355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Золотой узор » Текст книги (страница 4)
Золотой узор
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:07

Текст книги "Золотой узор"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

IX

Не знаю, успокоила ли я Маркушу. Во всяком случае, он стал повеселей. А про себя я даже не могу сказать, была тогда я весела, грустна – это не те слова. Выдавались минуты – впадала в восторг. А потом вдруг тоска. Мне мерещилось тогда, что все мы: я, Андрей, Маркуша – обреченные.

Я выезжала, как и прежде, и бывала у Александра Андреича. С Маркушей об этом не заговаривала, если же он начинал, то я смеялась, целовала его, была ласкова.

Когда подошло время уезжать в деревню, вдруг решила: ну, пока не еду. Надо еще здесь побыть. С Маркушей рассуждала ясно. Доказала, что в деревне мне сейчас решительно нет дела, что Андрюша уж порядочный, здесь же, до конца сезона, раза два предстоит петь. Маркуша, разумеется, не возражал.

Я ласково везла Андрюшу на вокзал, дразнила и смешила в купэ поезда стоявшего, и так же ласково, предательски покинула, в последнюю минуту – улизнула за спиною няньки. Помню, отошел их поезд в светлую голубизну мая, я платочком помахала высунувшемуся Маркуше, медленно, но и легко прошла перроном к выходу – меж мужиков и баб, кондукторов, носильщиков, в огромной своей шляпе, белом платье, поколыхивая зонтиком нарядным – я шла, как существо иного мира, и я это знала, мне приятно было, что на меня смотрят с завистью, мужчины – с благосклонностью. Мне нравилось всем нравиться, вызывать удивление, недоумение, любовь.

Села на лихача, покатила Замоскворечьем с нежной зеленью садов, длинными заборами, скучными особняками, красными громадами церквей барочистых. Мягко шины прыгали. Я развалилась, заложивши ногу за ногу, вдыхала смесь нежно-благоуханного с запахом бакалеи и лабаза. Кричали пестро трактирчики вывесками красно-синими и желтыми. Промелькнула решетка чугунная у шестой гимназии, над зеленью проплыла стая золотых, на лазури вечерней горевших куполов Кадашей, и по каменному мосту мой извозчик ехал шагом. Вечные рыболовы в мелкой, мутной, быстро текучей Москва-реке! И купальни, дети, бабы, голыши на откосах – направо же Кремль, туманно-златоглавый, в легенькой кисее пыли, с башнями зубастыми и плосколицыми дворцами.

Я ощущала себя в этот день очень взволнованно. Никого видеть не хотела, и была одна.

И несколько дней сидела дома, пела, в одиночестве слоняясь по бульварам.

В один из вечеров села в трамвай, доехала на Земляной вал, к Георгию Александровичу.

Я поднялась прямою лестницей во второй этаж. В лучах заката, пышными, и нежными кудрями разметавшегося, взглянул на меня бюст Юпитера Отриколийского. Теми же слепыми и покойными глазами смотрит он на утро, ночь, и Вечной Ночи не боится. Да, мне с ним удобно, мне легко. Я отщипнула листок с мирта, что стоял у постамента, прошла в кабинет зеленоватый, выходивший в сад.

Золотистый свет, с зеленоватым отблеском листвы, наполнял комнату. Над папкою разложенной, Георгий Александрович, в пижаме. Увидев меня, встал, поцеловал руку. В спокойствии движений и в изяществе – такое-ж как бы продолжение Юпитера. В папке гравюры: Терборх и Вермеер. Я наклонилась.

– Ах искусство, все искусство…

Он их сложил.

Почему мне быть против искусства? Да, но сейчас, сегодня, вряд ли взволновал бы меня Терборх [17]17
  Герард Терборх (1617–1681) – голландский живописец.


[Закрыть]
.

Мы через балкончик сошли в сад.

– Дубы, липы… Вам бы нужен сад со статуями… под лаврами, и миртами, и олеандрами.

Он кивнул. Мы сели. Здесь было прохладно, влажно, сумеречно. По верхам деревьев протекало еще, нежным золотом, прощание солнца.

– Я скоро все увижу это: мирты, и оливы, кипарисы…

– Вот как!

Он взглянул – прямо в глаза мне.

– Уезжаю в Рим.

Я разметала веточкой букашек красно-черных на углу скамейки.

– И надолго?

– Да. Может быть, это нелепо все… Но был бы очень рад, если бы вы, от полноты жизни вашей, от избытка… вспомнили бы обо мне и написали… ну, хоть несколько-то строк.

– А если бы вы не поехали совсем?

– Нет, я поеду.

Я вскипела.

– А вдруг я пожелаю, чтобы вы остались, и не уезжали вовсе в этот Рим?

Он на меня смотрел – долго и внимательно.

– Зачем я вам?

– Ну, просто, я бы пожелала, чтоб вы были тут? Представьте, мне приятней это было-б.

Георгий Александрович слегка задохнулся.

– Теперь… нет, все-таки уехал бы. Я буду рад, если увижу ваши письма, но уж здесь… «добрым другом»… нет.

Я вдруг почувствовала, что краснею. Встала, быстро обняла его, поцеловала в лоб.

– Ну, уезжайте.

Я взволновалась, вдруг я вспомнила Маркушу и Андрея, как они далеко, – скоро далеко будет и этот седоватый человек с профилем медали древней, пусть, я остаюсь в одна в Москве весенней, пьяной, нежной, жгучей.

Я недолго посидела у него. Был вечер, я пешком шла под звездами, по пустынным улицам Москвы. Да, окончательный полет! Некому поддержать, остановить меня.

И я, конечно, оказалась в клубе. Игроки приветствовали, удивлялись, почему я долго не была. А в час явился Александр Андреич. Играли до рассвета, он проводил меня домой, – вставало солнце розовое, май налетал в златистых облачках, в курлыкании голубей на Страстной площади, в нежной голубизне далей к Триумфальной арке.

В те дни я позабыла все. Были ли у меня муж, сын, отец? Не знаю. Раза два я выступала на концертах. Но интересно было только то, что связано с огромной мастерской, полной света весеннего, запаха красок, куду залетал солнечный теплый ветер, колебал портьеру, доносил дребезжание пролеток с Арбата. Александр Андреич размалевывал свои макеты, ерошил волосы, сердился, волновался, ждал меня. Когда я ощущала крепкое и грубоватое его пожатие – у меня немели ноги.

Проходило время. Маркуша мне писал, но я не отвечала. Май уже кончался. Надо было ехать, – я не собиралась. Александр Андреич кончил эскизы декораций к осени, месяц хотел прожить на даче у Москва-реки под Архангельским, требовал, чтобы и я там поселилась. Собирался он в Париж – подготовлять выставку.

Я ездила три дня в неделю под Архангельское, где Нилова сняла комнату у священника, в деревне, в двух верстах от его дачи.

Я жила будто у подруги, но понятно, больше у него бывала. Впрочем, и он тоже приходил к нам, мы сидели втроем в садике поповском, с честными яблонками, распивали чаи, Нилова хохотала, показывая зубы нечищенные, убегала к себе, сотрясала окрестность гаммами.

– Наташка, а ты чувствуешь, как у меня «do» получается? Ты понимаешь?

Проходил благообразный батюшка, в белом подряснике, к своим пчелам. Солнце пекло. Москва-река, с отмелями, куличками, разомлела от жары, мальчишки табунками голенькими проносились по песку. Брели дачницы – в мохнатых полотенцах. Тоже ложились на песке, на солнце, нежили тело нежное.

Зной, томление и сладострастие. А на той стороне, в дымке голубоватой – белеет Архангельское. Синева неба, белые облака, запах покоса и июня, кудахтанье кур в простенькой, бревенчатой деревне.

И я помню, мы валялись так же с Ниловой на берегу, у лозняка, песок нежно, жадно жег тело – очень белое у меня, – коричневое у Ниловой. Нилова беспрестанно хохотала и вертелась.

– Эх, Наташка, где же теперь твой Маркуша?

Я не думала об этом – как-то не хотелось думать.

Я слонялась среди ржей, полей, ходила в гости кое к кому из знакомых, оказавшихся поблизости, чаще же всего на дачу, к Александру Андреичу. Его дача в лесу стояла, на взгорье, и подальше от Москва-реки. С балкона видно было Архангельское, а внизу речка протекала, среди ольхи, лозняка, темная лесная речка. Он туда ходил купаться. Возвращался мокрый и взъерошенный, прохладный, полотенце на голову накидывал. Я устраивалась на лонгшезе. Сверху было видно, как он всходит по тропинке, пыхтит, бороду расправляет, что-то про себя бормочет.

Он тогда походил на морского зверя, может быть, Тритон наш русский [18]18
  В греческой мифологии Тритон – морское божество


[Закрыть]
, но лукавый, беспокойный и недобрый… «Ну, наверное врагов своих громит, и славу завоевывает…» Я его отлично видела, и понимала. Знала, как злословит о товарищах, завидует успеху, жаждет денег. Да. Но не это важно.

От него шел влажный, свежий запах, я бледнела все сильнее, глаза мои смежались, у меня такое же было чувство, будто я лежу на огненном песке Москва-реки. Вдыхала сосны, свет ласкал мне ноги; подымая веки – видела вблизи томящие глаза, черную бороду, вихры на голове – а вдалеке синеву леса, белую голубизну Архангельского.

Одиннадцатого июня, в честь хороших вестей из Парижа, он устроил вечеринку. На терасе много пили, веселый доктор Блюм, с бобровой шевелюрой, бархатно-ласковый, спорил с профессором лысоватым, барышни хохотали, мы с Ниловой попеременно пели, друг другу аккомпанируя. Александр Андреич тоже был в ударе – пил и хохотал, по временам что-то свирепо-ласковое проносилось в его взоре.

В первом часу ночи стали расходиться. Было еще сумеречно, на востоке уж чуть побледнело. Звезд на сине-шелковом небе немного, хвоей сладко, пьяно пахло. А когда спустились к речке, черными драконами стояли ольхи, и туман чуть забелел – прохладней стало.

Александр Андреич провожал нас с Ниловой домой. Мы шли цветущей рожью. Влажные, в росе, колосья задевали нас, лаская; ноги у меня в росе промокли, шла я молчаливо, но все так во мне напряжено, что если-б и хотела, вряд ли я могла сказать что-либо.

Я не могла войти и в комнатку к себе – мне не хотелось спать. Простившись с Ниловой, мы снова вышли. Александр Андреич взял меня под ручку, мы куда-то шли, но сознавали-ль, думали-ль о чем – не знаю. Помню я какую-то копенку, запах сена, звезды, полоумие…

Утром я не возвратилась к Ниловой. С рассветом мы прошли к нему на дачу, я провела там день, и еще ночь, – а на утро мы уехали в Москву.

X

По лестнице, на Спиридоновке, я взбежала проворно, – только в глазах рябило, плыли водяные точки. Марфушу тоже легко успокоила, хоть и взглянула она на меня странно. Я вошла в кабинет. Все на местах – письменный стол, книги, красный диван, над ним зеркало, медведь перед диваном. Лишь подойдя к зеркалу и себя увидев, ощутила я в спине легкий холодок, ослабла и присела на диван. За эти дни впервые я заметила свое лицо – меня в нем поразило какое-то блуждание, текучесть. Видимо, я похудела, но огонь нервный трепетал в глазах, все влек куда-то. Я не могла и на диване усидеть, встала, закурила, зашагала из угла в угол. Зеркало приняло высокую, легко-худощавую женщину со светлыми, беспорядочными волосами, забредшую случайно в чужой дом.

Да, этот дом не мой, не мой диван, где я дремала вечерами, а Маркуша занимался при зеленой лампе. Паркет поскрипывает по-чужому. Я отворила дверь и к себе в комнату – все мне показалось в запустении. Вечность не была здесь, и следа уж не осталось от меня. Дальше – беленькая комната. Зеркальный шкаф, светлые обои, иконы над кроваткою Андрея, – и забытый медвежонок. Медвежонка этого я не могла вынести. Слезы путались с моими поцелуями. Потом я подошла к окну. Взглянула вниз.

«Ах, слабость, слабость!» Я вздохнула, заперла окно, и положила Мишку в шкаф зеркальный. И опять прошла в Маркушин кабинет. Я уже собой владела. «Ну, чего там. Что случилось, то случилось». Села к письменному столу, надо написать Маркуше ясно, просто. А там видно будет. Откинула бювар, в передней позвонили. Марфуша пролетела, я услышала знакомый голос, и через минуту в кабинете был Маркуша. Я взглянула на него, но встать, обнять, поцеловать, не смогла.

– Ах, вот ты здесь… это хорошо… а я уж думал, знаешь, ты … пропала.

Он не снимал еще дорожного пальто. В деревне пооброс, и загорел. Он двинулся было ко мне, остановился.

– Наташа…я писал ведь столько… ты не отвечала… я уж Бог знает… да, ведь я Бог знает что подумал… ну, ты заболела, умерла, что ли…

Если я впадала иногда в сентиментальность, то, конечно, уж не в те минуты. Я смотрела прямо, твердо и, должно быть, мертво. И Маркуша побледнел.

– По… – по-чему же? Что… случилось?

Я молчала. Было ли мне стыдно? И могла-ль я сожалеть о происшедшем? Поздно было уж об этом разговаривать. Маркуша сел. Взял со стола бечевку, туго намотал ее на палец – палец наливался кровью. Он разматывал, мучил соседний. Потом встал, посмотрел мутными, тяжелыми глазами, губы дрогнули, – резко двинулся, махнул рукою и опрокинул стол. Вышел, повалился на постель, как был, в пальто. Я подошла. Он лежал ничком. Я поцеловала его в тот затылок, жалобный сейчас, нелепый, что когда-то я ласкала нежно. Провела рукой по волосам. Я видела, как приподымались плечи в пыльном пальто дорожном.

Я встала и ушла из комнаты, из своей квартиры, где любила, была счастлива и зачала Андрея.

Я уехала к Ниловой, на Москва-реку. Мне не хотелось видеться с Маркушей, объясняться – я же знала, это бесполезно. Об одном старалась лишь не думать – об Андрее… С Маркушей же, действительно, не увидалась, написала ему кратко, недвусмысленно.

А в разгаре лета мы уехали в Париж.

Александр Андреич, со всегдашней своей сметливостью, нашел отличную квартирку, в пятом этаже, в Пасси. К нам вела узкая лестница, витая и светлая, а из окон вид на Сену, на Медон, за нею зеленеющий, вид, поивший светом воздухом, милою голубизной наше обиталище. Иногда я подолгу сидела у себя на подоконнике. Светло-сиреневые, голубеющие тени, пестро-теплый свет бродили по Парижу, охлаждая, зажигая. Сухой, изящный, крепкий, он лежал у моих ног, бодрый и кипучий. Здесь следовало бы мне работать, петь, свободной быть. Но как раз этого не получалось. Выступать я не могла – кто в гигантском этом городе знает меня? Даже дома, стоило мне дольше упражняться, уж стучали снизу: благонравные французы плохо выносили звуки. На свободу же мою посягал Александр Андреич. Он решил теперь, что он хозяин. И хотя сам бегал днями и неделями по делам выставки, за мною следил зорко. В сущности – из-за чего? Я была теперь в его русле, изменять не собиралась, и вела себя совсем покойно. Но уж менее всего покоен был он сам.

И от Парижа, нашей жизни в нем, пестрая осталась память. Во всяком случае, мы жили непокойно, как бурно-непокойно лето Парижа, то жара, то ливни, грозы, и то все блестит, то мокнет, под потоками. Сначала мы шикарили, обедали на больших бульварах, по ночам шлялись в кабарэ, днем я разъезжала по портнихам – Александр Андреич находился в восходящей ярости успеха, ожидал невесть чего от выставки. Я была холодней. Мне казалось, что художников здесь слишком много, нашуметь не так легко. И вышло – я права.

Выставка успеха не имела. О ней почти и не писали. Публики ходило мало, Александр Андреич получил гроши. Он впал во мрак. Иногда крайнее раздражение находило. Он не удерживал теперь уж меня дома, убегал куда-то сам, по кабачкам, и напивался. Деньги плыли, что-же, собственно, нам делать? Впрочем, я вообще не думала, мне думать не хотелось. Просто я жила собой, своей любовью, молодостью и здоровьем – и что странно: даже тем не тяготилась, что не пела.

Нет, я не была помощницей Александру Андреичу. Он рыскал за заказами (в Москву решил не возвращаться, покуда не добьется своего), а я одна бродила, Парижем осенним, в теплоте и золоте, потом мокрым зимним, наконец, весенним, светло-голубоватым и к вечеру розово-дымным.

Уезжала иногда и за город. Мне нравилось слезть на маленькой станции, уйти в поля, сесть где-нибудь под изгородью – слушать жаворонков, греться в солнце и глядеть, как в свете лоснятся зеленя. Вокруг разбросаны лесочки, фермы, но просторы голубые широки, земледелец здесь царит, как будто бы у нас, в России.

Раз я лежала на спине, глядела в облака, почувствовала вдруг, что я плыву, тем же путем, как и мы ехали – с высоты неба мне видны – Германия, Польша, Россия, бедное наше Галкино. Там я увидела – Маркуша на балконе, в русской рубахе, а Андрей взлез ему сзади на плечи, на пальчик ус наматывает. «Эх, сиротка!» Я очнулась, встала, и пошла.

Вот я, дама нарядная, сижу в купэ поезда, мчащегося в Париж, в бешеном грохоте рельс, стрелок, мостов. – «Сиротка, сиротка», Россия, Маркуша, отец, Галкино.

Чувство ушло, разумеется. «Ах, ну Андрюша, Маркел… да, но уж где тут…» Нет, я была дама нарядная.

И как раз в этот вечер мы обедали с русскими на Елисейских полях – Александра Андреича угощал меценат, заказавший портрет. Было шумно и бурно, шикарно, выпили, и поехали на благотворительный праздник французской графини. Помню потоки автомобилей, золотыми глазами бороздивших тьму леса Булонского. Помню лужайку, где из кареток выпархивали лучшие женщины и Парижа, да и всего мира. На лужайке, в лесу – фейерверки, музыка, балет – из рощ, пронизанных бенгальским светом выносились знаменитые танцовщицы. Дианы, Нимфы, Психеи [19]19
  Диана у римлян – богиня растительности, родовспомогательница, олицетворение луны. Нимфы (девы) у греков древнейшие божества природы; Психея – супруга Эрота, олицетворение души, дыхания.


[Закрыть]
. Рога старых охот королевских трубили в лесах, кавалькады являлись – весь маскарад обрамлен небом темно-синеющим, с золотом фейерверков, и волною мужчин во фраках, дам полураздетых – изощренных француженок, ослепительных бразилианок, испанок, американок. Тысячные эспри, кружева, бриллианты, глаза подведенные, воли пресыщенные, богатства…

Александр Андреич был в полоумии.

– Д-да, это жизнь! Это – люди!

Он побледнел, волосы слиплись, такой же распаренный, как в Москве у картежников, – ну что он здесь, со своей неудавшейся выставкой, жаждой мучительной, тысячью франков? Я моложе его – и беззаботней – мне просто все интересно. Париж, так Париж! Не наше Пасси с милой квартиркою, пейзажем Медона – нет, Вавилон.

Мы возвращались с рассветом. Многомиллионный труженик спал. Париж моноклей, блудниц, фраков и декольтэ, бриллиантов, вилл, автомобилей, тек все тою же лавиной, по голубым авеню леса Булонского, мимо зеркальных прудов с лебедями, под звездами бледнеющими.

Александру Андреичу нравилось, что вот и мы, будто бы, этого круга. Сидел он в развалку, набекрень шляпа, глаза мутные, неверные. «Что за тяжесть!» Автомобиль летел, голубая ночь плескала в лицо нежными шелками, в глазах – лебеди леса Булонского, бледные звезды – почему рядом тут Александр Андреич, почему он бурчит о каких-то тысячах, никогда, ведь, он их не получит?

В Пасси я подымалась медленно по крутой лестнице. Мелкая жизнь за дверьми с ярко начищенными рукоятками, половичками для ног, хлебами-батонами, стоявшими в уголку, со всеми копеечниками, храпевшими в своих благоустроенных углах. У себя в комнате я вздохнула, отворила окно. Нет, мир велик, просторен, и весна чудесна, и Париж…

Ах, если за тебя придет расплата, если отольются все бриллианты, кружева, шелка и бархата – то есть за что, по крайности, ответить!

Я отошла к ночному столику, и под букетом сладко исструявшейся сирени, в полумгле утра майского заметила конверт. Георгий Александрович писал из Рима – просто, скромно, дружественно. В письме был также чек от отца, на две тысячи, и маленькая карточка: Андрюша в Галкине, верхом на лошади, нянька поддерживает. Да, он растет…Пока мать по Парижам, по романам… Я перечла, сложила все, и встала. Я была серьезна, раздеваясь. За полуоткрытой дверью мылся и укладывался Александр Андреич. Мне неприятно было, как он фыркает, как грузно рушится на постель, я вспомнила вдруг его волосатую грудь, которой он гордится, мне стало смешно. Что такое? Почему я, собственно, в Пасси, на пятом этаже, с волохатым, поседелым человеком, все кричащим о славе, напивающимся, в пьяном виде иногда грозящим мне, грубо ласкающим? Что я – влюблена, как тогда в Москве? Подумаешь, какая гимназистка! Париж, Париж, но я забросила здесь пение, живя неверной и туманной жизнью, и вообще мы скоро прогорим, конечно. Бог мой, что за глупость!

XI

Конечно, Александр Андреич ничего не получил. Портрет писал вначале в настроении, что забьет всех Ренуаров [20]20
  Пьер Огюст Ренуар (1841–1919) – французский живописец, график и скульптор, представитель импрессионизма.


[Закрыть]
, но чем дальше дело шло, тем холоднее делалась модель к изображению – и меценат не взял портрета. Александр Андреич хотел судиться. Тогда заказчик прислал ему пятьсот франков – подачкою – портрет же отклонил решительно.

Франки он взял. Но ослабел, сильно запил, стал расползаться.

– Нисходящая звезда! Комета рушащаяся! Наталья, ты в меня все веришь?

Он переоценивал. Напрасно думал, что вообще-то очень я в него верила. А теперь совсем не нравился его рамолисмент [21]21
  Производное от французского ramolli – состояние старческой расслабленности.


[Закрыть]
. Рамолисмент же рос, и быстро. В начале нашей жизни за границей я над собой чувствовала силу некую, и власть, теперь же были только пьяные истерики, потом подавленность, затишье, он на меня тогда смотрел как будто бы на якорь некоторый.

– Наталья, ты не выдашь – бормотал – я уж знаю, на тебя можно положиться. Ты живая и живучая, живешь, идешь… Что-ж, может быть и выплывем.

Пытался он работать, но теперь мало выходило – слишком нервничал и вообще истощался. Его конечно, надо было пожалеть. Но я жалела мало. Чтоб отвлечься, стал он бегать по притончикам картежным. Иногда и я ходила, но теперь чувство почти брезгливости вызывал он во мне – красный, с воспаленными глазами, и неверным голосом свихнувшегося игрока. Коньяк, рюмка за рюмкою, не помогал. Карта его понимала – как лошадь ощущает кучера нетрезвого и склонна понести – карта казала ему мину насмешливую и предательскую. Он спустил быстро все, что оставалось, продал бриллиантовые запонки, часы – грозила нищета. Остались у меня только две тысячи отцовских. Как ни просил, я не дала ему ни франка. Но я вспомнила Москву, зиму, когда играли мы с ним в клубе, и решила вновь попробовать, сама.

Я не сказала ничего, ушла одна в притончик у Монмартра, где мы бывали с ним, там действовала рулетка. Меня пустили по условленному стуку. Притон был второсортный, грязновато и накурено, пахло духами, и за столом, с лицами зелено-бледными, сидели личности – кто знает, кто из них чем занимался там, в жизни верхней? Может быть, юноша в красном галстуке с толстыми губами подделывал доллары; чистенький и стриженый, в золотых очках – кассир, еще не арестованный. Скуластый, в шарфе и каскетке – из апашей, рядом с ним подруга, остроплечая Марго. С синими кругами под глазами, пудреная и подкрашенная, с тем изяществом остроугольным и надтреснутым, какое может только у француженки быть.

Я приглядывалась, наблюдала. Видела, как равнодушно спускал гульдены свои сытый голландец с подозрительным юношей, как Марго загоралась, когда ей лопаточкой сгребали золотые. Спросила коньяку – выпила. Чувствовала себя легко, покойно.

Марго выронила платочек. Я подняла и подала. Та улыбнулась.

– Вы очень милы.

И пожала руку мне.

– Вы нынче здесь одна?

– Одна.

– Ого, вы не боитесь. Вы не американка?

Я объяснила ей, кто я, и что мне нужно. Она захохотала.

– Это смешно, но неужели же вы думаете, что другие ходят сюда, чтобы проигрывать? Пьер, посмотри, смешная русская.

* * *

– А я вам говорю, что выиграю. Ну вот хотите, покажу.

И я поставила пятьдесят франков. Мне возвратили триста. Марго захлопала в ладоши: она сама выигрывала, и была добра.

Но больше я не ставила.

На другой день вновь явилась, и вновь села рядышком с Марго. С собою у меня была тысяча франков. Я ставила на красное – не выходило. Попробовала черное – опять спустила, денежки мои загребла Марго, со смехом, вновь схватила меня под столом за руку, слегка пожала.

– Видите, как вы выигрываете!

– Это еще ничего не значит.

Несколько раз удавалось мне, в общем же я проиграла восемьсот.

Дома этого не сказала, днем спала, а вечером опять шла на Монмартр, пробиралась в ворота, грязным двором, над которым звезды летние стояли, по вонючей лесенке с вытертыми ступенями – наверх, в комнату с висячей лампой.

Марго опять была здесь. Покровительствовала, пыталась наставлять.

– Natascha, главное не нужно волноваться и ставить последнее. Вот, смотрите, как играет Пьер.

Пьер, несмотря на свой шерстяной шарф, каскетку и татуировку, ставил по пяти франков, крепко, будто бы наверняка – и выигрывая десять, твердо, деловито прятал их в карман.

В этот вечер я играла сдержаннее, и сначала даже несколько выигрывала. Но потом зарвалась, и от второй моей тысячи осталась половина.

Марго блестела глазами.

– И завтра придете?

– И завтра.

Александру Андреичу я ничего не говорила. Но чувствовала, что должна играть, должна ходить, как в Москве некогда я знала, что должна петь – пела.

Я играла еще несколько дней. По-прежнему в притоне выигравшие напивались, голландец, проигравшись, отступил, зато явился англичанин молодой, сэр Генри, – высокий, крепкий и красивый. Твердая, ясная постройка. Может быть, он офицер, может быть, барин, но глаза серые просты, румянец тонкий, и хороший очерк профиля.

Голубой бриллиант метал мягкий луч с пальца выхоленной руки – этой рукой легко ставил он золотые, и так же легко убегали они от него.

Все эти дни игра моя шла с переменным счастьем, в общем неблагосклонно. Франки таяли, а я упорствовала. Меня признали уже за свою. Марго рассказывала, ужиная, о своих успехах. Пьер работал аккуратно, и подкапливал. Со мной сэр Генри познакомился. Я, видимо, произвела на него странное впечатление. Вероятно, он не знал, куда меня причислить. То, что я русская, несколько прояснило ему дело.

– И вы думаете выиграть? Но ведь это безумие. У вас ничего нет. Выиграть может только богатый.

– Вот вы очень богатый, а проигрываете.

Он улыбнулся, и упрямо покачал своей англо-саксонской головой.

Он был как будто бы и прав. В этот вечер я дошла до предела. Когда из окон стало голубеть и потушили одну лампу, я проиграла сразу три удара: на число, на красное и на zero. Я встала.

– Слушайте, сэр Генри, у меня осталось пятьдесят шесть франков. Больше нет и дома ничего. Поглядите, как я распоряжусь ими.

Он кивнул, и улыбнулся, чуть насмешливо. Я почувствовала, что легчаю, замираю, будто выхожу из себя, уступая место кому-то другому, и все существо мое становится сомнамбулическим, кем-то ведо́мым.

Равнодушно, не глядя на сэра Генри, я поставила пятьдесят франков на zero. Шарик завертелся, я перевела на наго взор, потом медленно повела глазами на мою пятидесяти-франковую бумажку. Шарик брыкнул раз, другой, – остановился на zero. Мне подали тысячу восемьсот. Не соображая, я поставила все их опять на zero.

Марго ударила меня по руке.

– Natascha, сумасшедшая! Пьер, ты должен запретить, нельзя…

Я ее отстранила. Сэр Генри не улыбался, смотрел на меня серьезно. Шарик завертелся, вновь, я не могу сказать даже, волновалась я, или же нет, – меня по-прежнему все не было. Шарик вновь остановился на zero. Я получила шестьдесят пять тысяч франков.

Помню, что я загребла свои бумажки в сумочку и показала Марго нос. Сэр Генри мне зааплодировал. Я не играла больше. Все мы вышли. Я предложила ехать в ресторан, праздновать мою победу. Мы наняли автомобиль, помчались в ночной бар на Елисейских полях.

В баре пили мы шампанское, светло-прозрачные глаза сэра Генри от вина не мутнели – он со мною чокался. Платить хотела я, но оказалось, что уже заплачено. И на восходе солнца мы катили по аллеям леса Булонского, окропляемого первым золотом. Пыль неслась за нами тонкой струйкой, и благоуханно было в парке. Мне пришло вдруг в голову – уехать из Парижа вовсе – в поле, на природу. Мы завезли домой уставшую Марго, ссадили Пьера – и волшебный конь через несколько минут уж выносил нас, мимо Сен-Дени, в росисто-зеленеющие зеленя под Парижем. Ах, как хлестал мне в лицо нежный шелк ветерка летнего, как зеленя пахли, как чудесны были жаворонки, каким громом и великолепьем солнца пренасыщено было утро! Я неслась с почти мне незнакомым, сероглазым англичанином по пути в Шантильи, я позабыла и о выигрыше своем, но летело сердце в неизвестные мне страны, и быстрее самого автомобиля – задыхалась я в июньской нежности, свете и плеске милого воздуха.

Мы видели старинный замок Шантильи, окаменевший над каналом, памятник великого Конде перед фасадом, лебедей в пруду, бродили в парках со столетними дубами – солнце нежными руками пронимало их листву, вонзалось теплыми узорами в зеленый мох, травку, зажигало лютики и анемоны – золотыми вензелями трепетало по дорожкам. Я могла ходить сколько угодно и, дышать сколько угодно, я бы проглотила это Шантильи, Париж, всю многосолнечную Францию одним глотком, я ощущала нынче, что у меня нет ног и нет усталости, нет остановки и не может смерти быть.

В скромном кафэ, куда зашли мы – оно только что открылось – сэр Генри посмотрел на меня с удивлением, но и сочувствием.

– Вы в странной экзальтации. Впрочем, вы русская. Нам следует к вам привыкать.

Я захохотала, и сказала, что по-моему Россия, русские – первая нация в мире, если он не хочет, пусть и не привыкает.

То, что я русских назвала первой нацией, несколько его удивило, но сейчас же серые глаза вошли в свое русло – он спросил, долго ли я пробуду здесь, в Париже. Я не сообразила и задумалась, потом без колебаний заявила:

– На днях в Рим уезжаю.

Он отнесся с тем спокойствием, как надлежит человеку далекому, моей жизни не знающему. Я вдруг изумилась: ах, вот как, в Рим! Да, уж по-видимому.

И весь путь назад я иначе себя чувствовала, сэр же Генри велел ехать не так быстро, курил славную сигару, и не торопясь рассказывал, что в Шотландии у него замок с парком в роде Шантильи, но там и горы есть и запах океана. Он стреляет куропаток, ездит вдоль берегов на яхте. Может быть, он сделается дипломатом, или же благотворителем, возможно, что исследователем новых стран.

Дома Александр Андреич закатил мне целую историю: я Бог где шляюсь, с кем знакома, я проигрываю последнее, мы же нуждаемся – нынче, например, нет уж ни кофе, и ни молока.

Он был нечесан, неумыт, со злобными глазами; почему-то мне запомнились его испорченные зубы. Я слушала бессмысленно. Подошла к вазе с сиренью, стала нюхать, подняла глаза на дальний горизонт Медона, голубую Сену – вдруг почувствовала – Боже, как далек мне этот человек в утреннем халате, с волосатой грудью, мешками под глазами, с лысиной своей, со своими картинами, самовлюбленностью, корыстью. С ним бросила я дом, Маркушу и Андрея, родину… что за нелепость!

– Ты напрасно упрекаешь меня в расточительности. Я, напротив, выиграла. Взгляни.

И приоткрыла кожаную сумочку.

– Тут шестьдесят пять тысяч франков.

Мне печально вспоминать, как захватило у него дыхание, как он в лице переменился, увидав деньги. Может быть, я ранее простила бы, и поняла, но теперь все не нравилось уж мне, и даже если бы хотела, я бы не могла уж подавить чувства. Он обнял меня, закружил, и хохотал, но я сказала, что устала – и ушла к себе. Я, правда, утомилась, наскоро разделась и легла.

Вспоминая эти дни в Париже я как сквозь сон вижу Монмартр, рулетку, игроков, Марго и Пьера, промелькнувших в моей жизни странными виденьями, элегантного и спокойного сэра Генри, и неохотнее всего остановилось бы мое внимание на том, с кем была соединена жизнь моя.

Я говорю «была еще», ибо через несколько дней, с маленьким чемоданчиком, в отсутствие Александра Андреича я уехала в Рим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю