355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Дом в Пасси » Текст книги (страница 11)
Дом в Пасси
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:43

Текст книги "Дом в Пасси"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

– В церкви бывала и под благословение ко мне подходила.

– Так что была христианкой?

– Да. Но с некими уклонами. Дора продолжала волноваться.

– Вы меня извините, мне это ведь чуждо… Я врач. Занимаюсь телом. Понимаю все обыкновенное, земное, мистицизма во мне нет. Тогда же покойная Капитолина Александровна упрекнула меня в сердцах в том, что во мне сильно плотское чувство, что я terre a terre [80]80
  практичная (фр.)


[Закрыть]
– и даже вспомнила о моем еврействе. Хорошо. Я и думаю: если я неверующая и для меня темен смысл жизни, то вот вы, исповедующие непонятную мне веру, должны быть счастливы, обладая ею. Вам главное открыто. Вы верите в бессмертие души, в вечную жизнь, во всеблагого Бога – несмотря на всю тяжесть и мрак окружающего. Вы верите в высший мир, где и происходит последний суд. И вдруг… – что же такое? Я, неверующая и еврейка, с не особенно… легкой жизнью! – все-таки живу, работаю, сына воспитываю. А христианка – пусть даже со странностями – открывает газ. При этом знает, что самоубийство грех, и отягчает себе будущее. Мне казалось, что религия дает спокойствие и счастье… хоть на земле, по крайней мере. Оказывается же, среди вас такие же несчастные, такие же самоубийцы.

– Совершенно верно-с.

– Но тогда – какой смысл? Какая польза от религии, которая не спасает даже верующих от жизненных трагедий?

Мельхиседек улыбнулся.

– Вы представляете себе дело так, что у нас сообщество таких, знаете ли, не совсем нормальных, что ли. Признаем все одну программу, параграфы устава. Для здравомыслящих параграфы эти – пустое, но для тронутых ничего, они верят и не только верят, а и вроде подписки дают: параграфы исполняю. А за это – радостное настроение на земле и надежда. Разумеется, это я так… для краткости и простоты. Но все ж таки – и вы слишком просто берете. Вы думаете, существуют какие-то… – знаете, тут еще называются у вас: патентованные средства. Проглотил и развеселился. Попил две недели вытяжки из желез, и стал бодрым, молодым… Нет, на самом деле все гораздо сложнее.

– Ну, с лекарствами я не сравниваю. Но должно же миросозерцание воспитывать, укреплять. Что же оно – бесцельно в практической, т. е. моральной жизни? Ведь тогда спросят: для чего ваше христианство, если христиане еще слабее, а может быть, даже порочнее не христиан? Вон и Анатолий Иваныч христианин тоже в церковь ходит, но уж я предпочту, чтобы мой Рафаил был просто порядочным и трудолюбивым человеком, хоть и без христианства.

– Вполне ваша воля-с. Упреки мы должны принять, т. е. плохие христиане, а таковых нас большинство. Учение же Господа Иисуса тут ни при чем. Оно есть истина и путь даже вернее: сам Господь Иисус – путь. Вот Он пришел к нам, показал, явился… – а уж там наше дело, как к Нему прикоснуться. Один больше Ему сердце открыл, другой меньше. Истина-то и свет укрепляют, конечно, и возвышают. Да только не насильно. А по нашей же доброй воле.

Дора встала, прошлась, опять села. Мельхиседек помолчал.

– Мир, уважаемая Дора Львовна, создан таинственно. Никогда мы до дна его не исчерпаем. Нет таких простых правил, лекарств, которые бы могли переделывать людей, механически исцелять. Указан лишь путь – Христос. Но всегда были и останутся страшные дела, как вы скажете: трагедии. Мир ими наполнен, и нехристианский, и христианский. У каждого своя судьба. Вот и Капитолина Александровна… Вы верно изволили заметить – смерть ее есть противоречие всему христианскому духу. Радоваться тут нечему. Мы и скорбим. В ней было всегда некое противление, или озлобленность, что ли. Она своей трудной жизни не преодолела. Наверное, и мы, окружающие, виноваты. Подойти не сумели. А потом неудачная любовь…

Дора покраснела. Мельхиседек глядел на нее спокойными, не удивляющимися и слегка грустными глазами.

– Ах, Капитолина Александровна… горько закончила. А и еще хуже бывает, и с самыми нашими православными. Я знаю случай, когда девушка исповедалась и причастилась, потом наняла автомобиль и в нем застрелилась.

Пересилив себя, Дора сказала:

– Вы как будто сами признаете слабость христианства.

– Нисколько-с, значит, неясно выражаюсь. Слаб человек, а не христианство. Оно величайшая и единственная истина. А христиане разные бывают. И побеждающие, и побеждаемые.

– Но все-таки, кто по-вашему выше: христиане или нехристиане?

Мельхиседек опять улыбнулся.

– Что же вас обижать… Да и трудно нам говорить, что вот такие мы замечательные. Может быть, так следует ответить: нам дальше видно, но с нас и спросится больше.

Дора задумалась и замолчала. Странный мир, о, какой странный… и странные люди.

– Покойная Капитолина Александровна, – сказал Мельхиседек, – шла мучительным, знаете ли, тяжким путем. Все старалась закрывать себя от людей, Бога. И возмущалась горечью своей жизни. Вот… Нам закрыта тайна ее судьбы. Она совершила большой грех. Но высшего суда над нею мы не знаем. Остается лишь молиться за нее, т. е. поддерживать в ином мире, где находится сейчас ее душа. Все ведь соединены. Все как бы вместе. Слабость, грех, ошибки – общие.

– Может быть, вы и действительно счастливее в конце концов, – неожиданно сказала Дора. – Несмотря ни на что.

– Какие бы ни были, нам уже потому легче, что мы знаем, куда глядеть.

…Дора перевела разговор на практическое: что будут стоить похороны, каковы формальности.

Мельхиседек выпил еще чашку чаю, поднялся.

– Вы долго будете читать?

– Надо бы всю ночь. Обещала из церкви прийти сестра. Будем чередоваться.

* * *

Утро. Солнце над Пасси. Пастух медленно проходит с козами по переулку. Он играет на дудочке, везет небольшую тележку. Кто хочет, может остановить его: он тут же подоит козу, нальет теплого молока. Если угодно, продаст деревенского сыру.

Мельхиседек тихо, чтобы не будить генерала, отворяет ключом дверь квартирки. До пяти генерал читал над Капой, а теперь семь – Мельхиседек кончил свои два часа, да сегодня и вообще все кончается: отпевание – и далекое кладбище на окраине Парижа.

Он умывает в кухне руки. С улицы слышна дудочка пастуха и под эту дудочку да под плеск воды просыпается генерал. «А, это вы, о. Мельхиседек… Который час? Восьмой? Так. Встаю. Там Дора Львовна кофе, сахару дала…»

Мельхиседек, вытирая руки полотенцем, входит в комнату.

– Все есть, Михаил Михайлыч. Все Господь дал.

На улице начинается жизнь – вечны хозяйки, консьержки, заботы о дне насущном. Часы отсчитывают время. Генерал одевается, вместе пьют они кофе.

– А я ведь из скита в Париж с другою целью ехал, – говорит Мельхиседек. – Не для того, чтобы читать Псалтырь. Да вот так вышло.

– С какой же целью?

– Вы знаете, у нас ушел Александр Семеныч… – кто математике-то детей обучал. Он и в саду у нас занимался. Да с Флавианом не ужился.

– Так. Ну и что ж?

– А то, что мы с о. игуменом и рассудили: вы ведь с высшим военным образованием, что вам эта наша математика. Детская игра. Знать мы вас знаем, работой вы здесь не связаны. Одним словом: предлагаем вам занять место Александра Семеныча.

Генерал молчит, жует сухарь.

– Не только не связан, но если бы не Дора Львовна и Олимпиада Николаевна, то просто помер бы с голода.

– Ну, вот… Место для вас подходящее. Но существуют и трудности-с… С людьми нелегко, Михаил Михайлыч, сами знаете. И с мирскими, да и с нашим братом, духовным. У о. Флавиана тяжелый характер. С детьми тоже надо уметь себя поставить. Александр же Семеныч был особо нервный человек, и с самолюбием исключительным.

Генерал усмехается.

– И у меня самолюбие было немалое. Мельхиседек подмигивает – не без лукавства.

– Только ли было-с, Михаил Михайлыч?

– Ну, ну, осталось, извольте… Все же таки сивку и укатали горки.

– И слава Богу, Михаил Михайлыч. Возраст не тот, времена другие. И слава Богу – с помощью Его и управитесь, и уживетесь у нас.

Опять сидят, молчат, допивают охладевший кофе. Мельхиседек рассказывает о беседе с Дорой. Часы бьют восемь, половину девятого. Дом пробуждается вполне. Все знают, что нынче вынос. Капа лежит уже в гробу – разубрана цветами.

– В девять часов в комнату ее, где последний порядок наводят Дора с консьержкой, входит высокий, худой человек с голубыми глазами, в хорошо глаженных серых брюках. Но мягкий воротничок рубашки смят, пиджак не в порядке, ботинки не чищены. Он не брит. Даже будто и не умывался. У него вовсе больное, страшно исхудалое лицо.

Анатолий Иваныч крестится, кланяется гробу.

ПУТЕШЕСТВИЕ ОЛИМПИАДЫ

– Да, конечно… Алик, только не опаздывать. В половине одиннадцатого извольте быть у меня.

В телефоне забурлило, затрещало. Олимпиада улыбалась.

Голос ее приобрел тот певуче-рокочущий оттенок, как всегда в таких случаях.

– Ну, я знаю вас, знаю, вы нехороший…

Ветерок налетел в окно белой спальни из-за Трокадеро. В голубом, мягко струистом воздухе там плыла Эйфелева башня с головой чуть не в облаках. Дора только что кончила массаж. Олимпиада сидела в одной рубашке и голубом халате, в туфлях па босу ногу. Улыбнувшись еще раз, положила трубку.

– Этот Алик пресмешной мальчишка…

Потом обернулась могучим, розовеющим телом к Доре.

– Вы думаете, это мой жиголо? Ах, ну просто мальчишка, говорит разные нежности. Мы друзья, но… ни, ни! Мы берем его в Довилль, прокатиться. Я еду в машине со Стаэле, а его вперед, к шоферу. Вы вот плохо над Стаэле работаете, она все толстеет, и теперь влюбилась в какого-то русского моряка. Милая, закрой окно, мне холодно. Ах, да, она мне рассказывала, что вы приводили к ней сына, и ваш Рафаил совсем ею завладел. Там какой-то у него приятель в общежитии монашеском, и чтобы она ему bourse устроила… Да, да, И такой Рафаил важный, рассказывала, как взрослый – ну что ж, два сапога пара. Так ее распропагандировал, что мы нынче и в монастырь этот заезжаем. По дороге ведь… там какие-то русские.

Олимпиада сидела перед зеркалом. Разрисовывала и обласкивала свое лицо – слегка отяжелевшее, но со знаменитыми серыми глазами – работала кисточками и пуховками, кремами и пудрой.

– Русские, русские… – только пусть не подумают, – сказала вдруг строго, – что я пожертвования делать буду. Нет, уж пусть Стаэле обрабатывают. У нас сейчас такие дела… с Польшей совсем knapp [81]81
  скудный (нем.).


[Закрыть]
, как немцы говорят. Но наши соотечественники разве на это обращают внимание? То есть, что мне трудно? Постоянно шатаются. Отбою нет. Я уж велела прислуге принимать только знакомых, или у кого rendez-vous. Ну, а этот ваш Анатолий… Бог знает что! У вас, кажется, с ним флёртик был? Сознавайтесь, мы кое-что знаем…

Дора защелкнула свой саквояжик, подняла глаза, твердо сказала:

– Анатолий Иваныч погибающий человек, Олимпиада Николаевна.

– Да, я вас знаю, вы сидите в этом русском доме и у вас там все какие-то заморенные… И самоубийца эта… Но Анатолий! А? Только подумать! Ходил ко мне, пил мой коньяк, занимал понемножку… Кораблики свои носил – я какой-то фрегат старичку адмиралу чуть не за пятьсот франков подсунула. Потом Фрагонара мы с ним вместе устраивали. Перуанку-то я ему и нашла, она этого Фрагонара купила. На нашу долю четыре тысячи комиссии… Но где они, я вас спрашиваю? Куда их Анатолий забельшил? Сам не идет, пишу – не отвечает. А потом оказывается – его видели на Монпарнасе: совершенно пьяный с девчонками. Вот где мои денежки гуляют!

– Он сейчас болен, – сказала Дора.

Олимпиада окончила все ласки лица, огляделась, поправила ресницы, встала.

– Будешь, милая, от такой жизни болен. А придет к вам, вы и таять готовы. Ах, ну, впрочем, мы все бабы дуры.

Она потянулась, вытянула крепкие свои руки. Улыбка вновь прошла по лицу – точно она что-то вспомнила: не без приятности.

– Нет, Бог с ним, – сказала опять серьезно. – Деньги небольшие, но если он к вам заявится, то внушите ему… – у меня коньяка больше нет и никогда не будет. Денег тоже нет… – достаточно, что я этому вашему старичку, генералу, сколько передавала… – вы думаете, другая бы на моем месте это сделала?

Олимпиада вообще считала, что мало в жизни ошибается. У нее были нехитрые, но твердые правила. По решительному своему характеру редко от них отступала, разве что по «женской слабости», как она говорила – именно тогда и начинала загадочно улыбаться и говорить певучим голосом…. Если же доходило до того, сделала бы что-нибудь «другая» на ее месте, это значило, что Олимпиада считает свою позицию неприступной. Она действительно раза три помогала генералу, и это подняло ее в собственных глазах. «Он мне совершенно не нужен… Так, старичок… Разве другая бы это сделала?».

Когда Дора ушла, она принялась укладывать несессер красного сафьяна, подарок мужа. Большой сундук с металлическими бляхами по углам, уже наполнен всяким добром – его оставалось лишь закрыть. В несессере блестели флаконы, пудреницы, щетки, все ловко прилаженное и дорогое. Олимпиада любила вещи. В комнате был еще беспорядок, но пахло духами, на спинке кровати висели шелковые чулки, летняя светлая кофточка задыхалась под шалью наверху сундука, и все отзывало уверенной, несколько беспорядочной роскошью.

Алик не опоздал. Этот худенький Алик в очках, с бойкими карими глазами, туго зализанными назад волосами, учился в колониальной школе, хорошо говорил по-французски и занимался хождением по разным дамам. Со временем рассчитывал получить место в Индокитае или Западной Африке, а пока целовал ручки, являлся на завтраки. Охотно отправлялся сейчас в Довилль.

Он не опоздал («пропустить такой случай»). Олимпиада встретила его приветливо-играючи, притворно пыталась журить, но в сущности не за что было. Потом заставила запереть крышку сундука. Завязать последнюю картонку. Потом засадила рассматривать альбом фотографий: «Это я в гимназии. Тут кормлю ребенка. Здесь мы путешествуем в Крым».

Альбом был хороший признак для Алика. Голос ее рокотал не без бархата. Алик прилежно рассматривал, какова она была в гимназии. Олимпиада укладывала последние мелочи.

В одиннадцать коричневая машина с серо-серебристыми дисками колес остановилась у подъезда. Подъемник весь наполнила собою Стаэле. Плавно, как в хороших домах, вознес он ее к Олимпиаде.

* * *

«Многоуважаемая Дора Львовна, пишу Вам из скита св. Андрея, где нахожусь уже более месяца. Преподаю детям математику, да занимаюсь немного в огороде. Работы не так много. Чувствую себя довольно хорошо. Но, конечно, есть и трудности.

Передайте, пожалуйста, Рафаилу, что часто его вспоминаю. Пусть бы собрался и мне написал. Это бы ему было и упражнение по-русски. Только прошу без ошибок и французских словечек! Отдаете ли его в лицей? Пора. Больше ему шататься так зря нечего. Вы ведь переезжаете из того дома? Тоже пора. А мне все кажется, что некая полоса моей жизни кончилась: началась другая. Что это будет? Еще не знаю. Но уж так вышло, значит вышло…».

Генерал сидит у себя в комнатке нижнего этажа. Небольшой деревянный стол с чернильницей и бумагой у самого окна. Выходит оно на внешний двор – перед глазами портал белого Собора, с полукруглой папертью, слегка поросший травкой, с могучей дверью в резьбе и розеткой высоко над ней. Собор отсюда и величествен и горестен – в вековом запустении…

Михаил Михайлыч дописал последнее слово, поднял от бумаги голову – вдруг увидал огромную, белую в пыли машину, тихим зверем выкатившуюся справа, из-под готических ворот. В недоумении сделала она несколько шагов, под окном генерала остановилась.

Олимпиада замахала платочком. Генерал вышел встретить. Она лениво высвобождала ноги из машины.

– Ну вот, вот, видите – вас не забывают!

Генерал подошел к ручке. Олимпиада, улыбаясь королевскою улыбкой, слегка прищурив серые глаза, высоко, привычным жестом поднесла руку к его губам. Алик суетился у дверцы, помогая вылезать Стаэле – задача не из легких: она выставила слонообразную ногу, платье слишком высоко поднялось, она смутилась, залилась краской, и, поправляя юбку, чуть не выломала дверцу машины.

– Видите, какую вам, осетрину привезла? Это по благотворительной части. А мы, остальные, не по благотворительной. В Довилль пробираемся. Ну, подавайте нам теперь свое начальство. Или уж и вы сами теперь вроде игумена по штатским делам? Мне Дора что-то говорила, вы тут ребят обучаете математике?

– Совершенно правильно. Но дела управления никак ко мне не относятся.

Стаэле, наконец, вылезла. Он повел их через калитку в садик перед аббатством. У дальней стены, где Дева Мария держала в руках гипсового младенца, а кругом рос плющ и дикий виноград, они уселись на скамеечку. В клумбах цвели астры и настурции. Малыши, игравшие в песке, с недоумением – смесь ужаса с восторгом – взирали на приезжих. Древние стекла аббатства отливали кое-где радужным.

– Я хотела бы видеть… этого мальчика, – пробормотала Стаэле, заранее смущаясь и краснея. – Который бежал из России и не имеет средств учиться. Я хотела бы также поговорить с… superieur… [82]82
  старшим (фр.)


[Закрыть]
.

Последнее было не так легко сделать. Все эти дни Никифор был нездоров, почти не выходил и никого не принимал. Котлеткин на уроках. Флавиан в бельевой. Генерал отправился его разыскивать…

Флавиан, оторвавшись от своих простыней, взглянул на него не совсем дружелюбно.

– А-а, благодетельница… Как же, как же. Должны принять, благодарить. Не знаю уж, как там о. игумен…

И с недовольным видом направился к Никифору.

Через десять минут генерал провел Стаэле длинным коридором мимо трапезной, где недавно обедали и на грязноватой клеенке стола валялись еще кое-где крошки. Постучал в дверь комнаты Никифора. Слабый голос ответил оттуда:

– Аминь.

В комнате было светло, огромные окна выходили в сад, где вдали, по каштановой аллее, медленно шли Олимпиада с Аликом. По стенам фотографии монахов, в углу киот с нежно мерцающими лампадками – разноцветными: синими, красными. Письменный стол, диванчик, клобук на узенькой постели под серым, почти больничным одеялом. Шкафик с книгами. Тихо. Несколько душный, сладковатый воздух – букет увядающих цветов на столе.

Перед приходом Стаэле Никифор лежал на диванчике – у него был жар, небольшой, но неделями не прекращавшийся, как и неделями покашливал он и отхаркивался.

Услыхав стук, встал. Стоя встретил Стаэле у стола. Низко ей поклонился, указал место на диванчике.

– Вы уж будьте переводчиком, сделайте милость, – обратился к генералу. – Я французским языком недостаточно владею.

Никифоров диванчик крякнул под Стаэле – горестно и непривычно. Она покраснела, но с любопытством уставилась белыми глазами на тощего монаха с серебряными зубами и чахоточным цветом лица. Его застенчивые глаза понравились ей. О, это не то, что глаза лейтенанта Браудо, это совсем другое и особенное, они не могут волновать, но это тоже Россия – совсем особенная, тайная. Все эти иконы на стенах, жезл в углу, на худых руках четки… Даже свет из окон, огромных, старинных, показался Стаэле спиритуальным.

Никифоров начал с благодарности иностранке, не погнушавшейся посетить скромную обитель. Здесь воспитываются и дети. Разумеется, в нелегких условиях.

Генерал переводил. Стаэле улыбалась и кивала. Она ответила, что искренне сочувствует русским и, чем может, готова поддержать. Разговор завязался. С внешности он походил, может быть, на беседу царя Феодора с иностранным послом – чудодейственно перенесенными во французское аббатство автомобильного века.

Котлеткина Флавиан привел вовремя. Котлеткин был в аккуратной синей курточке, причесан и несколько взволнован; чувствовал себя вроде жениха на смотринах. Чинно подошел к Никифору под благословение, поклонился Стаэле и стал в сторонке. Перед ним был Никифор, иностранка, генерал. Это не опасно. Сзади же, в три четверти направо, Флавиан ощущался нерадостно, не совсем благосклонной державой. Оттуда можно было ждать неприятностей.

Стаэле спросила Никифора, «как учится мальчик», как себя ведет. Потом стала расспрашивать его самого – о прежней жизни. Котлеткин отвечал довольно бойко на французском языке, с которым мало стеснялся, чувствуя свою великорусскую мощь. Вздернутый его нос и умные глазенки бодро на нее глядели. Благотворительницу в душе он так определил: «Сильно нажратая буржуйка, но, видимо, соглашательница. Котлеткин, действуй». И рассказывая – уже в который раз – о бегстве с отцом через Днестр, приврал еще немного к предпоследнему рассказу.

На разных разное он произвел впечатление. «Ловчила, – подумал генерал, но без неодобрения. – Мы были одно, они другое. Новое время, новые песни».

Флавиан определил кратко: «шельма». И в самом том, что мальчишку из советской России взяли в общежитие, усмотрел новое доказательство бездарности Никифора. «Может, ничего и не бежал, а просто подослали к нам шпионить… Ну, а разве эта размазня с серебряными зубами что-нибудь в жизни смыслит?»

Стаэле же сочла Котлеткина, наоборот, представителем «новой России, страны великого социального опыта». Его рыжеватые волосы, веснушки, бойкость, свежесть, самый francais negre [83]83
  французский негра (фр.)


[Закрыть]
 произвели впечатление. Иное, чем Никифор. Не такое, как и Браудо. Но достаточное для стипендии.

После аудиенции ее повели осматривать помещение приюта: дело для нее – из-за трудности ходьбы – невеселое, но необходимое.

* * *

Олимпиада и Алик сидели под каштаном на той самой скамейке у столика, где Мельхиседек поправлял иногда ученические тетрадки. По временам Алик, держа Олимпиадину руку, наклонялся к ней, так что свисали крепкие пряди волос, и целовал ладони, а потом пальцы, один за другим.

– Фу, какой невоспитанный мальчишка, – говорила Олимпиада, не отнимая руки. – Вы кто? Вы просто мальчик, должны учить уроки, ходить в школу, за вами надо смотреть, чтобы вы чистили зубы и раз в неделю мыли голову… – а он туда же, взрослым дамам ручки целовать… Смотрите, монахи увидят, они вас и запрут в карцер. Когда мы подъезжали, я видела около Собора строеньице, вроде погреба, и надпись: Lacaux disciplinaires [84]84
  Образцовое содержание (фр.)


[Закрыть]
. Вам там и быть.

Алик поправил пряди волос, посмотрел на нее сквозь очки смелым и живым взглядом.

– Никуда меня не запрут. Я монахов ваших не боюсь. Все эти монастыри, монахи… за одну вашу ручку…

– Т-сс, т-с-с… нехороший!

Олимпиада заткнула ему рот этой же самой ручкой. Он вновь ее поцеловал. Олимпиада поднялась.

– Ну, ну, ну, мы пошли. Сдерживайте в себе зверя. Я хочу чистой дружбы.

И ее голос так ласково рокотал, что зверю оставалось только радоваться.

Когда они вошли в аббатство, осмотр уже кончился. Стаэле было жарко, она обмахивала раскрасневшееся лицо платочком.

– Ду-душ…ный день, – пролепетала, как бы извиняясь, и смотрела на Олимпиаду покорными, белыми глазами. – Но оч-чень интере-е-сный…

– Ну что ж, раз мы заехали сюда, – обратилась Олимпиада к генералу, – то уж надо посмотреть Собор. Madame Staele, allons visiter la Cathedrale. Vite, vite [85]85
  Мадам Стаэле, пойдемте в Собор. Скорей, скорей (фр.)


[Закрыть]
.

Стаэле очень хотелось посидеть в прохладе трапезной, выпить лимонаду да опять в машину, дремать до Довилля. Но Олимпиаде она как-то не смела сопротивляться. Влюблена в нее не была, но сила, красота действовали. Стаэле покорно согласилась.

Послали за привратницей. Флавиан предложил было свои услуги. Но Олимпиада холодно на него взглянула.

– Благодарю вас, батюшка, нам и Михаил Михайлыч объяснит. А у вас и без того, наверное, много дела.

«Станет еще приставать с разными пожертвованиями…»

Здоровенная нормандка в сабо и черном платье отворила дверь Собора. Ржавый ключ в руке ее был послушен.

Ледяным погребом дохнуло из узкого, длинного нефа. Узкие колонки, будто выточенные из белого, пористого камня, бежали вверх струйками, на потолке переплетались дугами, как ветви некоего таинственного древа. Плиты пола неровны, вытерты. По стенам сбоку пятна вековой сырости, расползшиеся сложными узорами. Кой-где серебряные капли в них блестят.

– Наш Собор очень известен, – говорил генерал. – Его приезжают смотреть экскурсии и любители издалека.

Привратница вела их боковым нефом. Около абсиды зеленоватый свет лег на пола причудливым снопом сквозь витраж.

– Капелла св. Девы, барельефы одиннадцатого века, оригиналы их в музее Клюни, а это копии, – говорила привычно благоговейным тоном привратница – постукивала как подковами своими деревянными сабо. Стаэле восхищалась. Ей все хотелось узнать, есть ли здесь влияние шартрских мастеров. Алик меньше всего думал о мастерах…. Олимпиада много путешествовала – особенно во второй половине жизни. Достаточно видела и Соборов и древностей, вкуса же к ним не утратила: осмотры входили в ее быт туристический, – как автомобили и казино. Но сейчас, в этом мертвенно-белом, влажно-морозном Соборе ей стало не по себе. Нормандка показывала места погребения настоятелей и монахов. Какой-то епископ с посохом оказался у Олимпиады под ногой – лежит он под зашарканной плитою пола, чуть сохранившей очерк его митры…

– Вы что же, сами тоже в монахи собираетесь? – спросила она вдруг генерала.

– Я лишь учитель-с, какой я монах.

– И хорошо делаете. Но все-таки у вас такой вид… – она внимательно на него поглядела, – неплохой, но вы как-то подсохли, отошли… Ну, пусть она нас ведет теперь к выходу. Пора. Да и осетрина устала. Она к ходьбе не очень приучена. Нет, я, конечно, все это уважаю, но сейчас не хочу. Будет. Нам еще длинный путь.

…Флавиан дергал в коридоре веревочки небольших колоколов. Никифор, надев клобук, опираясь на игуменский жезл, медленно шел по коридору, в теплом свете солнца. В открытые окна видел он небо, ласточек – светлые реяния их в вечернем золоте. Он шел медленно, покашливая. И не доходя до церкви, услыхал трубный рев, гордый рев машины. Как белый, сильный зверь пролетела она внизу по улице. Пыль за ней встала облаком, вблизи расползавшимся, вдаль все густевшим и передвигавшимся в направлении большой дороги на Довилль.

* * *

«Доканчиваю письмо, его прервал приезд гостей. Посетили нас Олимпиада Николаевна, г-жа Стаэле и какой-то молодой человек. Это, конечно, некоторое событие. Г-жа Стаэле хотела посмотреть обитель и Котлеткина, будущего своего стипендиата. Все сошло хорошо. Стипендию он получает. Они осмотрели затем Собор и уехали.

Наша же жизнь продолжается обычным, будничным порядком. Считается, что монастырь – тишина, созерцание. Разумеется, в нем это есть, и особенно церковные службы вносят красоту, возвышенность. Но все-таки люди – люди. И монахи в том числе. Жизнь сообща не так легка. Интриги, самолюбия…

К сожалению, здесь нет сейчас о. Мельхиседека, с ним мне легче всех. С остальными далек. Никифор очень почтенный, возможно, даже и замечательный монах. Но он игумен, недосягаемое лицо. Да и весьма болезнен. Считаю, что ему недолго жить. Авраамий веселый и приветливый… Ну что же, он совсем мужик. Напоминает Вавилу, моего денщика. Очень хороший был ефрейтор, чуть не всю войну вместе проделали, но все-таки от него пахло цигаркой и потом. Нет, я никогда не был демократом, извините меня, Дора Львовна.

Казначей Флавиан и вовсе неприятный человек. Этот уж не демократ. Но преехиднейший. Подробно писать не хочется, но вот пример: Олимпиада Николаевна не захотела идти с ним в Собор, предпочла меня. Нынче он уже дуется. Я чувствую, и меня это тоже раздражает. Весьма возможно, завтра будет придираться на моем уроке. Разумеется, я ему не спущу.

Пред вечером стало как-то грустно. Я пошел прогуляться, забрел в еловую рощицу, недалеко от реки. Солнце стояло уже низко, но все было необыкновенно прозрачно и полно его светом. В роще же глухая тень. Голая, коричневая хвоя у корней. Ни листика, ни травинки. Только косые лучи кое-где пронзали. А в чаще сороки стрекотали. Я сел на пенек. И долго сидел, знаете, до захода солнца. Да, вот он где очутился на старости лет бывший командир корпуса Михаил Михайлович Вишневский…

Господь говорит, что надо смиряться. Значит, верно…

Напишите мне когда-нибудь. Из России писем я теперь не получаю. И не получу. Не от кого. Все кончилось. Вы добрая, пожелайте мне мира. Привет Вам и Рафаилу».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю