Текст книги "Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия"
Автор книги: Борис Хазанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
XLVIII Сон без сновидца, называемый действительностью
Вечером 1 марта 1977
Он вернулся домой сильно утомлённый и, как был, не раздеваясь, повалился на раскладушку. И ему опять стало сниться: сперва, выходя на крыльцо вахты, он ещё сознавал, что видит сон, с любопытством ждал, что будет дальше; ночь была ясная и морозная, и небо над головой усыпано мелкими и крупными брильянтами. Но понемногу действительность сполна вступила в свои права, и, прохаживаясь от пожарного депо к магазину для вольнонаёмных, поскрипывая подшитыми валенками взад-вперёд, оставляя за собой угловую вышку, где темнела фигура стрелка и два огненных глаза били под прямым углом, над тыном и навесом с рядами колючей проволоки, и возвращаясь назад, он окончательно уверился в том, что всё происходившее в доме на Кузнецком мосту, болтовня майора в штатском, покушение на императора, комната родителей, куда он вернулся с допроса, если это был допрос, а не что-то тайное, двусмысленное и пахнущее провокацией, – что всё это приснилось ему, когда, усталый, он присел на ступеньки магазина и задремал ненароком. Он открывает глаза, дрожа от холода, встаёт на затёкшие ноги. Воспоминание о сне исчезло, он хлопал себя по бокам, хрустел по снежной тропе и ни о чём больше не думал.
Но правильней будет сказать, что мысль его, вслед за телом, как бы окоченела, сосредоточилась на одном: он выжидал. Он следил за временем, поглядывал на Большую Медведицу над тёмным лесом и постепенно удлинял свой маршрут. И вот уже, чуть погодя, человек-тайна, человек себе на уме шибко шагает в непроглядной тьме и, наконец, дошёл до оврага. Он вспомнил: деревня называлась Кукуй.
Он стоит на крыльце и топает валенками, отряхивая снег. Постучался в дверь. Вдруг оказалось, что дверь не закрыта. Это оттого, что его ждали. Он вошёл в сени, в темноте нащупал скобу и, наклонив голову, переступил порог избы. Никого не оказалось, на столе горела свеча, блестел жестяный венец вокруг неясного лика Богородицы, на стене пощёлкивал маятник часов-ходиков, висел плакат “Все на выборы”. В ужасе он понял, что попал в ловушку, законвоируют, добавят срок, переведут на другой лагпункт, – и весь в поту проснулся.
Было жарко в одежде. День угас. Писатель сел на койке. Кто-то ещё, кроме него, находился в комнате: он услышал слабый смешок. В сумерках она сидела спиной к столу, и, как когда-то, поблескивали её глаза, белело лицо в платке.
“Ты здесь? – проговорил он. – А я сейчас был в деревне, прихожу, тебя нет. Нехорошо оставлять огонь, спалишь избу... Куда ты пропала?”
“К тебе поехала”, – был ответ.
“Как же ты меня разыскала... столько лет прошло”.
“Вот так и разыскала”.
Он продолжал расспрашивать: “А как же твои ребята?”
“Они уже взрослые, зачем я им?”
И он подумал – в самом деле, при чём тут дети, он никогда ими не интересовался.
Тут ему пришла в голову простая мысль, что там, в лесном и болотном краю, время не может идти так, как оно идёт в столице. Там время не спешит. Там правит Сатурн. И его не удивило, когда, привыкая к сумраку, он увидел, что она ничуть не изменилась. Всё так же стояла её высокая грудь, светилась открытая шея и ровные зубы белели в улыбке.
Она сбросила на плечи платок, вынула гребёнку из ореховых волос, снова вставила.
“Маша, – сказал он, чуть не плача от счастья, – Маша... А я так скучал по тебе. Я тебя не забыл!”
“Вот и свиделись”, – сказала она спокойно.
“Я думал, никогда больше не увижу тебя”.
“Куды ж я денусь”.
“Ты никуда не уедешь, ты здесь останешься?”
“Не знаю. Коли ты не против...”
“А дом, – сказал он, – можно продать”.
“Какой дом?”
“Твой, в деревне. Мы поедем вместе, что надо, заберём. Сейчас можно ехать свободно, лагеря уже нет”.
“Это кто тебе сказал, что лагеря нет. Лесу, может, и поубавилось. А лагерь, – она усмехнулась, – куды ж он денется”.
“А деревня?”
“Очнись, милый. – Что-то материнское звучало в её голосе, и чувствовался знакомый северный акцент. – Ведь сам же говоришь, неровен час, можно спалить избу. Вот она и сгорела. В деревне, может, кто и остался, а дома больше нетути!”
“Ну и Бог с ним, – согласился писатель. – Даже ещё лучше. Маша! Что это мы всё говорим не о том?”
“А о чём говорить-то. Ну вот, – засмеялась она, видя, как он встаёт, тянется её обнять, – опять за рыбу деньги. Чуть только пришла, он уж снова за своё”.
“Маша, я ведь тебя люблю. Только одну тебя по-настоящему и любил. Веришь ли, думал: а что, если мне туда вернуться... Маша! У меня никого больше нет, одна ты и осталась”.
“Так уж и одна...”
“Возился тут с одной, ничего от тебя не утаю, но поверь, Маша, любовь бывает только одна! Я всё помню, я ничего не забыл... Вот говорят, – бормотал он, сидя на раскладушке и вперяясь во тьму, – вот говорят, тоска по лагерю... А ведь это правда. Ведь это же, можно сказать, самый что ни на есть законный образ жизни для русского человека. Небось слыхала пословицу: кто однажды отведал баланды...”
Она перебила:
“Нешто ты русский?”
“А кто же я? Гсподи, я и сам не знаю, кто я... Вот и я думал: что, если...”
“Не болтай! – послышался строгий голос. – Освободился, Бога благодари”.
“Вот я думал: плюну на всё и махну к тебе. И приедем вместе”.
“Тесновато будет”, – сказала она задумчиво.
“Как-нибудь устроимся, Маша... Иди скорей, Маша...”
“На койке, говорю, вдвоём тесно будет... Да не гожусь я больше для таких дел, милый. Ты небось и не заметил”.
Повернув голову, он увидел, что гостья всё ещё сидит боком к столу, силуэт на фоне светлого окна обведён серебряной каймой. Она встала, провела руками по груди и широким бёдрам.
“Раздеться мне, что ль, или так видно?”
И действительно, он увидел выбухающий живот.
“От кого же ещё...” – сказала она спокойно, отвечая на невысказанный вопрос.
“И ты молчишь?” – вскричал писатель.
XLIХ Побег № 3. Порушенное отечество
24 апреля 1977
1
Зыбкая, смутная, как сама действительность, как проект ненаписанной главы, погода сопровождала весь его долгий путь. Он высадился в большом городе, стоял шум, шёл дождь, он двигался в толпе пассажиров, – это был, вероятно, вокзал, – постепенно всё смолкло и опустело, – в сумерках, под низкими, серыми, как намокшая вата, облаками, прыгая через тускло блестящие рельсы, пробираясь между вагонами, он достиг отдалённой платформы, и там ждал другой состав, путешественник смутно помнил, что должен был пересесть на поезд, идущий на Котлас, но оказалось, что он уже на той станции, откуда предстояло ему ехать в засекреченное лагерное княжество: длинная череда теплушек и два или три вагона для вольнонаёмных ждали отправления, – и он взобрался, никем не замеченный, в вагон. Послышались крики команды, топот, говор, этап из России прибыл – но разве и эта станция не была Россией? – и началась торопливая посадка. Но в вагон, где он сидел, никто не вошёл, и так он и поехал, один, лёжа на скамье.
Ночью его растолкали, милиция, подумал он, дело происходило в далёкой вымершей деревне, в заброшенной церкви, где он заночевал, – и понял, что всё пропало, сейчас потребуют документы, но это оказался контролёр с фонарём. Где мы, спросил пассажир. Контролёр ответил: в немецком трофейном вагоне. Пассажир не понял, как это, в немецком? Был немецкий, а теперь русский, отвечал контролёр и протянул руку за билетом; ты что, забыл, что мы победили. Потом сказал: пропуск. Пассажир спохватился, ведь они въехали в закрытую зону, а о пропуске он забыл; в отчаянии он протягивал мужику деньги. Тот, не говоря ни слова, сунул купюру в карман, он вовсе не был контролёром, а ходил по вагонам, собирал на выпивку, – и, покачивая керосиновым фонарём, двинулся дальше по гремучему шаткому вагону.
Пассажир стоял перед грязным окном, дожидаясь, когда конвой внизу пересчитает людей, видел, как колонна колыхнулась и поспешно всей массой стала сходить и съезжать с насыпи, – построились, конвой прокричал команду, двинулись, растворились во мгле, – лишь после этого он выглянул из тамбура: никого, – и спрыгнул с подножки. И тотчас раздался свисток, лязгнули буфера, состав двинулся в обратную сторону. С деревянным чемоданом и дорожным мешком за плечами приезжий шагал по шпалам узкоколейки, он помнил дорогу и знал, что дорога повернёт в сторону, вовремя сошёл, там была проложена лежнёвка, рельсы из длинных жердей для вагонок, идти по ступняку, разбитому лошадиными копытами, кое-где вовсе провалившемуся, было неудобно, он пошёл по осклизлой лежне, опираясь на палку, чтобы не оступиться в болото, держа в левой руке чемодан.
Так он добрался до лагпункта, осталась в стороне казарма, он прошёл мимо сарая электростанции, миновал магазин для вольняшек, конюшню, пожарное депо. Впереди тянулся высокий тын, увешанный лампочками, с угловой вышки над проволочными рядами бил прожектор, было тёмное утро. Небо очистилось, в вышине горели созвездия. Ворота были широко раскрыты, вокруг стоял конвой с овчарками на коротком поводке, смирно сидевшими на костлявых задах. На крыльце в длинной шинели и лисьей шапке стоял сам начальник лагпункта. Послышалась жестяная громыхающая музыка, это дул в трубы лагерный оркестр. Начался выход бригад.
Никто не заметил, не видел приезжего; он ждал; развод кончился, ворота закрылись. Небо над лесом пожелтело, побагровело, он не мог понять, что это: восход, закат или зарево дальнего пожара, и шёл тёмной таёжной тропой, стало жарко от быстрой ходьбы, и так как он был – раньше каким-то образом не заметил – в бушлате, то расстегнулся, стащил с головы взмокшую ушанку – и, наконец, вышел к оврагу. По ту сторону находилась деревня. Он подошёл к крайней избе, взошёл на крыльцо, никто не откликнулся на его стук. Он спрыгнул, подкрался к тёмному окошку и тут только заметил, что и окна, и дверь заколочены крест-накрест старыми, потрескавшимися досками.
А ведь она должна была его ждать. В недоумении он двинулся дальше, деревушка, десяток кривых изб, казалась вымершей, всё же кто-то появился вдали. Он спросил у горбатой, сморщенной бабуси, что случилось, куда она делась. Кто? – спросила старуха. – Тебе кого надо? Старая ведьма была к тому же ещё и глуха. Маша! Маша! – закричал, теряя терпение, путешественник. – Которая Маша? Эва, прошамкала она, да ведь она померла. Сердце оборвалось у приезжего, как, прошептал он, как это померла! когда?.. Да тому уж лет десять, сказала старуха.
2
Сон или не сон, говорил он себе, но в любом случае – перст судьбы. Это было одно из тех путешествий (сколько их уже было!), когда нет уверенности, что доберёшься до цели, когда неизвестно, встретит ли тебя кто-нибудь; поездка в направлении, обратном течению времени.
Ночной поезд шёл теперь значительно быстрей, в Горький прибыли через каких-нибудь 9–10 часов. Здесь предстояла пересадка на Котельнич до таинственной полусекретной станции, единственной, которую ещё можно было найти на карте. Путешественник не нуждался ни в каких картах. По прибытии он увидел за концом платформы верстовой столб, четырёхзначное число.
Под проливным дождём он пробирался через путаницу чёрно-блестящих рельс, обходил мёртвые составы, скелеты вагонов; неизвестно и не у кого спросить, ходят ли ещё поезда по лагерной ветке на север. Расписания не существовало, пробовал расспросить какого-то мужика в брезентовом армяке; судя по невнятному ответу, в иные дни можно было сутками дожидаться отправления. В старом немецком трофейном вагоне с полустёртой надписью “Reichsbahn” писатель качался на лавке, поезд стучал, гремел, путешественнику снился дальний путь, снились леса, летящие за окном; открыв глаза, приподнявшись, он видел в слезящемся стекле всё ту же дощатую платформу и ни одной живой души, вновь раздался свисток, вагон вздрогнул, взвизгнули колёса. Вошёл человек в рубище, в фуражке контролёра.
Пассажир вспомнил детскую книжку: это что за остановка, Бологое иль Поповка? Где мы, спросил он. Колевец, отвечал контролёр. А-а, проговорил пассажир, с трудом преодолевая сонливость, а следующая? Человек пожал плечами, следующая Керженец, сказал он. Пассажир покачал головой, хитро усмехнулся, вы, наверное, здесь недавно, Керженец давно проехали; Лапшанга – вот какая будет следующая. А за ней Белый Лух. Ошибаетесь, гражданин, какой-такой Белый Лух, нет тут никаких белых лухов, холодно возразил контролёр. Да что вы мне говорите! – пассажир вышел из себя, – я тут... – он хотел сказать: я тут жил. Вам куда надо-то? – спросил контролёр. А вот туда, буркнул пассажир, чуть было не прибавив: не твоё собачье дело, и протянул билет. Контролёр щёлкнул компостером. Ваш пропуск, сказал он. – Какой ещё пропуск, я же предъявил билет. – Билет билетом, а пропуск пропуском, закрытая зона, отвечал наставительно человек в фуражке. Всё ещё закрытая? – пробормотал пассажир. – Чего ж там закрывать? Он рылся в бумажнике. Премного благодарим, ответствовал контролёр, сунул трёшку в карман, и прошло ещё некоторое время. Путешественник, в резиновых сапогах, с заплечным мешком, стоял в одиночестве на песчаной полосе, тянувшейся вдоль рельс, полустанок назывался Белый Лух. Невдалеке холмик, покрытый бурой прошлогодней травой, и полосатая перекладина, это был конец железной дороги. На ручных часах приезжего было десять часов, всё ещё московское время. Он смотрел, как маленький пыхтящий паровоз с длинной трубой совершал манёвр, чтобы подцепить сзади короткий состав. Тёмный занавес туч висел над станционной избушкой, над остатками леса. Дождь утих, готовый зарядить сызнова. Конец света, крайний северный лагпункт.
На самом деле вовсе не конец – этак можно полстраны считать концом света. Писатель рассчитывал за полчаса добраться до бывшего посёлка вольнонаёмных, а оттуда, если не заплутаешься, до Кукуя будет не больше часа бодрым шагом. И он шагал по заросшей насыпи, где когда-то пролегал лесовозный ус, – кое-где ещё лежали потрескавшиеся, полусгнившие шпалы. Мимо буйно разросшихся куртин, через кладбища замшелых пней, мимо болотной трясины и густого подлеска, когда-нибудь он вновь станет тайгой. Он шёл и шёл, а часы показывали одно и то же время. Должно быть, остановились. Увидел, где посуше, и выбрался, наконец, на знакомую дорогу – до посёлка не больше двух километров. И чем ближе он подходил, тем отчётливей чуял родной запах. Ветер нёс навстречу испарения лагеря.
Что же он увидел? Да ничего: несколько деревянных домов, кто-то живёт; выбежала собака, завыла, закашляла, подняв острую морду к серым небесам; он знал: надо идти не торопясь, не останавливаясь, и зверь отстанет; он узнал сарай своей электростанции, пожарное депо, избушку магазина – всё стоит на своём месте. Но зона, самое главное, – зона порушена, нет больше тына, нет вахты, нет вышек. Остатки ржавой колючей проволоки висят кое-где на столбах запретной полосы. Среди болотных трав стоят в воде почернелые бараки с выбитыми стёклами, с провалившейся крышей.
Путник с тоской озирал эту картину. Это было зрелище рухнувшей лагерной цивилизации. Он сказал себе, что все эти годы чувствовал себя эмигрантом среди живших на воле. Ты знал, что твоё происхождение никуда не делось, не рабочий, не крестьянин, не интеллигент, – заключённый – вот сословие, к которому ты принадлежишь, и твои бумаги всюду следуют за тобой, и бушлат, и валенки, расширяющиеся книзу, и лагерная пайка, место на нарах и очко в сортире ждут тебя, и придёт время – ты вернёшься. И вот он, наконец, вернулся, и что же? Отечество его души, заброшенное, осиротелое, обвалилось и догнивает в болотах.
Он свернул к бывшей казарме. На верёвке между шестами висело бельё, на окнах занавески. И здесь обитал кто-то. Путник торопился, из-под полога лиловых облаков проглядывал жёлтый закат. И было уже темно, когда он вышел из леса, перебрался через глинистый овраг, подошёл к дому. Мёртвые окна отсвечивали, как слюда.
Где-то очень далеко хлопнул и прокатился выстрел. Снова тишь, слабый шелест дождя.
Он стоял на крыльце. Нужно было собраться с духом. Нужно раз навсегда покончить с хронологией. Но мы и так с ней покончили. Истинное время повествования следует иному порядку. Вспомнил он и слова Маши – будто изба сгорела. Ничего подобного, это был тот же старый, но всё ещё крепкий дом на краю таёжной деревушки. Писатель вобрал в себя воздух, как перед прыжком в воду, поднял кулак и дважды, негромко, стукнул.
Слабо скрипнула дверь в сенях. Отщёлкнулась задвижка наружной двери. Ему отворили. Она, разве только чуть располневшая, босая, в длинной деревенской рубахе, с круглым мягким лицом, с большой грудью. Дрогнувшим голосом странник спросил: узнаёшь меня? В полутьме с трудом можно было различить её улыбку. Значит, она была рада? Ему показалось, что она его ждала. Это было совсем уж невероятно. Он не успел прибавить ни слова – она прижала палец к губам. Он остался стоять в тёмных сенях.
Чуть погодя его впустили в избу. Как в далёкие времена, на столе горела керосиновая лампа. Поблескивал образ в углу. Широкая кровать была разобрана. Что-то скрипнуло, заплакал ребёнок. Приезжий обернулся. Рослый мужик в майке, с татуировками на плечах, в галифе и тапочках, покачивал деревянную кроватку-зыбку, нагнулся, вынул дитя из зыбки. Маша – на ней была белая блузка и тёмная просторная юбка – сидела на лавке, круглолицая, с перехваченными сзади ореховыми волосами, спокойная, одна рука под грудью, другой подпирая щеку.
“Здорово”, – мрачно сказал хозяин, и гость откликнулся: “Здравствуйте...”
“Чего стоишь, снимай свой сидор, разоблачайся...”
Приезжий стащил кепку-кемель с седеющей головы, сбросил лямки мешка, расстегнул куртку. Сидя на пороге, стянул с ног заляпанные глиной резиновые сапоги, размотал портянки.
“Так, – сказал хозяин. – Не узнаёшь? Сапрыкин”, – и протянул жёсткую ладонь.
Это был нарядчик Сапрыкин. Ночным утром, когда высоко в редеющих облаках пряталась бледная луна и дежурный надзиратель на вахте, сойдя со ступенек, бил кувалдой о рельсу, нарядчик шагал по трапу, входил в барачную секцию и стучал о нары обструганной доской с рукояткой, на доске был список бригад. С доской и карандашом стоял перед распахнутыми воротами, зычно выкликал номера бригад. Потом снова в поход по баракам, собирать отказчиков, гнать в санчасть, в бур – лагерную тюрьму; да, это был он, могущественный Степан Сапрыкин, царь и бог, и ближайшее лицо при князе-начальнике лагпункта.
“Не ждал, – спросил он, – что увидимся? А я тебя узнал”.
Приезжий молча вынимал из мешка гостинцы, поставил на стол бутылку с красно-золотой этикеткой.
“Эге, – сказал Сапрыкин. – Марья! Давай, собирай на стол. Старый кореш приехал”.
Время от времени она поднималась из-за стола, брала на руки плачущее дитя, вынимала большую белую грудь из расстегнутой блузки, садилась в сторонке, малыш сосал, отрывался от груди, таращил глаза, мужики подливали друг другу.
“Стёпа...” – бормотал приезжий.
“Чего Стёпа...”
“Жизнь-то, а?”
“Чего жизнь?”
“Жизнь-то как повернулась...”
“Да уж так... Всё одно...”
“Это ты верно сказал...”
“Ты-то как?”
“Да вот, видишь...”
“Где живёшь-то?”
“В Москве, Стёпа, живу”.
“Небось далеко пошёл”.
“Да уж куда там. Ну, давай ещё по одной со свиданьицем”.
“Кирюха! – вскричал, точно спохватился, нарядчик. – Поцелуемся, что ли... Такая, брат, жизнь”. И уже невозможно было понять, кто что сказал. Где ж мы его положим, пробормотала женщина. С нами и положим, выговорил хозяин. Нешто уместимся? – спросила она. Втроём лежали в тёмной избе, женщина посредине. Что-то хлюпало, поскрипывало, постанывало в сенях и за окнами. Мужской голос пробормотал:
“Маша...”
“Спи”.
“Маша, прости меня”.
“За что тебя прощать?”
“За всё... Простишь? Иди ко мне, Маша...”
“При нём, что ль?”
“Он спит. – Земеля! ты спишь?.. – Маша, может, ты с ним хотела? Я не обижусь. Маша, он не слышит”.
3
Ты погружаешься в тело женщины, ты там, тебя больше нет, и нет выхода, ты бредёшь в ночи, навстречу мерцающему огню, и на тысячу километров кругом ни единой души – леса и болота. Но когда странник подошёл к костру, оказалось, кто-то сидит, загородив пламя, в ушанке и телогрейке; он окликнул сидящего, и тот медленно повернул к нему корявое морщинистое лицо, чего тебе надо, спросил он; хочу с тобой поговорить, ответил скиталец; с кем это, возразил тот, нет меня, ступай откуда пришёл.
Странник сказал: я заблудился, позволь мне погреться, а кто ты такой, меня не касается, и знать не хочу, и спрашивать не стану... А впрочем, нет, знаю: ты тот самый Беглец, который ушёл с концами, сколько разных известий, разных параш я слыхал о тебе. Не то форму украл, шапку со звёздочкой, солдатские портки, не то через подкоп, запасся керосинчиком, и никто тебя не поймал, полил шаги керосином, собаки не взяли след. Но будто бы затосковал по лагерю и вернулся – сам, по своей воле. И тотчас никого не стало, путешественник один сидел возле угасающего огня.
Ночью захотелось по малой нужде. Приезжий выбрался из постели, ощупью добрался до двери, вышел из сеней на крыльцо. Небо очистилось и сверкало брильянтами звёзд, как в далёкие небывалые времена. В сенях, накрытое чистой дощечкой, стояло ведро, висел ковш. Он напился. Отворив дверь в избу, он увидел на столе огонёк, колпачок был отвинчен, ламповое стекло лежало рядом. Приезжий опустился на табуретку, сидел напротив женщины; некоторое время молчали.
“Вот такие дела...”, – пробормотал он, и снова наступило молчание.
Она разглаживала рубашку на коленях, разглядывала ладони.
“Маша, – сказал он, – я ведь за тобой приехал”.
В зыбке зашевелилось, застонало дитя, она качала кроватку, покачивала головой, приговаривая: “Ш-ш, ш-ш!”
“Маша, – проговорил гость. – Я жить без тебя не могу. Маша, поедем со мной”.
“Куда?” – спросила она, усмехнувшись.
“В Москву”.
“Чего я там не видала”.
“Маша...”
“Ну”. Так говорили здесь, когда хотели сказать: и что же? Что дальше?
“Возьмём с собой ребёнка”.
Он добавил:
“У меня комната в Москве. (Она опустила голову). Маша. Ты ведь меня любила”.
“Было дело”, – сказала она.
“А теперь? Разлюбила?”
Она пожала плечами, еле заметно покачала головой.
Утром Сапрыкин встал мрачный, молчаливый. Нашёл остаток, опохмелился. Ели многоглазую яичницу с огромной чугунной сковороды, друг на друга не глядели.
“Чего уж там, – сказал хозяин, вставая, – давай провожу тебя”.