Текст книги "Золотой узор"
Автор книги: Борис Зайцев
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
VIII
В Москву мы возвращаться не решались, вести были плохи, жить казалось невозможным. Но и здесь нехорошо. Как будто мы осаждены, на положении бесправном, неестественном. Иной раз раздражало меня даже, что и я, значит, помещица, и меня выгнать могут, взять заложницей. Я никакая не помещица! Я вольный человек, люблю весну, благоуханья, солнце… Я понимаю Мусю. Может быть хочу любви – великой, неосуществимой. И хочу искусства. Да, искусства… самое и время подходящее!
Мы летом жили уже без газет, почти разъединенные с Москвой, и только слухи, все нелепей и сумбурнее, отягощали душу. Маркел с Андрюшей изучали движения и отступленья, отмечали вновь на карте. Степан Назарыч появлялся иногда, глаза таращил и докладывал: «в развитии военных действий наступательных аппаратов уже Пензе и Рязани угрожают». Я то верила, и мне казалось не сегодня завтра все и кончится, то впадала в нервность и тоску: да не хочу я никаких войн и насилий и расстрелов, обысков, арестов. И с Маркелом я неважно себя чувствовала. Бывала и резка. Что он сидит там над своими книгами – науки теперь нет и никому не нужно ничего, а в Апокалипсис все равно не проникнуть, а главное, опять эта политика, политика… Взяла бы вот, да в Рим уехала, с Павлом Петровичем разучивать его обедни.
В таком падении я находилась это лето, даже в церковь не ходила и довольно много была без Маркела. Я одна гуляла, но природа мне не открывалась. Часто ездила я к Немешаевым. Там танцовали мы в огромной зале, все еще не занятой, и Муся хохотала, нервно целовалась с Колей, но и говорила, что гусар в синих штанах в совете нравится ей больше. Впрочем, и гусар ни к чорту не годится, а вот не открыть ли нам с Натальей Николаевной игорный дом, тайный кабачек? Марья Гавриловна притворно возмущалась. Я рассказывала, как в Париже я когда-то выиграла шестьдесят пять тысяч, и какой был мой сэр Генри. Петр Степанович слушал почтительно.
Поникал бородкою своей учительскою, когда Муся убегала за гусаром или с Колей шла на антресоли.
– Сэр Генри милый был? Правда, он очень милый? Вот бы его сюда! Пускай бы посмотрел большевичков, в теплушке бы проехался, тиф получил! Он страшно милый? И по-русски ни словечка? Мы бы его с папочкой в железку засадили, пусть бы хоть Колгушина обчистил.
Иногда мы ездили на пикники, еще в шикарном шарабане, и я чувствовала, может быть, что мы ведем себя нелепо, но какой-то дух противоречия, почти скандала мной владел: я несколько раз с Мусей напилась. Колгушин мчал нас ночью, и мы пели песни: а через два дня эту самую коляску у него забрали. На пикниках папочка варил раков, поедал их, а Колгушин привозил с собою спирту и устраивал настойки. «Да, – говорил, подхохатывая, – когда большевички падут, то я устрою грандиознейшую выпивку. И мы уедем за границу. Да, да, Наталья Николаевна. Вот вы всюду были. Париж, Италия, это наверно интересно. Италия, как же, она объединилась. А француженки все очень щупленькие, такъ, цыплятки, я бы из Парижа одну вывез, поселил в Корыстове. Пусть бы там бегала и наших баб изяществу учила. Да, да. Париж изящный город. Очень интересно. И в банчок играют? И рулетки есть – а то и в Ниццу следовало-б съездить. Мой ближайший сосед осенью всегда уезжал в Ниццу. Уберет урожай, и в Ниццу. Уберет – и в Ниццу».
А папочка молча ел своими слоновыми пальцами раковые шейки и докладывал, что через три недели непременно власть падет.
Иногда Маркел мне говорил:
– Наташа… ты… я вот смотрю… что тебе интересного… со всеми ними… и как странно вы себя… тово… Такое время, а вы хором…
– И буду! Захочу, и буду! Офицер несчастный, шляпа!
В осень ту, под кровь расстреливаемых заложников, я на ура готова была выкинуть все, что угодно. Была глупа, дерзка с Маркелом и несправедлива, жила дурно и возжалась с мне неподходящими людьми. Маркел, конечно, прав. Но сдерживать себя я не могла. И не могла сидеть покойно. Иногда казалось: будь бы я Маркел, я села бы на лошадь в офицерской форме, и проехала бы через всю Москву. Дико, ну и ладно. На зло всем. Пускай бы расстреляли.
Но это все фантазии. Когда понадобилось, я иначе действовала.
Помню один вечер в октябре. Писала я в Москву. Было светло, пустынно в бледно-зеленевшем небе. Солнце недалеко от заката. Вдалеке пруд блестит, березы парка нежно-золотисты.
Выстрел. И еще, еще.
Маркел с Андрюшею окапывали яблони, отец спал в кабинете. Я строчки так и не докончила – били в набат. Фу, чорт возьми, это же что? Я раздражилась, взволновалась и сбежала вниз. На кухне встретила меня Прасковья Петровна, мрачная, но и встревоженная.
– Значит, мужики поднялись. Аленка сказывает, на Зарайск идут, а там и на Москву. Большевиков бить.
Радио кухонное! Да, восстание. В деревне шел галдеж, ругались, спорили. И на закате стали запрягать.
Издалека, с большой дороги, слышен был грохот телег. Тронулось Игнатьевское, Дурино, гонцы скакали по всем волостям. Рассказывали. Что уж три губернии поднялись на Москву.
Отец поеживался за вечерним чаем, морщась и краснея папироской в сумерках.
– Какое идиотство! Боже мой. Что за ослы! С вилами на пулеметы.
Маркел молчал, я тоже. Я трезвела быстро. И когда Яшка заявился в кухню и просил, чтобы мы отдали оружие и Маркел принял бы командование над деревней, я его быстро выставила. Поезжайте сами, никуда муж не пойдет. Он нездоров. Андрюше настрого я запретил выходить в деревню. Но его приятельница, Аня-Мышка прибежала и сообщила, что отца чуть не побили мужики за то, что отказался ехать.
– Уж прямо! – говорила Мышка, блестя глазками. – Уж мужики руга-ались! Мы, говорят, городских переколотим, они там гладкие сидять, и только хлеб наш жруть… Уж пря-ямо!
По глазам Андрюши видно было, что и он отлично бы удрал в поход, но опоздал: уехали все, кроме Федора Матвеича.
Я понимала очень хорошо, в чем дело. В городе уж расстреляли несколько заложников. Восстание, конечно, безнадежно. Подстрекателями же мы окажемся. Расправа будет с нами. Маркел, тужурка офицерская, галифэ с кантами… Нет, уж нельзя тут оставаться. Но куда же ехать? Если, правда, поднялся уж весь уезд, то как пробраться…
Ночью, при звездах осенних, мы с Маркелом вышли за усадьбу. Чуть морозило. В деревне лаяли собаки. По земле подмерзшей гулко грохотало – ясно слышно, как гремят телеги на большой дороге. Так же громыхали, верно, скифские повозки, и такое-ж небо черно-бархатное было с золотыми разрисовками.
Ночью я спала премерзко. Днем вернулись мужики. Съехалось чуть не пол-уезда. Но до города и не дошли. Опомнились перед рассветом у кустов Белявинских, и повернули. Советы в нескольких местах поразогнали, наш Чухаев сутки под арестом просидел.
Все-таки я хотела, чтоб Маркел уехал завтра же. Но он уж успокоился. Засел за книги свои, рукописи, шахматы. Окапывал малинник и рубил дрова. Я не была покойна. Я закопала кольт в сарайчике инструментальном, военную Маркелову одежу отвезла к Степан Назарычу.
Дней через пять я увидела из окна столовой всадников, остановившихся у Анса Карловича. Я сразу ощутила, что ног нету у меня, и села. Ничего не соображала, но взяла Андрюшу за рукав.
– Беги в малинник, и скажи отцу, чтоб уходил на мельницу.
Андрюша побледнел, пулею вылетел. Всадники спешились, и привязали лошадей. Потом они довольно долго шли. Я постучала в кухню. Прасковье Петровне, Любе и отцу успела передать, – Маркела нет. Вчера в Москву уехал.
Через минуту предо мною были уже двое: матрос с револьвером у пояса и хохол с рыжими усами. Матрос сел, не снимая бескозырки. Кожаная куртка, на руке голубоватая татуировка: череп с якорем. Лицо почти красивое, с резко белой шеей. Глаза серые и умные, очень покойные и с холодком.
– Вы здесь хозяйка?
– Да.
– Просил бы вас дать нам поесть.
«А, побежденная страна! Ну, что же. Принимаю».
Я снова постучала в кухню.
Прасковья Петровна принесла им щей. Матрос улыбнулся.
– Восстания устраиваете, а живете все по-барски.
– Мы не устраиваем никаких восстаний.
Он поднял на меня глаза. Но я своих не опускала.
– А вот там разберем, кто не устраивал, а кто устраивал.
Хохол чавкал, обтирал усы свои салфеткой.
– Они увси буржуи говорять – хиба мы? А глядь и орудие. И здесь бы пошукать, товарищ.
Матрос на него покосился.
– Я и так знаю, что тут есть оружие.
Помолчал, оглянул комнату. Как будто замутнился. Отложил ложку. Незаметное, но явственное проступило через бритое его лицо. Так продолжалось несколько секунд. Полузакрыл глаза, вновь их открыл. Опять он здесь присутствовал.
– Было, а теперь уж нет.
Я с любопытством на него смотрела. Новые люди… Вспомнила Георгиевского, Маркела. Улыбнулась.
– Вы незамужняя? – спросил матрос.
– Нет, замужем.
– А где же ваш муж?
– В Москве.
Он чуть прищурил серые глаза.
– Крестьяне ваши дурачье. Сами бы не додумались. Тут не без офицеров. И помещиков, конечно.
Что отвечать, если-б спросил, чем занимается мой муж… Ну, ладно, он ученый, физик.
– Одного такого мы арестовали уж, Колгушина. Дурак первейший. Со своей деревней выехал. Теперь в чеку заехал.
Я не поддерживала разговора. Где-то в глубине стучало лишь одно: а вдруг Андрюша не нашел Маркела, и сейчас он явится. Пообедавши, матрос поднялся, прошел в залу. Улыбнулся на рояль.
– Музыкой развлекаетесь.
– Я певица.
– А, певица, ну так спойте что-нибудь. Петрачук, хочешь послушать барыню?
– Я не буду петь.
– Почему такое?
– Не хочу.
– Для бар поете, значит, только?
– Пою, когда хочу. А сейчас не намерена.
– Ишь вы… какая!
Он будто бы в лице переменился. Но сдержался.
– Товарищ Красавин, треба, у Серебряное трогатися, бо не опоздать бы…
– Собирай наших, сейчас приду.
Петрачук вышел. Красавин подошел к этажерке. Увы, всего я не убрала. Карточку Маркела, в офицерской форме, он заметил сразу.
– Вот где муж ваш служит.
– Это мой двоюродный брат.
Красавин улыбнулся, холодно и злобно.
– Не мало я таких решил. В Кронштадте молотками забивали… по дворянским черепам.
Я не ответила. Но взгляд мой, верно, выразителен был.
– Вы ндравная…
После его ухода я подошла к роялю. Перелистывала вяло ноты, – о, мои Шопены и Моцарты, Глинки и Чайковские, Рамо, как в них легко. Нет, не отдам! Облокотившись о рояль, я крепко сжала так знакомые тетради. Царственный Шопен, в коричневом овале, на одной из них, вдруг показался мне орлом, поднявши лапу…
– Не отдам!
Потом взяла рог охотничий, и вышла на балкон. Дождь мелко сеялся. Я затрубила длинно и призывно – сигнал обычный к чаю, ужину.
Теперь он звал домой Маркела с мельницы. «Беглец, полу-изгнанник!» Горечь охватила меня, но и возбужденье. «Как я позволила ему остаться! Как не отослала раньше! Полоумие!»
Маркел вернулся сыном – оба мокрые и нервные.
– Ну, это-ж сумасшествие, ведь это прямо идиотство, что ты здесь сидишь.
Маркел не возражал. Отец был тоже очень разволнован, кутался в тулупчик свой. А меня нельзя уж было более утихомирить. Вечером мы запрягли тележку и отправились в Ивановское.
Петр Степанович жил за селом, снимал избу напротив кладбища. Я знала, что хозяйки его нет, уехала в Москву. Это отлично.
Маркел захватил книги, шахматы. Петра Степаныча застали – переписывал он роли из Островского. Маркелу удивился, но сочувственно. И подтвердил, что сейчас жутко: в Телякове тоже стал отряд, арестовали Чокрака, вообще, дурные вести.
– Ну, ничего – он скромно улыбнулся в узкую бородку – мы пробудем с вами несколько деньков, а потом лучше вам в Москву на время…
Я все-таки уехала встревоженной.
А на другой день мы узнали в Галкине, что Чокрака убили. Застрелили в собственном же парке, вблизи склепа князей Вадбольских, ранее имением владевших. Аня-Мышка, задыхаясь от волнения и возбуждения, передала подробно.
– Он здоровый, а они неловкие, до семи раз стреляли, пря-ямо! Он как падет, да подымется, кричит: «Стрелять вы не умеете, анафемы», так смотреть собралась вся деревня, как его решали. А уж барышня, дочь, билась, все просила, чтобы папочку не убивали, пря-ямо! Только комиссар уж догадался, ка-ак ему в затылок из винтовки дал, сразу и кончил…
Андрюша слушал молча. Ничего он не сказал, а только побледнел, ушел наверх. Потом оделся и бродил в саду – почти его я и не видела.
Отец тоже молчал. И почему-то принялся столярничать. Стругал, пилил на верстаке своем, и так умаялся, что ужинать не вышел, лег в постель. Я не могла остаться дома. Побежала я в Ивановское, к заточенному Маркелу. Там застала Мусю. Маркел с Петром Степанычем играли в шахматы, завесив окна. Малая лампочка с зеленым абажуром освещала стол их, с книгами, босым Толстым, астрономическою картою. Чисто, тихо, точно в комнатке курсистки. Муся мрачно заседала на постели, подобрав ноги, и накинувши пальтишко.
– А у нас отряд. Красавин действует. Сегодня Кольку в город отвезли.
Учитель волновался и краснел. Настроение невеселое.
– Нас завтра выселяют в красный домик. Наплевать, конечно. Вы как думаете, Кольку расстреляют? Вот и «папочка»… А мы смеялись. Петр Степаныч, что вы можете сказать со звездами своими, когда… до семи раз?
– В человеческой свирепости не виноваты звезды.
Мы сидели в этой комнатке простого человека как союзники, и заговорщики. Союз и заговор наш был такой, чтобы спасти кого возможно. Тьма гудела за стенами. Ветлы кладбища завывали, и суровым, грозным колотило в рамы. Во мне не было теперь упадка. Есть великая любовь, или же нет ее, хочу ли я искусства, света, жизни – надо вызволить Маркела, как и Муся эта кареглазая думает о своем Коле.
И мы условились: Маркел скрывается здесь до дня, пока Красавин со своим отрядом не уйдет.
IX
На этот раз отец слег окончательно. Покорно он лежал, не жаловался, укрывался беленьким своим тулупчиком. Каждое утро заходила я к нему.
– Ну, как?
– Ничего. Позови мальчика. Фуфайку.
Андрей носил фуфайку серую, он так и звал его: фуфайка. Андрюша очень с ним дружил и раньше. А теперь главное отцово развлечение – смотреть, как тот строгает, лобзиком выпиливает. Отец его критиковал, и поправлял, с той же дотошностью, как следил за Любиным пасьянсом. Андрей не огорчался. Иногда звал он его к постели, и рукою слабой, слегка холодеющей гладил по голове, пальцы ласкал. Смотрел недвижно и спокойно.
– Если подать тебе чего, ты говори. Я с удовольствием, дедушка.
– Нет, ничего.
На Любу иногда отец ворчал, и морщился, кряхтя переворачивался, жаловался. Андрюшей же всегда доволен. А взгляд его был очень удален, ко всем как будто равнодушен, кроме мальчика. О Маркеле только раз спосил – в происходившем ничего особенного не заметил.
Нам сообщили из Серебряного, что отряд уходит. Расстреляли еще пчеловода одного, мужика зажиточного. На деревни наложили контрибуцию. Колгушина и Колю выпустили – это обошлось в несколько тысяч, несколько пудов пшена и воз крупчатки.
Димитрия я не хотела трогать. И сама свезла Маркела от Петра Степаныча – в скромной тележке, чтоб не привлекать внимания.
В Серебряном над белым домом красный флаг. Подводы, тележонки, мужики и бабы – совет перевели сюда из-за реки. А Немешаевы перешли в «красный домик» с мезонином – там гнездились барышни.
Мы привязали Петушка в елочках, с заднего крыльца вошли. Коридор, навалены какие-то попоны, хомуты, дверь приотворена, там сундуки. В столовой, светлой комнате с гудящими по окнам мухами, Марья Гавриловна в поддевке возится у печки – поправляет дымные дрова. Барышни сбежали сверху.
– Во, видите, куда загнали! Ничего, живем. Раздевайтесь, будем завтракать. А, в Москву везете? И отлично. Подзакусим, и поедете.
Лена с Мусей снова хохотали. Мать поправила седую прядь, и закурила.
– Видите, не унимаются. Им хоть бы что. Колю вернули, мы опять все вместе, вот вам и хохочут.
– Знаете – Муся блестела выпуклыми глазами – Красавин тут к Лене прицеливался, нет, вообразите, вот нахал, но все-таки в нем что-то есть, вы не находите?
Я улыбнулась. Женщины! От века было так, до века будет. Конечно, тип с татуировкой должен действовать. Кровь на нем – это не важно, даже не занятней ли?
Мы не дозавтракали еще, я кисель глотала, вдруг Муся вскочила, кинулась к окну. Потом в переднюю, заперла дверь.
– Лена, веди Маркел Димитрича к себе. Красавин возвратился.
По блеску дерзких глаз, по изменившемуся голосу мы сразу поняли все.
– Тарелку, вилки его уберите.
Лена выхватила моего Маркела, утащила в коридор. Я убрала прибор. Мгновенно стало у нас тихо – и серьезно, так серьезно…
– Вы сказали, что ваш муж в Москве? – шепнула Муся. – Офицер! Как скверно.
Рукоятку двери тронули.
– Мама, отпирай не сразу.
Сама Муся тоже выбежала.
Марья Гавриловна отворила медленно. Я ела свой кисель со странною теперь внимательностью. Все для меня сошлось на вкусе киселя несчастного.
Красавин вошел хмуро. Шея у него белела неприятно.
– Портфелик позабыл. Пришлось вернуться.
Я в окно смотрела. У елок, где привязан Петушок, двое красноармейцев отпускали лошадям подпруги. Значит, не бежишь.
– А, вы… Я вас помню. Что-ж ваш муж, еще в Москве?
– В Москве.
Он улыбнулся, но тяжелое что-то в лице прошло.
– Обманываете, скрываете… – вздохнул, обвел вокруг глазами. – Понятно, своих жалко.
Он сел, и замолчал. Зацепенел, глаза сонные стали. Знакомое, и неприятное прошло. Красавин встал, вышел, медленно стал подыматься в мезонин.
– Куда вы?
Он мне улыбнулся, медленно и дерзко.
– Портфельчик свой ищу.
Я тоже за ним двинулась. Дверь приоткрылась, но опять захлопнулась.
– Нельзя, переодеваюсь.
Голос Муси резок, звонок.
– Ну, подожду… мне надо.
Я взяла ручку двери, загораживая вход.
– Ждать нечего, – крикнула Муся, – войти нельзя, я не здорова, и ложусь.
– Нужно!
Он было двинулся, но предо мной остановился.
– Там не одна барышня, – пробормотал, – я знаю… не одна. Я чувствую.
– Муся не здорова. Вы слыхали? Вы туда войти не можете.
Он молчал, и я молчала, на него глядела. Как все ясно, все меж нами бессловесно шло! Враги… Сейчас решается. Но и во мне зажглось, другого цвета, от меня, я знала, тоже шел поток, невидимый, но шел.
– Эх-х! бабы!
Красавин повернулся, быстро вниз спустился. Я стояла. Ноги мои занемели, и за дверью было тихо, точно умерли все трое. А в окно я видела, как вышел с заднего крыльца Красавин, Танька подала ему портфелик, подошел он к елочкам. Красноармейцы завозились у коней. Вскочил, мотнулся тяжко в нашу сторону, револьвер выхватил, дважды на воздух выстрелил. Ударил лошадь, грузно поскакал.
Я отворила дверь. Девицы несколько бледны, Маркел мрачно сидел у стола.
– Фу, чорт… какая мерзость… ну, тово… еще минута, я бы вышел сам.
Лена захохотала.
– Как глупо! Выдали бы и себя, и нас.
Муся бросилась ко мне и обняла.
– Наталья Николаевна, молодчина! Прямо вырвала зубами.
– С волками жить, по-волчьи выть.
И больше я не мешкала. Чрез полчаса мы ехали уже с Маркелом по пустым полям. Мы были молчаливы. В каждой деревушке вглядывалась я, не видно ли где всадников. Казалось, все нас знают, все следят, что вот везу я мужа-офицера. Но нами мало кто был занят. У всех довольно и своих забот.
На станции Маркел вскочил в вагон товарный.
Я заглянула и туда. Мальчики с ковригами, баба толстенная, явно обложенная под одеждой снедью, несколько солдат, две-три скамейки, холод, угольная пыль на полу…
Маркел пытался было примоститься в уголок, но баба сердобольно отсоветовала.
– Не садись, барин, там нагажено.
Все-таки, поезд их ушел. Мне стало легче. Возвращаться домой поздно, далеко. И я отправилась к Колгушину – там ночевать.
Колгушин жил со старушкой матерью в крошечном домике – прежний сгорел еще в войну – и рядом строил новый. Теперь постройка уж не двигалась. Но он водил меня меж полувыведенных стен кирпичных, из углов крапива выбивалась. Так же весело хохотал, и потирал руки, бобрик свой поглаживал.
– Жаль папочку, да, жаль, да, но и меня чуть не ухлопали. Мужички подвели, сами же и вытащили на восстание, но и я не так дурак. Доехал с ними до большой дороги, а потом вернулся. Вот тут и доказывай…
– Когда все кончится, то я дострою. Да. Вот тут столовая, тут кабинет мой, видите, на пруд выходит, здесь мамашу мы устроим. Маленькая комнатка, ну, да старушке многого не надо. Да, на новоселье, милости прошу…
Пока же революция шла и его таскали по чекам, он развлекался тем, что вечером тащил из собственного же амбара, запечатанного, собственные вещи. Лазил ночью чрез оконце слуховое, разбирал накат, и на могучих плечах выволакивал шлеи, колеса, хомуты, мешки с овсом и рожью.
Как у Петра Степаныча тогда, я чувствовала у него себя по-заговорщицки, и если-б нужно, я бы помогала в воровстве. Мы провели вечер в жаркой комнатке с гудевшими от тепла мухами, при крошечной коптилке-лампочке. Пахло душным, сладковатым, и немножко копотью. Я отдыхала от волнения. Ела коржики с вареньем, говорила о Москве, Париже и Италии, а на дворе гремел ноябрь. Мы были бесконечно далеко от прошлого моего. Но в том убожестве, где находились, грустно-умилительно мне было вспоминать о молодости.