Текст книги "Дом в Пасси"
Автор книги: Борис Зайцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Анатолий Иваныч изобразил на лице тревогу, удивление, некоторое волнение.
– Мне… мне ужасно неловко. Дора Львовна встала.
– Я не Стаэле, – сказала она, подходя к письменному столу. – Больше пятисот не могу дать.
– Через несколько дней… Она улыбнулась.
– Ну, там увидим.
В окно глядело все то же нежно-голубоватое небо с сеткой тонких ветвей садика Жанен. В фонтенблоском лесу грандиозные дубы еще сложнее, могущественней простирают ввысь арматуру свою. Как далеко!
«Что же тут удивительного? Разве могло быть иначе?»
Дора опять села у окна. Анатолий Иваныч спрятал бумажник. По лицу его ветерок носил улыбку – смесь ласковости и униженности – что-то хотел сказать, да не выходило.
– А в Фонтенбло соберемся, как только немножко с делами… «Это естественно. Вольно же мне было лезть со своими романами».
– Дорочка, вы как-то расстроились, почему это?
Он подсел совсем близко, взял ее руку, гладил, пристально на нее уставился. Опять глаза изменились. В голубизне их что-то подрагивало, влажнело. Дора тоже пристально на него смотрела. «Нет, все-таки не жиголо. Все-таки он не жиголо».
– Если вам неприятно, что я попросил взаймы, то могу вернуть…
«Если бы был настоящий жиголо, проще бы и вышло». Он отнял руку, потянулся к боковому карману с бумажником. Глаза в тайной глубине своей отразили такую тоску… Дора улыбнулась.
– Мне ничего не неприятно.
Он в нерешительности остановил руку – ехать ли ей дальше за бумажником, повернуть ли к ласке Дориной руки? Но последнее было приятнее. И выгоднее.
– Я сам очень стесняюсь брать у вас… но всего на несколько дней.
– Напрасно стесняетесь. Ничего нет плохого.
«Как глупо, что я Рафаила отправила. Ах, как все глупо!»
– Насчет Фонтенбло вы не оправдывайтесь, – сказала она вдруг твердо, как полагалось Доре прежних, рассудительных лет. – Куда же там ехать.
И встала. День кончался. Некая дверь захлопнулась. Из-за той двери, тем же разумным голосом произнесла Дора:
– Мне пора к Капитолине Александровне. Во всяком случае, надо следить за сердцем. Я бы советовала и вам зайти, но позже. Не надо, чтобы она знала, что вы были здесь.
* * *
Людмила действительно скоро ушла. Дора сменила ее как раз вовремя, вовремя сняла грелки, дала теплого молока, померила температуру – вообще захватила Капу в некую медицинскую сеть. Капа испытывала двойное чувство: раздражения и необходимости быть благодарной. Что она могла возразить? В чем упрекнуть? Дора делала все первосортно. Все – необходимое и полезное. Людмила была мила, но уехала. Дора же въехала. Людмила подруга, Дора соседка. Но из Дориной сети не выбьешься, да и выбиваться не надо – все ведь и правильно, и полезно. Сопротивляться нельзя. «Если она сейчас банки решит ставить, то и поставит, если найдет полезным дать касторки – проглочу». А если не было бы Доры? «Ну, и лежала бы одна, как собака… разве генерал бы зашел…» Значит, нельзя не быть благодарной.
А Дора как, нарочно, в ударе – вся полумедицина эта ее заполонила.
Физически Капа чувствовала себя к вечеру уже прилично. Она лежала с прищуренными глазами, смотрела, как Дора, у стола, в больших роговых очках читала газету. Капа – одна замкнутая крепость, Дора другая. Дора не знала, что делается в этой голове с серыми глазами, полузакрытыми. Дора для Капы далеко не та, что в действительности – и за белыми ее руками нельзя распознать, что газету она читает машинально, мало что понимая. Но чувствовали обе одно, общее: невесело, неловко друг с другом.
– Как вы думаете, много в меня яду попало? Дора отложила газету, сняла очки.
– Не особенно. Все-таки, этот рыбий яд очень силен.
– Еще какую-нибудь косточку пососала бы и конец?
– Возможно. Капа помолчала.
– Нет, гадость эти отравления. Я бы травиться не стала.
– Ну еще бы, надеюсь!
«Хорошо надеяться… Здоровенная, живет отлично, сына обожает».
И не совсем доброжелательно спросила Капа:
– Что же, вы очень боитесь смерти?
Дора смотрела на нее пристально. Черные ее глаза овального разреза, нос с горбинкой, полноватые щеки показались Капе особенно еврейскими.
– Всякий разумный человек боится смерти.
– А я не боюсь, – сказала Капа вызывающе. – Я даже люблю смерть. Во всяком случае, больше, чем жизнь.
– Люблю смерть… Не очень-то верю, что это вы серьезно. Капа почувствовала глухое раздражение. Что-то злое в ней поднималось.
– Вы, евреи, особенно всегда цепляетесь за жизнь. Животное чувство!
Дора тоже начала волноваться.
– Вы признаете и самоубийство? Капа поморщилась.
– Гадость. Мерзкое занятие. Крюк, петля или разные эти вероналы.
– По христианскому учению, как я слыхала, самоубийство грех?
– Считается. Мало ли что считается.
– Вы же ведь сами против.
– Против. Но грех или не грех, это совсем другой вопрос.
– Я не знаю, грех или нет, – сказала Дора. – Но, по-моему, самоубийство слабость. Вы упрекаете нас в животном чувстве, но если мы боимся смерти, то не боимся жить. А ведь бывает так, что для жизни не меньше нужно мужества, чем чтобы умереть.
Капа отвернулась к стене.
«А я, может быть, как раз жить-то и боюсь, но все равно никогда ей этого не скажу. Не люблю и не скажу. Она добродетельная, а я не люблю. И вообще ничего не хочу говорить. Вот еще, затеяли философские рассуждения…»
Дора надела роговые очки и опять принялась за газету. Сердце ее билось. Она читала о каких-то сменах в министерстве и о том, что в Германии непокойно. Теперь уже все понимала, но волнение ее не улеглось – скорее, даже возросло, лишь в несколько иную сторону. Мало было дела до министерств, партий и раздоров. Все это скользило. И не удивилась она за своими очками, когда вдруг из-за газетного листа выплыла набережная Ниццы. Аккуратный мальчик в спортивных штанах поглядел на нее милыми, темными глазами. Рафа, Рафа… И он, конечно, уйдет. Но сейчас еще с ней, какая радость… «В сущности, ведь сегодня ничего и не произошло…»
На поверхности это так, в глубине не совсем, но сейчас Дора больше склонна к поверхности и, заглушая в себе что-то, перестраивалась на обычный лад – как неразбитая армия на другой день после не совсем удачного сражения.
– Дора Львовна, – сказала в некий момент Капа со своей постели из глухого, одинокого своего мира, – я совсем отдышалась. Благодарю за заботу. Идите, что же вам тут со мной…
Дора ее осмотрела и нашла, что правда ей много лучше.
– Я пришлю к вам Валентину Григорьевну. А перед сном зайду сама.
УДАЧИ
Перуанка живет в Булони, недалеко от парка. Такси летит по длинной, прямой аллее, мимо оранжерей. Кое-где зелень, нежная еще, весенняя. Цветы промелькнули. Каштаны, сводом нависающие. Анатолий Иваныч держит между колен небольшую картину, тщательно завернутую и перевязанную. Смотрит на счетчик. Никакие почки, шелка Веронеза в небе не занимают его. В кармане семь франков. На повороте выскочила цифра девять. Машина несется теперь по avenue Victor Hugo. Анатолий Иваныч снял шляпу, обтер лоб.
Остановились у хорошей виллы – с решеткой, чистым палисадником, дроздами в нем, с плавным блеском зеркальных стекол. Калитку отворил человек в фартуке. Анатолий Иваныч держал теперь картину под мышкой и, слегка расставив ноги в брюках свежейших, вопросительно на него смотрел.
– Madame только что выехала.
– Мне назначено в три с половиной. Фартук спросил имя.
– Да, есть письмо. Сейчас.
И зашагал в дом. Анатолий Иваныч так же стоял, в той же позе. Шелка Веронеза с неба отражались в глазах его, сзади счетчик нащелкивал за стоянку.
Письмо оказалось кратко – не уверена, сможет ли купить, просит обождать. Через неделю сообщит окончательно.
Анатолий Иваныч вновь отворяет дверцу такси.
Снова Булонь, в обратном потоке, а затем и весенний Париж – по заказанному, в мгновенном прозрении адресу. «Ну, а если и того нет дома?».
Остановились близ Этуали, у подъезда антиквара. Анатолий Иваныч не глядел уже на счетчик. На него же смотрели из двух небольших окон лукутинские табакерки, иконы в серебряных окладах, старинные перстни, ждущие покупателя.
Хозяин, веселый русачок из неунывающих, встретил очень приветливо.
– Денег? Сию минуту!
Вынул бумажник, осмотрел, спрятал, отодвинул ящик старинного столика с инкрустациями. «Ах, скажите вы ей, цветы мои, как люблю я ее-е…».
– Не видать, не видать… Да, в жилете посмотреть, во вчерашнем.
В жилете оказалось три франка.
– У меня тут такси, надо заплатить… – Анатолий Иваныч бледноват, но русак успокаивает.
– Пустяки, подождите минуту, я тут у знакомого портье всегда занимаю.
И выхватив голубенький платочек-пошетку, слегка надушенную, выскочил без шляпы на улицу. Его стриженая голова промелькнула на тротуаре – «как люб-лю-ю… я е-ее…».
Анатолий Иваныч сидел молча. Глаза бессмысленно глядели на улицу. Автомобили, камионы, пешеходы в них проплывали.
Хозяйская голова вновь проследовала под окнами – в обратном направлении. В лавке он слегка загрустил.
– Вообразите, у портье как раз нынче выходной день! Он мне всегда охотно… сотню, другую. А такси ваше все тут…
Анатолий Иваныч ослабел. Тощий утренний кофе у стойки, хлопоты, волнения дня… Забраться бы под столик у витрины, притулиться, тихо сидеть, чтобы никого, никого… и такси проклятого бы не было…
Вдруг хозяин взял его за руку, другую поднял, в знак молчания – немая сцена, как из «Ревизора». Но не жандарм в дверях, женская голова остановилась перед витриной. Анатолий Иваныч пригнулся. Хозяин его как бы гипнотизировал – да пожалуй и ту, на улице?
И вот наружная голова медленно повернулась, в направлении входа. Англичанка вошла, действительно, в первую комнату, и туда же выпорхнул хозяин, и на заморском своем языке изъяснила она, что хочет купить небольшую икону.
Так внезапной Судьбой появилась англичанка в апрельский день в лавке и, оставив двести франков, с посредственною иконкой удалилась в пространство. Хозяин же вскочил во вторую комнатку – перед носом Анатолия Ивановича положил сотню.
– Вывезла! Вы-вез-ла!
И вновь прискакнул.
Ушла вся гроза такси.
* * *
Худенькая старушка Зоя Андреевна с утра ушла – понесла сдавать разрисованные сумочки. Давно апрельское солнце стоит над переулком. Но Валентина Григорьевна еще в постели: долго сидела ночью над платьем к сроку. Солнце пустило золотой нож сквозь щель портьеры – он перемещался и дополз до светловолосой головы, полной «складов», «сборов», «годэ» [46]46
От фр. goder – топорщиться; особый покрой юбки.
[Закрыть]. Усталая голова не двинулась. По улице, куда глядело окно, медленно проходил с козами овернский пастух. На дудочке наигрывал простенький напев, точно и не в Париже находишься – в далекой деревенской стране. Этой дудочкой предлагал козье молоко, тут же выдаивая. Или кусочек овечьего сыра – сыр вез на двуколке.
Козы мирно постукивали копытцами. Мелодия переливала двумя-тремя нотами. Каштаны в саду распустились зеленью светлой – скоро зацветут: один белыми свечками, другой розовыми.
Валентина Григорьевна проспала дудочку – хоть и любила ее: «Безусловно пастушок хорошо играет, но у нас в Сапожке разве такое было стадо!». Она проснулась позже, когда золотой нож полз уже по стене. В комнате было тепло, надышано, слегка пахло духами.
На столе недоделанное платье, утюг, булавки, ножницы – все нехитрое вооружение портнихи. Понежившись, Валентина Григорьевна встала. Как всегда, накинула розовый халатик, довольно «миленький», вышла в столовую, где спала Зоя Андреевна. Столовая как столовая, и старушка, уходя, оправила свое сомье, на столе холодный кофе. Все как будто обычное – и вдруг сердце остановилось: левый угол – поток, ручей, с потолка струящийся. Уже озерцо на полу, обои холмисто вспузырились по пути новой реки. «Боже мой, наводнение!» Как была в розовом халатике, лишь придерживая бюст, выскочила на лестницу, кинулась наверх, в коридор одиночных комнат.
У Левы выходной день. Он пришил уже себе две пуговицы, разгладил брюки и занялся делом деликатным: разоблачил сомье, поставил стоймя и из насосика, заранее припасенного, стал опрыскивать флейтоксом. Лева аккуратен и хозяйствен. Одет прилично, «чистенько», из заработка откладывает, и мечтает купить кусок земли под Парижем. На сберегательной книжке у него тысяч десять.
Стук в дверь смутил его. Развороченное сомье, подозрительный запах…
Никак не улыбалось, чтобы застали за этим занятием. Быстро накинул пиджак, проскользнул в коридор: дверь за собою закрыл.
– Лев Николаевич, прямо ужас, к нам течет, короче говоря, как река сверху, наверно, кран забыли закрыть…
Из-под двери соседней комнаты выступила в коридор лужица, все увеличивающаяся.
– Это у проклятого китайца… ушел, мерзавец, забыл кран закрыть… То-то я слышу, журчит что-то рядом в комнате…
– Ведь нас там затопит…
– Не беспокойтесь, Валентина Григорьевна…
Лева в свое время воевал, наступал и отступал – вообще видал виды. Его худое лицо, с красивыми глазами, было довольно твердо и не нервно. Он ясно знал, где правая сторона, где левая, как сидеть у пулемета или за рулем.
– Консьержку, консьержку, – кричала Валентина Григорьевна.
Лева пробовал открыть своим ключом. Ключ не подходил. Внизу, на генераловой площадке, отворилась дверь.
– Что такое? – спросил генерал громко, недовольно. – В чем дело? Кто шумит?
Но Лева уже летел к нему.
– А-а… наводнение! Так, та-а-ак-с… Желаете попробовать моим ключом? Могу.
Лева оказался очень быстр в движениях. Но генерал тоже заинтересовался – медленно стал подыматься, в пиджачке своем, еще не бритый, с таким видом, как обер-полицмейстер прибывает на пожар. Вежливо, но «с достоинством» поздоровался с Валентиной Григорьевной.
– Короче говоря, как река у нас по стене…
– Да, уж эти домишки… Н-да, разумеется. А? Молодец поручик, поглядите, открыл.
Лева с сосредоточенным, почти злым лицом, точно врывался во вражеские окопы, вскочил в комнату соседа.
– Неприятельская позиция взята, – сказал генерал. – Трах-тарах-тах-тах, колоннами и массами. Хотя по законам республики и нельзя взламывать чужих дверей, но для русских орлов нет законов.
Лева быстро закрыл кран. Бедствие прекратилось. Началась идиллия. Валентина побежала к себе за тряпками, Лева пустил в ход свои. Хотя он и быстро открыл и закрыл дверь, генерал успел увидать водруженное ложе. Пахнуло флейтоксом.
– Осторожней с огнем, поручик, выведение клопов преопасная штука…
Лева сердито на него взглянул. Снизу подымалась разрумянившаяся, засучив рукава, с тряпками и шваброй Валентина Григорьевна.
Китайскую комнату быстро подтерли. Дверь опять заперли. Генерал поглядел, сделал два-три замечания. В виду успешного конца боя, отбыл к себе в штаб.
– Ну это прямо какое-то безобразие, – говорила Валентина Григорьевна. – И притом, надо еще у нас в квартире убрать… просто хоть на лодке плавай.
Лева вызвался помочь. Это естественно. Хотя виделись не часто – слишком завалены работой оба – все же некая дружески-кокетливая близость установилась. «Безусловно порядочный человек, почти красавчик, чистенько одет». – «Вполне приятная дама, очень… – тут Лева загадочно про себя улыбался. – И отличная хозяйка».
Благополучные пожары, кораблекрушения сближают. Лева и Валентина Григорьевна чувствовали уже себя соратниками. В столовой порядок быстро восстановился – Валентина все подтерла. Тело ее легко и весело изгибалось, лишь рукою упорно и стыдливо придерживала она ворот халатика – чтобы не распахнулся.
– Теперь, в общем, по-человечески. Я всегда была чистюлей. Мамаша, разумеется, ужаснется, но кто же виноват? А вот, если вы смелете кофе, то у нас уже и пти деженэ [47]47
легкий завтрак (фр. petit dejeuner)
[Закрыть]готов…
Лева молол с удовольствием. Валентина кипятила молоко, потом перед ним мелькала ее белая шея, очень нежная и теплая. Солнце светило, каштаны зеленели.
– Какая вы… хозяйственная. Лева хотел сказать что-то другое, но не вышло.
– Видите, кофе в два счета. В нашей жизни безусловно на все руки надо: и тебе фасончик для дамочки, и на кухне, и стирка… Мне покойный муж еще говорил: ну, ты у меня быстрая… А уж мой характер такой – люблю, чтобы все вокруг кипело, терпеть не могу скукоты всякой…
«Да уж с ней не соскучишься», – думал Лева, глядя на ее кругловатое и миловидное лицо с мелкими чертами, светлыми и немудрящими глазами – все вывезено из родного Сапожка, и никакие Европы ничего не поделают.
– Ужасно, как томительно одному жить, – сказал вдруг Лева. – Возвращаешься, знаете, вечером, как в берлогу.
– Это, разумеется, понятно.
– Целый день машина да машина. Только и смотришь, кого бы шаржнуть. Нервы устают. На минуту зазевался – аксидан [48]48
авария (от фр. assident).
[Закрыть]. Контравансион [49]49
Протокол (от фр. contravention)
[Закрыть].
Он задумался.
– Тогда вам надобно жениться, – вдруг сказала Валентина.
– Из наших многие и на француженках женятся… – Лева говорил несколько смущенно, точно оправдывался за «наших». – Впрочем, есть и русские.
Валентина Григорьевна встала.
– Конечно, и на француженках…
Лева не совсем понял, но как-то само вышло, он взял ее за руку. Серые его глаза, красивые глаза, на Валентину уставились.
– Но есть и русские… Русские-то сердцу ближе, – сказал тихо, глухо.
Валентина Григорьевна покраснела.
– Пустите руку…
Но он крепче пожал ее.
– Русские-то сердцу ближе.
– Ну вот, как это все… в общем… такой разговор… Руки она не отняла.
Капа спускалась по Елисейским полям. Воскресенье, шесть часов вечера. Сереющий, струистый воздух. Арка и обелиск вдали мерцают – плавно катится к ним, легкой дугою, двойная цепь уходящих платанов. Плавно летят, двумя потоками, без конца-начала машины, поблескивая, пуская дымок. Вечная международная толпа на тротуарах.
Капа хмуро глядела. Париж, Париж… Знает она эти авеню, сухих крашеных дам, узеньких, худеньких, со стеклянно-пустыми глазами, все зеркальные стекла с автомобилями. Собачки, синема, запах бензина и духов, молодые люди в широких штанах, с прямоугольными плечами.
В большом кафе назначила ей встречу Людмила. Сквозь воскресную толпу за столиками не совсем ловко прокладывает она себе дорогу. Не сразу Людмилу и найдешь! Но уселась она удобно – пред фонтанчиком с водоемом. Слева оркестр. Диван мягкий. В грушевидной рюмке порто.
– Опаздывает Капитолина, как всегда! Медленный пароход. Да, и тебе порто. Я угощаю. И везу обедать с Андрэ.
Капа садится. Черный свой выходной костюмчик недавно взяла из чистки, но угловатость, пещерность глаз, но походку не переделаешь. В кондитерской за прилавком это одно – здесь чуждо все. Порто слегка туманит. Веселит ли?
Людмила поигрывает длинными пальцами, закуривает папиросу. Оркестр играет. Духовитые дамы толкутся. Капа устремляет к ней взгляд серых глаз.
– Это кто же, Андрэ?
– Инженер французский. Мой товарищ – компаньон.
– Компаньон! Людмила смеется.
– Ты думаешь: un petit vieux bien propre, qui crache bleus? [50]50
старая рухлядь, которая поплевывает на новобранцев (фр.).
[Закрыть]
– Я ничего не думаю.
– Капка, мне в конце концов повезло, как и полагается. Помнишь, я говорила, что одно дело налаживается? Вот и выходит.
Капа улыбается.
– Ну и что же, он тебе хоть жених?
– Там видно будет. Вроде этого. Но главное, я сказала: компаньон.
Капа совсем смеется.
– Людмила акционерное общество основала? Банк открыла? Людмила смотрит длинными, прохладными глазами.
– Не смейся. Слушай.
И за столиком елисейского кафе начинается странный разговор русских девушек. Вернее, рассказ. Одна, скромно одетая и угловатая, слушает – отхлебывает временами порто. Другая, высокая и нарядная, рассказывает. Если б тургеневская Лиза забрела сюда, третья?
– …Я одно время интересовалась серебряными ларцами. Есть такая работа – эмалью по серебру. А тут в мезоне у нас дела все хуже и хуже, рассчитывают, сокращают. Я к антиквару одному: «Как насчет такой работы?» Он – вот уж un petit vieux bien propre! – аккуратный такой старичок, у которого, наверно, молоденькая содержанка: поморщился, говорит: «Эмалью не интересно. Мастику бы какую-нибудь открыть…».
Румыны играют. Дамы входят, выходят. Фонтанчик поплескивает, сумерки чуть густеют: скоро белый свет вспыхнет. И видно в рассказе, как начинает Людмила, бросив кутюрье, занимается мастиками, катает теста химические, пробует так и этак. Знакомится с молодым инженером – он как раз химик. И помогает. Но ничего не выходит. Людмила не отчаивается, продолжает месить составы.
– Но тут-то, милая моя, и начинается!
Она закуривает новую папиросу, она возбуждена, порозовела, но собой владеет.
– Ты вообрази: заходит как-то вечером ко мне Дора Львовна, со своим мальчиком – один массаж у моей бывшей клиентки наклевывался. Рафаилу скучно, он начинает все рассматривать у меня в комнате, трогать разные мои шкатулки, вещички. И попадает на эту самую мастику – последнее мое creation [51]51
творение (фр.)
[Закрыть]. Мнет, катает из нее какой-то шарик. Потом слоняется по комнате с шариком этим – вижу, к стеклу его хочет прилепить, – за это уши надо бы надрать, но он такой важный и самоуверенный… – одним словом, я не обращаю внимания. Мы продолжаем с Дорой разговор, вдруг – трах, погасло электричество во всей квартире. Что такое? Пробка перегорела? Нет, оказывается, пробка цела – ты представь себе, этот тип от скуки взял да и ткнул шарик мастики моей в выключатель – он был не в порядке… – мастика залепила все и выключила.
– Что же тут хорошего? Людмила засмеялась.
– Я и сама так думала, и Рафаил был смущен. Дора Львовна его пробрала. А на другой день я рассказываю об этом Андрэ, он подумал минуту, говорит: «Очень серьезно…»
– Ничего не понимаю.
– Не нашего с тобой ума дело. А оказалось: я случайно, делая из разных составов теста, наткнулась на такое, которое совершенно неэлектропроводно!.. Потому и погасло все сразу – он ток прервал.
…Андрэ стал пробовать – результаты замечательные. В электрической же промышленности как раз над этим и бьются – именно не могут достичь полной изоляции. Мы с Андрэ теперь патент взяли.
Капа усмехнулась.
– Так что ты, Людмила, вроде Эдиссона?
– Смейся. От одной фирмы уж аванс получили.
– А с Рафой поделились?
– Не болтай глупостей. Мастику я открыла. Он мне электричество испортил. Он и знать ничего не должен. Поняла?
Ее большие, ставшие вдруг строгими глаза уставились на Капитолину. «Бросить все эти глупости. Никаких нет Рафаилов и мастик. Тебе перепадет. И тебе только. А вот и Андрэ. Значит, семь часов».