Текст книги "Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия"
Автор книги: Борис Хазанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Писатель смотрел в пол.
“Так вот: мой вам совет”.
Критик аккуратно выровнял стопку машинописных листков, закрыл папку, завязал верёвочки. Вручил посетителю.
“Засуньте её куда-нибудь подальше”.
“Куда?” – спросил писатель.
“Куда-нибудь. И никому не показывайте. Если ещё не успели кому-нибудь показать... Ваш роман абсолютно непроходим. И даже ещё хуже”.
“Можно многое простить, – продолжал он. – Даже критику системы. Но клевету на русский народ, которому выпали на долю такие бедствия... Да что там говорить”.
“Как я понимаю, мне надо бросить литературу”.
“Бросить? Я этого не говорил. Но, конечно, такую литературу... Как вы этого не понимаете?”
Тщетно ждать ответа от подсудимого, да и какой может быть ответ. Из портретной рамы слышится бормотанье, глубокий вздох.
“Ах вот оно что, – сказал Олег Двугривенный. – Вы в самом деле думаете, что это выход?”
Впрочем, чему же тут удивляться, подумал он.
“Не знаю. Я, собственно, об этом не думал”.
“Вы, кажется, сидели? Да, похоже”, – ответил хозяин как бы самому себе и снова взглянул на часы.
Пора было сматываться.
“Появился тамиздат. Я говорю о заграничных изданиях... Появился и самиздат. Рискованное дело, что и говорить, но некоторых соблазняет. Чаще всего это совершенно бездарные люди... А кончается тем, что подают на выезд. Вы, кстати, прошу прощения... еврей? С одной стороны, это не так просто, вы правы. А с другой стороны, времена меняются... Прекратить! А ну пошёл отсюда вон”.
Оба, писатель и пёс, смотрели на хозяина. Мохнатый зверь встал и поплёлся к дверям. Олег Двугривенный смотрел ему вслед.
“Я могу вам определённо сказать, что это не выход. Конечно, при вашем отношении к родине...”
Гость осмелился прервать его: “Вы что, действительно думаете, что я отношусь...?”
“Да ничего я не думаю, – сказал с досадой Олег Двугривенный. – Просто я хочу сказать, что никому мы там не нужны. Нашему брату там нечего делать... А главное, русский писатель не имеет права бежать под предлогом того, что его зажимают, не дают печататься, то да сё. Талант – настоящий талант! – всегда пробьёт себе дорогу. Каждому сбудется по вере его, как говорил Михаил Булгаков, слыхали про такого писателя?”
“Да, – продолжал человек в кресле, – чего уж тут греха таить, есть у нас бюрократы, окололитературные чиновники, которые считают себя вправе распоряжаться литературой. Порой приходится идти на уступки... Таковы правила игры, ничего не поделаешь. Вы думаете, мне легко печататься? Но я убеждён, что достойней остаться со своим читателем, пусть даже ценой каких-то потерь, чем, знаете ли, идти на поклон, искать лёгкой жизни, да и какая там жизнь... Мне доводилось бывать за границей. Мы там никому не нужны... Здесь наша родина, дорогой мой. Наш язык, наши могилы... Одним словом, я хочу сказать, что долг русского патриота нести факел здесь, а не где-то там, где нас не знают и не понимают. А с властью, знаете ли, всегда можно договориться”.
Дивный воздух, в сосновом бору сухо, чисто, свежо. И, право же, лучшего времени года не бывает, лучшего места на земле на найдёшь.
XLIII Время идёт всё быстрей, предваряя развязку
22 февраля 1977
Две ночи, на Западе и на Востоке, встают одна другой навстречу. Всё тонет, всё забывается.
Некогда в переулке у Красных Ворот стоял угловой дом, в комнате, смотревшей во двор, на первом этаже, проживала бывшая дворянка, недобитая белогвардейская штучка, о которой рассказывали разное; потом туда вселилась её родственница, и о ней тоже говорили, после того, как она исчезла, что она будто бы выскочила замуж за крупного осетра, будто бы получила срок по какому-то тёмному делу; говорили о наркотиках, говорили о подпольном публичном доме для высокого начальства; кто-то вроде бы видел Валю перед “Метрополем”, где прохаживаются девы горизонтальной профессии, – постаревшую, густо накрашенную. Всё шатко, всё сомнительно было в этой квартире; появлялись и пропадали люди, чьи имена забыты и о которых теперь даже трудно сказать, действительно ли они жили на свете.
Fugaces labuntur anni!.[27]27
Быстротечные ускользают годы (лат.).
[Закрыть]
Пришли новые люди, для которых прошлого не существовало, хотя сами они отличались немногим от тех, исчезнувших; настали другие времена, которые, впрочем, оказались в некотором смысле прежними временами. Всё изменилось, квартира не изменилась. Когда после долгого отсутствия и разного рода бюрократических приключений составитель этой хроники вновь водворился в длинной, как пенал, комнате родителей, из которой прежние постояльцы унесли почти всю мебель, – в коридоре по-прежнему горела тусклая лампочка, стоял сундук с висячим замком, вращался диск в окошке электрического счётчика фирмы Сименс-Шуккерт, с твёрдыми знаками. Призрак слонялся по ночам, шумела вода в уборной, покойная баронесса следила, всё ли на месте, искала свои наставления, давно истлевшие, как и она сама.
И всё же нельзя сказать, чтобы всё успокоилось. В одну из таких ночей, точнее, тёмным ночным утром, накануне Дня Советской армии, в коридоре задребезжал звонок, один раз, и ещё, и всё настойчивей. Писатель в халате и шлёпанцах вышел из комнаты. Кто там, спросил он, и голос за дверью ответил: “Телеграмма”. Он спросил, кому телеграмма, была названа его фамилия; он ещё не вполне проснулся, чем и объяснялось притупление бдительности. Едва только, сняв цепочку, он успел приоткрыть парадную дверь, как кто-то с силой толкнул её, с площадки выскочили из тёмных углов мужики, их было семеро, и впёрлись в коридор, натыкаясь в полутьме на сундук, хранивший квартиру от несчастий. В комнате писателя стало тесно, зажгли свет. Это были “понятые” – слово неизвестного происхождения и неясного значения; среди гостей он разглядел и управдома.
Для начала было предложено сдать оружие.
“Перочинный нож?”
Командир усмехнулся, показывая, что он ценит юмор.
“Между прочим, – заметил писатель, – я реабилитирован”.
“Это мы знаем”.
“Могу предъявить справку облсуда”.
“Незачем”, – возразил человек со служебной физиономией без особых примет, который вдобавок никак не представился. Романтика былых времён выветрилась, рыцари с льдистыми глазами, в долгополых шинелях, вымерли, не стало больше фуражек с голубым околышем, портупея, петлицы, щит и меч на рукаве гимнастёрки, скрипучие сапоги – всё ушло в прошлое. Человек был в штатском, при галстуке и с университетским ромбом на лацкане пиджака.
“Всё знаем”, – уточнил он, пряча в карман ордер на проведение обыска. Зачем же тогда, возразил писатель, коли и так всё известно. Что известно? – спросил следователь. То, что знаете, сказал писатель. А это мы сейчас подтвердим, сказал следователь, компания кое-как разместилась, кто опустился на неубранную койку, кто пристроился к столу, на котором стоял множительный аппарат, в просторечии – пишущая машинка, а кто и просто сидел на полу. Следователь стоял перед грубо сколоченными стеллажами, брал одну за другой книжки и ронял на пол.
“Всё по закону, – говорил следователь, листая и бросая книжки, – это вам не прежние времена”.
“Закон?” – переспросил писатель. Что такое закон? – хотел он задать вопрос, подобный вопросу римского прокуратора. Но как Пилату не дано было знать, что есть истина, так и тебя не удостоили бы ответом. Следователь разглядывал иностранную книгу в переплёте со стёршейся позолотой.
“Пруст, – уныло сказал хозяин. – Французский писатель. Он давно умер”.
“Кто такой Пруст, мы знаем, – возразил человек, окончивший юридический факультет, – откуда это у вас?” – и, не дожидаясь ответа, сунул книгу в служебный портфель.
Ворох исписанных бумаг был ссыпан туда же, следователь озирал жильё, голизна которого облегчила его задачу. Понятые покашливали, как публика на скучном спектакле. В коридоре прокрались, тактично прошлёпали шаги – квартира уже не спала.
Следователь показал пальцем на шкаф, единственное родительское наследство. Хозяин покачал головой. Ключ, сказал следователь. Потерялся, ответил писатель. Ну что ж, промолвил следователь, извлёк из портфеля отвёртку, и после некоторых усилий створки распахнулись. Там висели на плечиках старые платья матери, пиджак довоенных времён, внизу, на фанерном дне стояла швейная машина. Повозившись с отвёрткой, следователь поднял крышку футляра.
“Ага, – сказал он, поднимаясь с колен, – вот это другое дело”, – и помахал в воздухе добычей. Писатель пожал плечами. “Ай-яй-яй!” – укоризненно сказал управдом, а следователь, ликуя, сорвался с места и пустился в пляс. Теперь, наконец-то, на нём были, вместо скучных штатских брюк, синие крылатые штаны, мундир с золотыми погонами, и на рукаве блестел золотой меч государственной безопасности! Он притопывал глянцевыми сапогами, хлопал себя по груди, по бёдрам, раскинув руки, пошёл павой, выкидывая ноги, пошёл вприсядку, понятые били в ладоши, а писатель, играя бровями, притопывал и бренчал на откуда-то взявшейся гитаре. В дверь заглядывали ухмыляющиеся лица. Следователь, не переставая выкидывать коленца, подъехал к хозяину, манил к себе, подбадривал, писатель приосанился, сунул кому-то гитару, щёлкнул пальцами, хлопнул в ладоши и пошёл, помахивая полами халата, шлёпая тапочками, навстречу следователю. Й-эх! Эх!
“Нет уж, – сказал следователь, усевшись за стол, и отщёлкнул портфель, чтобы достать бланк протокола, – объясняться будете в другом месте”.
“Я не понимаю”.
“Вот там и поймёте”.
“Да в ней ничего такого нет”, – говорил писатель, показывая на книжку в бумажном переплёте, извлечённую из швейной машины и теперь лежавшую перед исполнителем закона.
“А где издана? – парировал следователь. – Не прикидывайтесь дурачком. Кто автор, не вы ли?”
“Ай-яй-яй”, – повторил управдом.
“Понятия не имею, кто это такой”, – убеждённо сказал писатель.
“Откуда же она у вас?”
“Подумать только!” – сказал управдом, собачьими глазамиглядя на следователя.
Писатель не пожелал подписывать протокол, несмотря на неопровержимость улик. Пишущая машинка была уложена в чёрный холщовый мешок вместе со всеми бумагами; что касается главной улики, то она была бережно упрятана в портфель, где уже покоился Пруст. В заключение была вручена повестка. Жильцы сидели в своих норах. Хлопнула парадная дверь. Робко выглянуло из-за крыш золотушное солнышко. Команда вышла в переулок. Управдом отправился по своим делам, свита понятых разошлась. Следователь положил портфель и мешок на заднее сиденье, уселся рядом с шофёром, заурчал мотор, внутренности изрыгнули дым, экипаж покатил по Козловскому к Чистым Прудам и далее вдоль трамвайного пути, повернул на улицу Кирова, к площади имени Рыцаря революции, лишний раз подтвердив пословицу о том, что все пути ведут в Рим.
Оставшись один посреди разорённой комнаты, писатель погрузился в думу. Нужно сознаться, ночное вторжение застало его врасплох. Разумеется, непонимание, зачем понадобилось представителю власти умыкнуть книжку с псевдонимом на обложке, все эти голубые глаза, были чистым лицемерием, другое дело, содержится ли там что-нибудь “анти”. Что-нибудь такое – масляные глаза следователя – противозаконненькое. Что такое закон? Закон есть совокупность инструкций, по которым надлежит творить беззаконие. Но беззаконие – слово, которое в русском языке означает закон. Ах, не всё ли равно.
Был или не был злополучный роман вредным, антинародным, клеветническим, подрывным – какая разница? Нелегальный писатель по определению не является писателем. Литература без разрешения – это, простите, уже не литература, это преступление, незачем даже заглядывать в книжку, изданную “там”, достаточно одного этого факта, и теперь наша задача – выяснить, какими путями роман попал за границу.
А вот этого вы никогда не узнаете. Писатель злобно усмехается.
Но что это за время, когда темой литературы становится вся эта чушь, эта призрачная деятельность: обыски, допросы, протоколы, копошение мух в паутине. Вместо того чтобы писать о подлинной жизни – о жизни души. О человеческом уделе, о любви и смерти.
Он думает о том, что через каких-нибудь десять, пятнадцать лет от него, от всей этой словесности, которую кто-то уже успел наименовать Литературой Нравственного Сопротивления, не останется и следа.
Останется ли вообще кто-нибудь – что-нибудь – от нашего времени?
Однако злорадная ухмылка, в которой не мог отказать себе автор этой хроники, означала и кое-что другое. Он подходит к раскрытому шкафу: старые платья матери, отцовский пиджак. Смотрите-ка, им в голову не пришло! Ведь искать можно только то, что спрятано. А тут достаточно было сунуть руку в карман пиджака и вытащить.
Дорогой сын, ты будешь удивлён.
Да, время как-то уж очень замедлилось в этой квартире, ленивый русский Бог, похожий на деревенского священника, зевая, слез с полатей, зашлёпал босыми ступнями по своей избе и подтянул гирьки ходиков. Маятник встрепенулся, часы пошли чуть быстрее.
XLIV Призрак или не призрак – это как посмотреть
Тот же день, канун праздника Вооружённых сил
Не так-то просто было отыскать свой состав в суматохе и толчее, под гром победной музыки. В толпе они потеряли друг друга, наконец, он увидел маму, она стояла перед пульмановским вагоном с рюкзаком за плечами, с чемоданом и швейной машиной у ног, искала глазами подростка, всю ночь собирали вещи, распаковывали и снова упаковывали, разрешалось брать 25 килограммов на человека, но она непременно хотела взять с собой и то, и это, и, конечно, машину. Всё на свете пережила швейная машина, и войну, и мать, и теперь стояла, раскуроченная, в шкафу. Мальчик протиснулся к вагону, загремела и поехала в сторону широкая раздвижная дверь, открыв широкий просвет, и началась сумасшедшая посадка: кто по приставной лесенке, кого просто подтягивают, втаскивают внутрь чьи-то руки. Справа и слева помост из неоструганных досок, но когда удалось, наконец, взобраться, нары были уже заняты, люди сидели на полу, посредине громоздился скарб.
Они выглядывали из вагона, искали в толпе и почти уже потеряли надежду, как вдруг он появился, он успел прийти в последнюю минуту, в последний раз подросток видит отца. Гремят над вокзалом, перекрывая многоголосый говор, репродукторы. Вставай, страна огромная... Где-то там армия отбивается и отступает, и красноармейцы толпами сдаются в плен, никто об этом не знает, ничего толком не разобрать, и вдруг оказалось, что моторизованное полчище уже приблизилось к Смоленску, катится, как океанский вал, к Москве.
Протяжный свисток, вагон дёрнулся, гром столкнувшихся буферов прокатился по составу. Отец медленно отъезжает, машет рукой.
Дорогой сын...
Внезапно, как колокол, квартирный колокольчик. Один звонок. Столько-то раз положено звонить каждому из жильцов, один звонок – общий.
Я и сам не перестаю удивляться всему, что произошло. Долго сомневался, имею ли я право подвергать тебя риску, напоминая о себе.
Тишина, в коридоре никакого движения. Никто не выходит открывать. Квартиросъёмщики напрягают слух в своих норах. Не вылезают, понимают, кто там. Особый приём расследования: дать подозреваемому передохнуть, дать ему почувствовать себя в безопасности – и вдруг вернуться! А тот тем временем извлёк ненайденную улику из тайника. Следователь вспомнил, что забыл пошарить в карманах пиджака. Подсказал инстинкт ищейки, что не всё ещё нашли. Подследственный заметает следы. Писатель мечется по комнате, ища куда бы засунуть письмо. Книжка – дело второстепенное, а вот письмо – это уже посерьёзнее. Возможно, они подозревали о существовании письма; не исключено, что кто-то узнал, донёс, какие-то сведения просочились; удобнейший момент застать на месте преступления. Пришли не за чем-нибудь – за письмом. Пришли не только за письмом. Пришли за ним. Тёмная, с непрозрачными стёклами машина ждёт у подъезда.
Вот теперь тебя по-настоящему охватил страх.
О чём речь? В конце концов, если уж на то пошло, и письмо – не причина, а повод. Тот, кто однажды хлебал лагерную баланду, будет жрать её снова. Да, снова и, может быть, в самом близком будущем. Для того, кто там побывал, срок не кончен. Срок никогда не закончится. Кончилась только оттепель – сколько их было, и сколько их будет. Маятник качнулся влево, качнётся вправо. Пора назад. Ну-ка выкладывай свой паспорт, он тебе больше не нужен. Пора домой. Место на нарах найдётся, пайка – за тобой. Ибо лагерь – это и есть наш дом, наше подлинное отечество, и ты, вольноотпущенник, неужто до сих пор не сообразил: этот трепет, это ожидание, когда за тобой придут снова, на самом деле – не что иное, как тоска по лагерю, по тройному ряду колючей проволоки, по вышкам и прожекторам, по нарам, по крысиному бегу на рассвете между шпалами узкоколейки, по звёздным ночам и Ковшу над тайгой.
И, словно зачарованный, онемев, он видит, как медленно отворяется дверь и глубокий старик стоит на пороге. Очевидно, соседи впустили в квартиру, если только он сам каким-то образом не отомкнул парадную дверь и прошёл, незамеченный, по коридору.
“Т-сс!” – прошептал гость, быстро оглянулся и притворил за собой дверь комнаты родителей.
“Ты... – пролепетал писатель, – у тебя свой ключ?”
“Какой ключ?”
“Как ты открыл дверь?”
“Как – дёрнул за ручку и вошёл”.
“Нет, как тебе удалось войти в квартиру?”
“Вот так и удалось. Ты удивишься... я сам не устаю удивляться”.
Вошедший растерянно озирался и вместо старых, верных вещей видел разбросанные по полу книжки, растерзанный шкаф, вместо кровати алюминиевую койку-раскладушку со скомканным одеялом, вместо люстры свисающий с потолка провод с голой лампочкой, видел всё это безобразие.
Покончив с осмотром, он вперился в углы потолка, в остатки лепнины, искал что-то, хлопнул в ладоши раз-другой.
“Клопов нету?” – спросил он.
“Клопов?”
“Ну да... Комната не прослушивается?”
И ещё раз ударил в ладоши, но ожидаемого эха не последовало.
“Что же ты стоишь?” – спросил сын.
Отец направился к столу, снова поднял глаза к потолку, где всё ещё висела перекладина для занавеса, некогда делившего комнату пополам.
“Понимаешь, – лепетал писатель, – у меня был обыск, не обращай внимания...”
“Обыск, ага. Наверно, из-за меня?”
“Почему же... не думаю. Кто же мог знать?”
“Узнали, наверное, – вяло возразил отец. Он сидел боком к столу на табуретке, сын опустился на койку. – Ну, если были, значит, не придут”.
“Я-то был уверен, что это они снова”.
“Был уверен. Уг-м”.
“Это такой метод, – объяснил сын, – вроде бы ушли, и вдруг шасть – вернулись!”
Гость смотрел в окно. Напротив, наискосок от дома – особняк чехословацкого посольства, сад за глухой каменной стеной. Короткий Боярский переулок ведёт к Садовому кольцу. Сумрачный полуживой день.
“Искали, искали, самого главного не нашли”.
“Письмо, что ли?” – спросил отец, по-прежнему не отрывая глаз от окна.
Писатель потёр лоб.
“Надо бы всё-таки, – пробормотал он, – разобраться”.
“Разобраться, в чём?”
“Да во всём этом...”
“Не ломай себе голову, – сказал отец, – ничего тут не поймёшь. А уж с этой сволочью и подавно не разберёшься. – Он добавил: – Я думаю, они и сами толком не знают, чего хотят”.
“А я уж было решил, что они вернулись... это у них такой приём, сделать вид, что ушли... Ладно, – сказал писатель, – хрен с ними”.
“Полностью разделяю твоё мнение. Насрать на них”.
“Письмо было для меня полной неожиданностью”.
“Я с оказией послал. Долго сомневался, стоит ли мне вообще напоминать о себе...”
“Выходит, ты остался в живых. Сколько лет прошло. Почему от тебя так долго не было вестей?”
“Почему... Сам должен понимать, не маленький”.
“Мама умерла”.
“Знаю, знаю...”
“Значит, ты всё-таки жив”.
“До некоторой степени”.
“Как же ты смог вернуться?”
“Сюда? Вот так и вернулся. Долго объяснять”.
“Надолго?”
Отец покачал головой. Он был сед, в нищенском одеянии, с длинной неопрятной бородой, но теперь уже не казался таким старым.
“Времени мало. Надо мотать отсюда, а то заметят. Если уже не просекли, это у них просто делается...”
Не совсем понятно, кого он имеет виду, “их” или соседей. Или всех вместе, то есть что соседям поручено следить? Это было бы наиболее логичным. Он показал глазами на дверь. Писатель вскочил, подкрался и толкнул дверь. Никого в коридоре не оказалось. Ни звука на кухне. Тоже, конечно, подозрительный знак.
“Та-ак, – опускаясь на раскладушку, проговорил писатель. – Что ж... Возможен и такой вариант”.
Гость не понял.
“Я говорю, возможен и такой поворот, – сказал сын, – я имею в виду роман”.
“Какой же может быть поворот. Книжка твоя напечатана. Я, по правде сказать, не сразу догадался; это что, псевдоним? Или, может, это не ты?”
“Я, – сокрушённо сказал писатель. – А может, и не я. То есть я, конечно, – поправился он. – А насчёт сюжета... Переделать никогда не поздно. Я и так всё время то вычёркиваю, то добавляю... Представь себе, эти крысы стащили у меня все бумаги. И машинку унесли... И ещё неизвестно, что за этим последует”.
“Что последует – известно что. Мало тебя учили”.
Сын развёл руками, как будто хотел сказать: горбатого могила исправит.
“Но расскажи хотя бы, что с тобой случилось, ведь считается, что ополчение погибло... разве только очень немногие...”
Отец усмехнулся.
“Вот я и есть эти немногие. Тебя это действительно интересует?”
“Интересует”.
“А по-моему, ты каким был, таким и остался!”
“Каким?”
“Чужим. Ты никогда меня не любил”.
“Как и ты меня”.
“Я?” – удивился гость.
“Конечно. И ты, и мама – вы оба меня не любили”.
“Почему ты так думаешь?”
Сын пожал плечами.
Помолчали; должно быть, отец угадал мысли сына.
“А кстати,– проговорил он, – эта дворянка, что с ней стало?”
“Умерла”.
“А, ну да, конечно...”
Снова пауза.
“Между прочим, – сказал отец, – у тебя могла бы быть сестричка”.
“Сестричка?”
“Мама была беременна”.
“Вот как”.
“После аборта долго болела, ты этого, конечно, не помнишь... А может, и к лучшему, что не родила”.
“Да, – сказал сын. – К лучшему”.
Пауза.
“Где она лежит? Всё равно не смогу её повидать. Ты-то хоть у неё бываешь?”
Сын пробормотал:
“Нет, я ужасно тебе рад... Просто не могу опомниться от такой неожиданности... Но всё-таки. Как тебе удалось?”
“Вот так и удалось. Я же тебе написал”.
“Там слишком кратко!” – простонал писатель.
Сумрачный день, солнце, едва блеснув, заволоклось серой ватой.