидалась в стороны – и падала. Стайка подруг вилась над нею, стрекоча, но не могла помочь.

С подоконника мне не достать ее. Я пробовала зонтиком, длинной метелкой, ничего не вышло. Ах, как противно! Что же делать, я пила в столовой кофе, и из головы не выходила ласточка, томящаяся на своей ножке. Я сказала подававшему мне старику Чезаре. Вместе вышли, подошла кухарка и садовник, тоже все поохали – но так высоко она бьется, ничего не поделаешь. Я в огорченьи совсем ушла из дому. Но сегодня ни аллеи кипарисов, ни магнолии, ни дубы на площадке, где я смотрела не Рим, меня не радовали. Не читалась книжка, с собой взятая. Я вернулась к завтраку – ласточка висела неподвижно. Неужели-ж над моим окном так и повиснет жалкий трупик?

Подавая мне десерт, Чезаре ухмыльнулся.

– Синьора, мы устроим. Нам поможет Джильдо.

Оказалось, что к садовнику как раз пришел полудновать племянник, пастушонок Джильдо. Через несколько минут юноша лет девятнадцати, смуглый и бронзово-загорелый, сухой, с тонкой шеей, огромными чудесными глазами, приближался к террасе. Волосы закурчавились, и блестели на солнце. Отблескивала кожа полуобнаженной груди. На ногах кожаные штаны – чуть тесемкой подвязаны.

Джильдо жевал кусок сыра. А-а, Антиной из Кампаньи, с профилем безукоризненным, смуглотой пропеченной, библейской палкою, запахом сыра и чеснока.

– Джильдо, освободи ласточку. Сеньора даст тебе две лиры.

Он взглянул диковато, пристально. Ждать не пришлось. С чердака уж он на крыше, сандалии мягко, легко ступают. У карниза приостановился, лег, вытянулся, слился с карнизом, руку спустил вниз, слегка пошарил – минута – и на тесемке поднял ласточку.

Мне показалось, что она калека. Но когда он ее подал, я взяла теплое тельце руками неуверенными – птичка скользнула, нырнула – и понеслась.

Все засмеялись. Ах, милая ласточка!

Мне самой захотелось за ней, я хохотала, стало вдруг весело, я бы могла взапуски стрекотнуть с этим пастушком загорелым. Я его обняла и поцеловала.

Чезаре смеялся. А Джильдо вспыхнул.

XIV

Не могу сказать, чтоб очень я скучала по маркизе. Мне жилось не плохо. Я читала, пела и гуляла, одиночество было приятно, светлый воздух веселил. Часто забиралась я в Кампанью, выходила к Аппиевой дороге, смотрела на ястребов, высоко реявших, закусывала в остерии, а потом лежала у дороги, в тени пиний, и ласкаемая ветерком горячим, я глядела, как на бесконечных пустырях лениво паслись овцы, и их караулил Джильдо с дедушкою, мрачным стариком. Старик не взглядывал на меня, Джильдо подходил, смотрел безмолвными своими, древними глазами, если спрашивала, глухо бормотал и убегал, а потом вновь являлся: приносил дикую розу, или же пучок гвоздики. Мне приятно было на него смотреть. Он не отделялся от Кампаньи, от своих овец, от акведуков, вдалеке к Риму тянувшихся. Я с ним заговаривала. Он отвечал кратко, мало для меня понятно, на своем диалекте. От него пахло мятой, овцами и кожей, и под солнцем круто завивались черно-лоснящиеся волосы.

Иногда я видела его на вилле. Он откуда-то внезапно появлялся – из-за дерева, поворота дорожки, точно дух местности этой, полустихийное создание. Раз он играл на камышевой дудке, а я взяла палку его и с собакою мы погнались за отставшею овцой – мне на мгновение представилось, что я здешняя, с земли кампанской, и что это все кругом – мое.

Вскоре затем приняла я странный визит: Кухова с экскурсией. Тут были барышни, учителя, студенты, стадо русских из числа начавших бороздить Европу в жажде просвещения. Кухов вез их посмотреть Фраскати [34]34
  Городок в Римской провинции, где расположены развалины древнего Тускулума.


[Закрыть]
. Заглянул и к нам.

– Вот и мы на виллу… да, на виллу к вам, позволила кость рыбья, даже есть письмо. Покажем трудовой интеллигенции, как живут сильные мира сего.

Барышни записывали в книжечки, что раньше это место называлось Тускулум [35]35
  Тускулум (тускул) – город в Албанских горах, застроенный виллами знатных римлян, среди которых – Цицерон, Лукулл, Меценат.


[Закрыть]
, и тут вблизи остатки виллы Цицерона, бородатый же педагог в чесунчовом костюмчике все спрашивал, до или после Рождества Христова. Были они пестры, шумны и необразованны. Русь простая. Может быть, я встречу здесь учительницу нашу, галкинскую.

Чезаре с удивлением смотрел на странных и неряшливых людей с растрепанными волосами, обувью нечищеной, небритыми физиономиями.

Все это непонятно для Италии.

– Здесь перед вами вилла римской знати восемнадцатого века в стиле знаменитого Палладио [36]36
  Андреа Палладио – итальянский архитектор Высокого Возрождения, создатель нового монументального стиля в церковном и дворцовом строительстве.


[Закрыть]
, выстроена последователем его, Скамоцци.

– До, или после Рождества Христова? – перебил учитель.

Кухов рассердился, мотнул сальными волосами.

– Фу, чорт вас побери…

У экскурсантов были с собой завтраки, они поели на лужайке перед баллюстрадой, насорили корками, бумажками, колбасными огрызками. И удивительно еще, что обошлось без семечек.

– Демократическая публика, – говорил Кухов. – Вам не нравится, что вот какой-то Кухов, parvenu [37]37
  Выскочка, проходимец (фр.)


[Закрыть]
, газетчик, потревожил сладостное уединение – людьми, не знающими до или после Рождества Христова. Что поделать-с, не одним барам жить на свете, не одним Георгиевским медалями да Форумами любоваться, наш брат, сошка, тоже хочет жить.

Я знала, что он прав, и люди в кофточках и чесунчовых пиджачках меня не раздражали, но как раз меньше всех нравился сам Кухов, со своими бегающими глазками, грязными ногтями.

Меня просили спеть. В душе я даже улыбнулась. Да, это не то, что garden party в Риме, и быть может, лучше-б им самим изобразить «Дубинушку» привычным хором – но подавила чувство, пела.

Русь сидела смирно в зале Роспильози [38]38
  Роспильози – родовитое римское семейство, владевшее дворцовой виллой в Тускулуме.


[Закрыть]
, слушала. Аккомпанировала себе сама, работала для земляков на совесть. Учитель, боявшийся смешать до Рождества Христова с после, попросил слова – в речи выказал мне благодарность трудовой интеллигенции. Потом опять я пела – и взглянув в окно, увидела за подоконником знакомую мне голову, курчаво-смуглую. Тотчас она спряталась; через минуту вновь блеснули темные глаза – древнего слушателя. Да, этот вряд ли станет что-нибудь записывать, говорить речи, беспокоиться насчет Палладио и Рождества Христова. Я улыбнулась, прямо на него, с сочувствием. Больше не пела. Русь благодарила меня снова и заторопилась на трамвай – в Рим опоздаешь, поглядеть на «Колизей в лунном освещении».

Вечером, когда я раздевалась, мне в окно влетел букетик диких маков, пламенно краснеющих. «Ого!» Я подняла их, подошла к окну – и что-то шуркнуло в кустах, как будто бы большая кошка. Луна светила. Бело-голубая вязь оплела тихую дорожку у террасы. Кто теперь чем занят? Георгий Александрович читает у Сенеки «О преимуществе старости». Сэр Генри спит, видит во сне, что он посланник в Чили. В Колизее бродит Русь, любуется луной, волнуется – до или после Рождества Христова. Кухов примостился где-нибудь с курсисткой, в темноте аркад. А Маркуша? Андрей? Отец? Ах, ничего не знаю, кто прядет узор жизни моей, почему я в доме незнакомой женщины, почему лунное плетение внизу, на тускулумской земле Роспильози. Я почему-то так живу, и так хочу, мне мил, смешон этот букетик маков, мне приятны древние глаза, и я под сенью здешних лавров – седых и вечных божеств языческих.

Утром я видала Джильдо из-за изгороди, днем сидела в тени акведука, вила венок из плюща, он подошел, оперся о библейский посох – глядел пристально и не мигая. Я спросила, нравиться ли пение? Он кивнул. А как он смеет бросать в спальню мне букеты мака? Он молчал, и так же все глядел… «ну, значит, смеет, больше ничего».

Что же со мной такое? Я вдруг встала, подошла, надела ему на голову венок. Вот он и Вакх. А я? Менада из Москвы, галкинская вакханка? Я обняла его, поцеловала в губы – помню запах остроты и свежести, смуглость и персик, и серьга серебряная в ухе. А я отвернулась и пошла назад, к вилле, распустив зонтик пестрый: точно хвост павлиний.

Дома Георгий Александрович ждал, привез новую книгу – о гробницах Аппиевой дороги.

– А у меня поклонник деревенский, – сказала я. – И моя нежность деревенская.

Георгий Александрович снял пенснэ.

– Это меня не удивляет. Вокруг вас атмосфера эроса.

Я смеялась, и рассказывала. Он слушал. Всегдашняя задумчивость, как будто грусть была на твердо-выточенном его лице.

– Вас развлекает это, значит, так и надо.

По Сенеке полагается – взирать на все с бесстрастием и пониманием, он и взирает.

И разговор наш тем закончился, что на другой день мы должны были отправиться на виллу Адриана.

Что ж до Джильдо – он отлынивал теперь от дел пастушьих – то надо слушать, как я распеваю в зале, то тащить ежа, коробку светляков, мерцающих вечером синим у меня в комнате, то караулить выход мой. Когда я собиралась вниз, в Кампанью, то наверно можно было знать – где-то вблизи вынырнет голова Джильдо. Нравилось ли это мне? Надо сказать – нравилось. «Ну, шутка, глупость!» – все-таки не плохо. «Пусть за мной побегает, пусть поволнуется, пастушок из Кампаньи!» И я веселей шла в пропеченную жару, мимо безмолвных стад, шмурыгая по выжженной траве, под небом побледневшим и безоблачным, легко-струящим. Я ходила иногда и босиком, в одном халатике; вспугивала жаворонков. Иной раз куропатка с сухим треском вырывалась из куста, чертила острый зигзаг на Сабинских горах, бледноснежно маячивших. Как пустынно, и как чисто, тихо! Чем я отличаюсь от людей, тысячи лет назад здесь живших, и могу ли отделить себя от мифа, от дриад, сатиров, нимф, в речке мелководной плещущихся? Время милое остановилось тут, раскинуло шатер небесный, да пустыню, да цикад стрекочущих, да ящериц, что по камням гробниц перебегают, чешуей поблескивают.

У меня было место, нравилось – на берегу речушки, струями отсверкивавшей, заросшей камышом, с отмелями песчаными. Тут какая-то могила, или храмик полустертый, маленькая пещера, вся травой заросшая. Здесь, под ее сводом, можно полежать в тени, и сквозь отверстие видеть горбатый, древний мост через речку, и налево даль безбрежную, струящуюся, к Остии, с одинокой башней. Иногда брала я книгу, и читала тут, подолгу, чаще – просто отдыхала. Или вовсе раздевалась, освежалась, в бледной, нежно-ласковой воде.

Я, конечно, знала, что за мной следит Джильдо – пусть следит. В этой бездвижности пустыни не было мне стыдно. Выкупавшись, я ложилась на песке, как некогда на берегу своей Москвы-реки, слегка задремывала, солнце засмугляло мои плечи, слишком для этой страны белые. Странным образом, я никогда почти не вспоминала Александра Андреевича. Возится ли он в Пасси с картинами и выставками, пьянствует ли, громит врагов – мне все равно. Все то ушло. А сейчас синева неба, жар, да туманное волненье. Не хочу прошлого, ни дум, и не серьезности. Свет, воздух, да вот тело обнаженное – ну, пусть живет, покуда молодо, покуда нежно, сладострастно.

Однажды лежа в гроте, я услышала напев знакомой дудочки. Как это просто! Две-три ноты, смутно-томных, я впадаю как бы в некое оцепененье, сладостное, я слабею. «Ай-да, пастушок…» я медленно разделась. Мне виден был горбатый мост, через него, поскрипывая на колесах, шагом переползал тяжелый воз. Я как-то мало понимала, но воз на белизне Сабинских гор остался в моей памяти. Когда я вышла, дудочка умолкла, лишь в кустах зашевелилось что-то. Я прошла по раскаленному песку нагими, легкими стопами, нежилась и плавала в воде, и освежилась, но не успокоилась. Все так же было тихо, раскалено в воздухе; и в небе, надо мною, плыли облачка – не досягнешь до них. В беззвучии я возвратилась к себе в грот, накинула халат, легла, и я не удивилась, когда в просвете входа увидела Джильдо, замершего, с темным блеском в завитках волос, медленно, тяжело дышавшего. Вот он, мой юный, милый бог земель итальянских.

Я протянула ему руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю