355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Хазанов » Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия » Текст книги (страница 17)
Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:01

Текст книги "Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия"


Автор книги: Борис Хазанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

XLV Или всё-таки реальное лицо?

Тот же день, продолжение

“Я поставлю чай”.

“Никаких чаёв! Как произошло... Вот так и произошло, хочешь верь, хочешь нет. Ты хоть, когда война началась, помнишь?”

“Конечно, помню, – сказал писатель. – Очень даже хорошо помню этот день”.

“Речь этого мудака помнишь?”

“Речь Молотова? А как же. Вот на этом месте стоял буфет”.

“Верно”.

“На нём стоял рупор, чёрный, из картона. Мы с мамой слушали”.

“А потом, первые недели?..” Гость вздохнул, махнул рукой, не дождавшись ответа, как будто хотел сказать: может, и помнишь, да ничего не знаешь.

“Все записывались, – сказал он, – я тоже. Конечно, если серьёзно, какие это были добровольцы? У нас вообще ничего добровольно не делается. Некоторых так даже просто хватали на улице, приказ – в ополчение, и точка; попробуй откажись. Но я тебе так скажу, настроение было – не у всех, конечно, у многих, – настроение такое, что надо! Немец наступает. Надо любой ценой остановить. Ты ведь не помнишь, что было перед войной”.

“Почему же, прекрасно помню”.

“Что ты можешь помнить... У тебя в этой книжке столько наворочено, но ведь это же всё из пальца высосано!”

“Ты разве читал?”

“Читал, а как же”.

“Где же ты её увидел?”

“Там, где ж ещё. Увидел и купил”.

“Откуда ты знал, что это я?”

Отец усмехнулся.

“Я теперь всё переписал заново, – сказал писатель. – Но они у меня всё отняли. А вообще-то не всё высосано”.

“Ладно, не обижайся. Что я хотел сказать... Перед войной. Ведь что говорилось. От тайги до британских морей Красная Армия всех сильней. Малой кровью, могучим ударом. Ни одной пяди своей земли! Ведь это годами, изо дня в день, с утра до вечера. Пели и гремели. Надо готовиться к войне, надо подтянуть кушаки. Опять же эти парады. Думали: да, надо потерпеть, зато у нас самая сильная армия, в два счёта справимся с любым врагом. Эти песни... – Бородатый гость сморщился, схватился за голову, словно от боли. – Полетит самолёт, застрочит пулемёт. И помчатся лихие тачанки! Это они собирались на тачанках с немцами воевать. Не скосить нас саблей острой... Кто это в наше время воюет с саблей? Будённый со всей своей кавалерией обосрался. Гуталин вообще куда-то слинял”.

“Лихо выражаешься, – заметил писатель. – Где это ты научился?”

“Научишься... Короче, что хочу сказать: настроение было такое, что –хватит. Теперь не до упрёков, что было, то было и быльём поросло. Тридцать седьмой год, раскулачивание, всё надо забыть. Не до этого теперь. Так что, с одной стороны, за всеми следят, кто что сказал, кто не верит в нашу победу, увиливает, кто ещё не записался добровольцем. А с другой – всем ясно: надо, и ничего не поделаешь. Митинг, тут же и райкомовские деятели, и эти, конечно, фуражки с голубым околышем, только оставили свои фуражки дома. В общем, по одной только Москве чуть не двести тысяч подали заявление. Может, и больше... Прямо с митинга – на пункт формирования районной дивизии нашего Куйбышевского района. Три часа на сборы; еле-еле успел прибежать к вам на вокзал попрощаться. Кавардак был невероятный. Немец рвётся к Москве, может, уже совсем близко, никто толком не знает, сводки – сплошное враньё, все только догадываются, да что там догадываются – знают, а заикнуться никто не смеет: паникёр – и под трибунал. Засиделся я, пора идти”, – сказал отец.

“Побудь ещё немного”.

“Взгляни-ка ещё разок, на всякий случай”.

Писатель вышел в коридор, выглянул на лестничную площадку.

“Никого”, – сказал он, возвращаясь.

“Я о тебе беспокоюсь. Со мной-то они что могут сделать, – ничего”.

“Ты так думаешь?”

“Чего тут думать. Меня ведь всё равно что нет. – Пауза. – Да, так вот... Войско – смех один: кто в чём. В пиджачках, в штиблетах, в летних туфлях белых, как тогда носили, их надо было чистить зубным порошком. Сперва отправили на рытьё окопов. Где-то уж не помню, где; под Рузой, что ли. Никакого обучения, вместо оружия лопаты. Через неделю выдали обмундирование. Что такое бе-у, знаешь?”

“Бывшее в употреблении”.

“Так точно, тебя учить не надо. Сапог вообще не выдали. Ещё через неделю пришла партия винтовок, мосинских, образца девяносто первого дробь тридцатого года. Это же смех! Начали учить устав. Зачем учить устав, если никто почти что за всю жизнь ни одного выстрела не сделал? Хорошо ещё, что оставалось несколько дней до отправки на фронт. В общем, худо-бедно научили разбирать оружие, заряжать, стрелять по мишеням. Так что мы, например, смогли даже отразить первую атаку противника, сумели организованно отступить...”

“Я, наверно, многое путаю, – сказал отец, – давно было дело... К чему это я всё говорю? Дивизию прикомандировали к 32-й армии. На дворе осень, октябрь, ночи холодные. А мы в лёгких шинелишках. Да и немцы тоже. Думали к сентябрю вообще всё кончить... Это на наших-то дорогах... Споткнулись, реорганизовались – и снова наступление. Это я уже потом узнал, два танковых клина врезались с двух сторон, один с юга, другой с севера. За ними моторизованные корпуса. Ставка запретила отход. Сколько там народу полегло, один Бог знает. Оба прорыва соединились. Все оказались в котле, не только ополченцы, но и вся 32-я армия резервного фронта, и ещё одна, 24-я, и в придачу три армии Западного фронта”.

“В котле?”

“Это у немцев так называлось. В окружении. Сперва вроде бы поступил приказ пробиваться на Сычёвку, на Гжатск. Пытались прорваться, этот прорыв дорого обошёлся. А тут и вовсе связь со штабом прекратилась. Нам всё говорили, идёт помощь, а на самом деле командование бросило нас на произвол судьбы. Кругом леса. Пошли разговоры, что немцы никого в плен не берут, считают,что всё ополчение состоит из комиссаров и евреев. Сдаваться бессмысленно. Да и вообще от всего московского ополчения остались только отдельные отряды. Не отряды даже, а кучки полузамёрзших людей. Под Ельней полегло всё наше ополчение”.

Тишина, книги по-прежнему лежат на полу, створки шкафа распахнуты настежь. За окном сыплется снег. В самом деле, не надо ломать голову, потом разберёмся. А вот закусить бы не мешало, ты тоже, наверное, проголодался, бормочет писатель. Сбегать на кухню.

“На кухню не сметь. Потерпишь”.

“Никогда не думал, что тебя увижу”.

“Я тоже не думал”.

“Далеко тебе ехать?”

“Чем дальше, тем лучше”.

“Я тебя провожу”.

“Ни-ни”.

“Ничего со мной не будет. Или ты сам боишься?”

“Я? – спросил отец. – Меня нет и не было, заруби себе на носу. Ведь это самое логичное, а? Самое правдоподобное”.

“Так-то оно так”.

“Я погиб за Родину в октябре сорок первого, – сказал гость торжественно и даже не без некоторого самодовольства. – Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей... Все приказы так заканчивались. Вы похоронку получили?”

“Не знаю... мама об этом ничего не говорила”.

“Не получили. Да какие там похоронки. Не до того было... Пал за Родину, а где похоронен, хрен знает, может, под Ельней, а может, на Северном полюсе... И сколько нас было, и где мы лежим, никто не знает и никогда не узнает... Никто нас не хоронил, не до того было. Пали, и пускай лежат. Умер Максим, и хрен с ним. Весной снег сойдёт, вороны расклюют. Ворон знаешь сколько в том году развелось?”

От густого снегопада в комнате стало сумрачно, поблескивали сумасшедшие глаза гостя.

“Говорилось, пять дивизий народного ополчения, может, пять, а может десять – а где они? Нас всё равно что не было”.

“Дальше”, – попросил писатель.

“Зачем тебе? Хочешь обо всём этом написать? Ну, валяй, пиши. Сочиняй! Всё равно ничего не получится. Об этом писать невозможно. Кто там был, не расскажет, а кто захочет написать, выйдет неправда”.

“Ну а всё-таки”.

“Всё-таки... Сначала шли кучками, старались только не потерять направление – на восток. Шли, шли, одного нет, другого нет. Потом я вовсе остался один. В одной деревне попросился ночевать. Хозяйка с детьми на полатях, мужа нет. Положили меня на лавке. Только было задремал, постучали. Да как ещё постучали! Входит патруль: офицер и два солдата. Ищут партизан. Я тогда ещё не говорил по-немецки, но кое-что понимал. Немец, видимо, знал немного по-русски, спрашивает: это кто? Хозяйка, вечно буду её помнить, отвечает: здешний, из нашей деревни. У меня отросла борода, весь оборванный, вполне могу сойти за колхозника. Почему не у себя дома? А у него дом сгорел. Почему в военном? Хозяйка объясняет: был мобилизован, дезертировал, не хочет с вами воевать. Пошли! Привели в штаб. А там...”

“Как! – вскричал писатель. – Вернике?”

“Какой ещё Вернике”.

“Ты же говоришь, читал... – Он ходил взад-вперёд по комнате. – Так значит, – бормотал он, потирая лоб, – вопреки всему, вопреки всякой вероятности и даже вопреки моему замыслу... ты жив”.

“Можно считать и так”, – сказал отец и развёл руками, как бы извиняясь.

Февральский снег валит густыми хлопьями, пурга разгулялась, исчезли дома, не видно перекрёстков, и фигура странного визитёра растворяется, тонет в белой каше.


XLVI Вдоль по Питерской. Генерал Колесников

Примерно тогда же

Неизвестно, когда именно сверкающий чёрный лимузин с пуленепробиваемыми стёклами подкатил к подъезду. Если это произошло в тот же день, то они чуть было не столкнулись нос к носу: отец выходил из дому. Несколько минут спустя в коридоре продребезжал звонок. Отворил кто-то из жильцов. И... акции писателя в коммунальной квартире внезапно чудесным образом подскочили. Новый, чрезвычайно импозантный гость, в шинели с золотыми погонами и барашковой папахе, с фирменным пакетом на руке, с портфелем в другой, молча, не глядя, – сосед едва успел посторониться – вступил в квартиру, прошагал мимо сундука. Остановился перед дверью писателя и постучался костяшками пальцев.

Раз, другой. Ответа не было.

Гость входит.

“Привет!”

Он стоит на пороге, снег капает с его папахи.

Писатель открыл рот.

“Не узнаёшь?”

Подойдя к столу, генерал сдвинул чашки, водрузил приношение. Портфель был прислонён к стенке. Из внутреннего кармана явилась плоская фляга тёмного стекла. Он искал глазами, куда сбросить шинель и папаху.

Писатель показал на раскладушку. Гость остался в мундире с планками орденов, в погонах со звёздами, излучавшими таинственный свет, в синих брюках с голубыми лампасами.

“Сергей?” – пролепетал, наконец, хозяин.

Генерал раскладывал на тарелках бутерброды с паюсной икрой, балыком и ещё Бог знает с чем, нарезал ломтиками лимон.

Писатель переводил глаза с пиршественного стола на изумительный парадный наряд Серёжи, хотя изумляться, собственно, было нечему. Какой же это род войск, спросил он.

Генерал искоса, подняв бровь, поглядел на друга.

“А вот меня всё-таки интересует... – проговорил он. – Не подумай, что я собираюсь тебя выпытывать. Просто так, по-человечески. Как ты вообще представляешь себе твоё дело?”

“Моё дело?” Писатель пожал плечами.

“Может, тебе вообще не хочется вспоминать?”

“Не очень. Темна вода во облацех! Вот как я его себе представляю”.

“Уж это точно. А всё-таки?”

“Я давно уже перестал об этом думать, – сказал писатель. – Пытался, конечно, разобраться. После лагеря. В общем-то дело банальное. Был свидетель, ещё там какие-то показания. Не в них суть. Ты это знаешь лучше меня... Суть – это доносы, о них, конечно, молчок. Короче говоря, было два осведомителя”.

“Два?”

“Один – это ты”,

“Допустим. А кто второй?”

“Глаша. – Писатель назвал фамилию Аглаи. – Была такая девочка на нашем курсе. Ты её, наверное, не помнишь”.

“Помню. Черноглазая?”

“Красивая девушка. По-своему, конечно”.

“Вы всегда втроём ходили, вы и эта, как её”.

“Да. Что-то было между нами. Она меня ревновала к своей подруге, сентиментальная история. Потом уже я узнал, что она была дочерью репрессированного. Так что всё понятно, её прижали...”

Генерал внимательно слушал.

“Ага. Вот как, – проговорил он. – А ты... не хотел бы взглянуть на своё дело?”

Наклонился и, не дожидаясь ответа, отщёлкнул портфель.

“Я запросил его. Не следственное, конечно, там ничего особенного нет. Оперативное! С удовольствием подарил бы тебе на память. Но! – он развёл руками. – Не могу. Его надо вернуть”.

Он взвешивал папку на ладонях, улыбаясь, поглядывал на друга. Так повар держит на подносе фирменное блюдо. Так посол иноземной державы преподносит драгоценный подарок.

“Хочешь полистать? Рассчитываю, конечно, на твою скромность. Всё должно остаться между нами”.

Автор хроники, как зачарованный, смотрел на пухлую папку. Медленно покачал головой.

Генерал поднял брови.

“Неинтересно?”

Писатель снова помотал головой.

“Такая возможность может представиться только один раз в жизни. Не хочешь – как хочешь. Дело вот в чём... Я, как это ни смешно, вынужден защитить свой приоритет”.

Генерал швырнул добычу в разверстую пасть портфеля.

“Ты ошибся, – сказал он. – Я просмотрел все материалы. Там только один информант – под псевдонимом, разумеется”.

“Она?”

“Нет. – Генерал усмехнулся. – Я!”

“Как, – выдавил писатель, – кроме тебя... никого не было? Ты единственный осведомитель, больше никто?”

“Так точно. Не знаю, что ты там говорил в присутствии этих девиц, очевидно, какие-то пустяки. Во всяком случае, сведений о том, что твоя Глаша сотрудничала с разведкой, нет”.

Сумерки сгустились. Гость взглянул на часы. Задержался я у тебя, пробормотал он.

“Разведка, – сказал писатель. Так это у вас называлось”.

“Именно так”.

“Ты меня посадил, Серёжа”.

“Не я. Тебя государство посадило”.

Он протянул портсигар, писатель покачал гловой.

“Дукат?”

Генерал щёлкнул зажигалкой, затянулся и выпустил, выпятив губы, дым к потолку. При чём тут Дукат, спросил он холодно.

“Ducatum значит по-латыни герцогство”.

“Я не герцог. Это заграничные... Отечественных не курим. Так на чём, стало быть, мы остановились... Я твои чувства прекрасно понимаю”.

“Мы были друзьями, Серёжа. Сколько тебе заплатили?”

Генерал помрачнел. Тяжело взирал на писателя.

“Да. Мы были друзьями. Если ты думаешь, что я пришёл оправдываться, то ошибаешься. А если всё ещё не понял, я объясню”.

Пауза.

“Что ты хочешь мне объяснить?”

“Одну простую вещь. Всякое государство должно защищаться. А наше – тем более”.

“Чьё это – наше?”

“Наше. Моё и твоё. Повторяю: всякое государство, и особенно такое, как наше, советское”.

“Защищаться?”

“Да”.

“От кого?”

“В том числе и от таких, как ты. Ты пей, там ещё осталось... Закусывай... Я имею в виду не тебя сегодняшнего, а твои тогдашние настроения”.

“Откуда ты знаешь, что мои настроения изменились?”

“Я думаю, жизнь тебя научила”.

Он поднялся и подошёл к окну.

“Пурга-то какая”.

Руки в карманах форменных брюк, крепкий затылок. А тогда – ещё мальчишеский, с ямкой. Медленно вращается в тёплом тумане, переливаясь цветными огнями, люстра шикарного ресторана “Савой”. Официантка в кокетливом фартучке, в короткой тесной юбке на роскошных бёдрах. Обращается только к Серёже. Он всегда при деньгах... Жирный голос конферансье.

Сегодня у нас в гостях...

Там в углу сидит похожая на Целиковскую.

Вдоль по Питерской. С кала-а! Кольчиком. Да эх-ы.

Генерал вернулся к столу.

“Наше государство, к твоему сведению, да, наше социалистическое государство, устроено так, что критиковать его, а точнее сказать – клеветать на него – нельзя. Недопустимо. Почему? – Он разливает остатки зелья по стаканам. – Да потому, что это значит требовать перемен. А любые более или менее серьёзные перемены, реформы и так далее для нашей системы опасны. Наше государство – монолит. Каков он есть, таков он и есть. Это не глина, которую можно мять так и сяк. Попрошу меня не перебивать”.

Едет миленький, сам на троечике.

“Ты меня слушаешь?”

“Слушаю, слушаю...”

“А теперь вспомни, что ты говорил. Как был настроен. Я-то хорошо помню”.

“Ещё бы. Всё записывал”.

“Записывал или не записывал, не обо мне речь. Ты говорил, что у нас фашистский строй. Как у немцев. Говорил? Говорил. Что ж, – Сергей усмехнулся, – может быть, и фашистский. Смотря как посмореть. Ну и что? Что с того, я спрашиваю!”

Усмехнулся и писатель углом рта.

“Давай, – сказал гость, берясь за стакан. – Во-первых, неизвестно, что лучше. Во всяком случае, благодаря этому строю мы победили... Это режим твёрдого руководства, вот что важно. Для России тем более. А во-вторых...”

Он стукнул своим стаканом о стакан писателя.

“А во-вторых, и это, брат, самое главное... Ничего менять нельзя, вот в чём дело-то. Ни-ни! Что есть, то есть. Иначе начнётся такое, что... Русский народ – это, может быть, самый терпеливый народ на свете. Но если ослабить узду...”

Генерал погрозил пальцем, раздавил в блюдце окурок.

“Тебе, может быть, и казалось, что надо сказать правду, открыть людям глаза... Ишь какой нашёлся! У кого голова на плечах, тот знает правду... И помалкивает. В государственных делах, в которых такие, как ты, ни хрена ни смыслят, правда – заруби это себе на носу! – она подчас хуже всякой лжи. Вреднее всякой лжи! Да и что это значит, сказать правду? Это значит призывать к перевороту. Вот так, друже. Сегодня ты говоришь мне, завтра скажешь другим. Слабых, неустойчивых людей сколько угодно. Особенно среди тогдашней молодёжи. Уж нам-то это хорошо известно... Вот они и подумают: а на хера всё это терпеть? Пора приступать к делу. Да ты и сам, кажется, собирался... я уж не помню. Прокламации, что ли, разбрасывать...”

Он снова взглянул на часы, нахмурился. Вынул блокнот.

“Вот что. Мне неудобно выходить...”

Держа в руках исписанный листок, писатель прочёл: Живо. Одна нога здесь, другая там. Генерал Колесников.

Писатель вышел из подъезда, приблизился к чёрному лимузину и, смахнув снег со стекла, показал человеку записку. Вскоре позвонили в коридоре. Писатель принял от шофёра новый пакет, бутылку...

Время отступило. В полутьме гость и хозяин сидели, понурясь, за столом, жевали, о чём-то думали, подносили к губам спасительное зелье. А помнишь, говорил один. Как мы с тобой. Как не помнить. Молодость, она, того... Была и сплыла. И не успели оглянуться. А эту помнишь. Как же... Было дело под Полтавой. Ничего у меня с ней не вышло. Между прочим, вспомни. Какое было время: баб сколько угодно. А мы, лопухи. Вообще ничего не вышло. Вот так, брат. Жизнь-то, а? Как обернулась. Ты уж меня прости. Да чего там. Кто старое помянет... Может, тебе помочь. Да чего там помогать. Ты как живёшь-то. Да ничего, помаленьку. Живу, хлеб жую. Один живёшь. Да как тебе сказать. Может, тебе чего надо. Ты скажи. За тебя, друг. Надоела мне вся эта жизнь, ты не смотри, что я в таких чинах... Вот так – пальцем по горлу – надоела. Повидались-таки. Брат! за тебя! Обнимались, утирали слезу, тихонько пели.

Я вечор, молода. Во пиру была!


XLVII Слава Богу, живём в большой стране

1 марта 1977

Что за день, думал писатель. Ноги тащили его к зловещему зданию. Такая же пасмурная погода стояла и в тот день, обманчивая петербургская весна. Мостовая блестела от сырости. Был даже, кажется, тот же день недели. Дым рассеялся, самодержец выбрался из кареты. “Хорош, – сказал он, взглянув на Рысакова, и, отвернувшись, пробормотал: – Un joli monsieur”. Он ждал смерти вот уже сколько лет. Кажется, снова обошлось. “Ваше величество, – кто-то подбежал, – вы ранены?” – “Я нет. Слава Богу. А вот...” – кивнул на двух умирающих: конвойного казака и прохожего мальчика. В эту минуту писатель, войдя в подъезд, предъявил повестку и паспорт.

Царь шёл нетвёрдой походкой к решётке канала, к человеку, который стоял у решётки, скрестив руки. Человек не снял шапку. Царь смотрел на него с любопытством. Человек поднял руки и сделал шаг навстречу. В руках был пакет. Бомба шмякнулась о булыжную мостовую, император, с помутившимся взором, в клочьях обгоревшей одежды, с полуоторванными ногами сидел в луже крови, прислонясь к решётке, а в двух шагах от него на мостовой, с развороченным животом лежал Гриневицкий.

Писатель явился, как положено, на Кузнецкий мост для допроса после домашнего обыска и изъятия компрометирующих материалов. Ему указали комнатку слева от проходной, окно забрано решёткой, стол и два стула. Минут через пять вошёл человек в штатском. Он был русоволос, ни стар, ни молод, со светлым невыразительным лицом. Поздоровался кивком, сел напротив, вынул портсигар. Курите?

Писатель покачал головой.

“Ну и я не курю”, – сказал сотрудник, не назвавший себя, и спрятал портсигар.

“Ну что ж... – проговорил он, не спуская светлых глаз с посетителя. Впечатление такое, что он одновременно смотрит на тебя и сквозь тебя. Мысленно прикидываешь: капитан, майор? – О чём же, стало быть, мы с вами будем беседовать?”

Подследственный сделал неопределённое движение, дескать, это уж ваше дело.

“Давайте сразу договоримся. Я никаких протоколов составлять не собираюсь, хотел бы просто с вами потолковать, а вас попрошу не хитрить, не притворяться, что вы не понимаете, в чём дело, для чего вас вызвали... Одним словом, не строить из себя целку!”

Он употребил это непристойное выражение просто и непринуждённо, как если бы оно давно стало общеупотребительным, – что, вообще говоря, так и было – и тем давая понять, что сама обстановка беседы должна быть непринуждённой. Однако в этой конторе все слова надлежит понимать по-особому. “Потолковать” – это было в некотором роде нововведение. Писатель насторожился.

“Ну вот, – офицер хмыкнул, – вижу, вы уже изготовились к обороне”.

Он вздохнул, поиграл ключом. Открыл ящик стола и вынул знакомую пухлую папку с грифом и номером. Штамп “ХВ” – хранить вечно. В просторечии: Христос воскрес. Канцелярское бессмертие.

“Вы угадали. Боюсь, что не устарело... Вы как считаете?”

“Я реабилитирован”, – сказал писатель.

“Как же, как же; а я разве говорю что-нибудь против?”

Он листал дело.

“Вот тут есть любопытные вещи, – пробормотал он, – похоже, что вы собирались скрыться...”

После этого явилась на свет ещё одна папка, перевязанная шнурком.

“Это я вам возвращаю, это нам не нужно...”

Писатель получил назад свою рукопись.

“А у меня к вам, кстати, вопросик. Касательно вашего, этого... Опять же не для протокола. Вот вы называете одного из... скажем так: одного из крупнейших людей нашего времени – карликом. Почему?”

“Он был низкорослым”.

“Людей невысокого роста много. Однако мы не называем их карликами. Карлик – это...”

“Карлик – это карлик”.

“Угу. Но согласитесь, что читатель, если только он не полный идиот, понимает, что вы имели в виду не только рост”.

“У меня нет читателей”.

“Ну-ну-ну. Каждый писатель рассчитывает, что у него в конце концов найдутся читатели. Для потомства пишете, а? Хорошо, оставим это. Но мне всё-таки интересно, чем объясняется такое отношение к одному из... вы ведь согласны, что вся история нашей страны немыслима без него. Или я ошибаюсь?”

“Тем хуже для истории”.

“Кстати, вы тут где-то в другом месте отзываетесь об истории весьма даже презрительно...”

“Она этого заслужила”, – мрачно сказал писатель.

“Откуда вы это знаете?”

“Мы все современники...”

“То-то и оно, что современники, – сказал майор. – История, знаете ли, меняется. Сегодня одно, завтра другое. Можно так повернуть, можно этак. Историю, я вам скажу, хуже всего понимают как раз те, кого она, пардон, за жопу взяла”.

“То есть современники?”

“Они самые”, – был ответ. Человек снова раскрыл и протянул портсигар.

“Спасибо, вы уже спрашивали”.

“Но, может быть, вы передумали”.

“Передумал, стоит ли курить?”

“Передумали, стоит ли так унижать нашу страну, её вождя... А впрочем, хрен с ним, – неожиданно сказал майор. – Умер Максим, ну и... Вернёмся к делу”.

Архивная папка лежала перед ним, он постукивал ногтями по обложке.

“Вас реабилитировали, разрешили вам жить в Москве, а вы опять за своё. Опубликовали... простите, не хочу вас обижать... свою стряпню за границей. Сам этот факт, знаете ли... не говоря уже об издательстве. Известное издательство, знают, что им печатать... И кто они такие, тоже известно. Книжка ваша тянет на статью, скажу вам прямо, на сто процентов. С первой страницы до последней”.

“Какая книжка?”

“Ну-ну-ну. Будто вы не знаете”.

Из стола явилась книга.

“Не моя, – сказал писатель. – Я её читал, но не я её автор”.

Майор испустил тяжёлый вздох.

“Ну вот опять. Я же просил. Я, между прочим, не для того вас пригласил, чтобы добиваться признания. Тут дело ясное! Если уж на то пошло... – он презрительно взглянул на роман, швырнул его в стол, взглянул на писателя, – мне ничего не стоит сейчас же выписать ордер на арест, и разговор окончен! Какая статья, сами знаете. Она теперь усовершенствована. Хранение, распространение, то да сё. Публикация клеветнических материалов за рубежом. Вот так, уважаемый... – тут он в первый раз назвал сочинителя по имени-отчеству. – Кстати сказать, не обижайтесь, роман-то, между нами говоря, ни в какие ворота”.

Произнеся этот приговор, он встал, выглянул в коридор и сделал знак кому-то. Оба молча сидели друг против друга. В дверь деликатно постучали, явилась с подносом пышнобёдрая буфетчица в наколке и круглом передничке.

“Угощайтесь”. Майор вдумчиво размешивал ложечкой чай в стакане с подстаканником, отхватил крепкими зубами кусок бутерброда с ветчиной. Следом за ним взял стакан и писатель, обжигаясь, отпил глоток.

“Бежать задумали?” – неожиданно спросил офицер.

“Как это, бежать”.

“Уехать. Есть такие случаи. По еврейской линии... Ведь у вас папа был, если не ошибаюсь, каким-то боком? А кстати, что с ним случилось?”

“Вы же знаете...”

“Вы что, думаете, мы всеведущи?”

“Он погиб, – сказал писатель. – В сорок первом году”.

“На фронте? Вот видите. Отец проливал кровь за родину, а вы её собираетесь оставить”.

На что писатель возразил, что не собирается, да и вообще впервые слышит.

“Так уж и впервые! Все знают, вся Москва, можно сказать, только и говорит об этом на кухнях. А вы не слышали. Впрочем, – сказал он, вытирая пальцы бумажной салфеткой, кивая рассеянно и словно говоря сам с собой, – в самом деле, что вам там делать? Это ведь только пока вы здесь, на вас обращают внимание. А приедете – кому вы там нужны?”

Приоткрыв дверь, он щёлкнул пальцами. Снова явилась упитанная буфетчица забрать поднос, сотрудник оценивающе смотрел на её фигуру.

“Н-да... – Вздохнул, сложил руки на груди, склонил голову на плечо. – Я понимаю, вы хотите сказать, что вам здесь не дают заниматься литературой, преследуют, грозят посадить снова...”

Майор встал. Повертел головой, оглядывая потолок, хлопнул в ладоши.

“Это так, профессиональная привычка, – промолвил он, усмехаясь. – Разведка есть разведка, она ведь и против себя тоже работает. – Сел. – Так о чём бишь я...”

“Я бы вам не советовал, – сказал он. – По-человечески не советовал бы. Ну, помурыжат вас, разок-другой придут с обыском. На допрос вызовут. Это же для вас не новость. Ну, в самом худшем случае, поживёте сколько-то времени, так сказать, на природе. У какой-нибудь бабы. Вдали от суеты... Вы ведь стреляный воробей”.

Что он имел в виду, ссылку?

“Долго не продлится. А вот эмигрировать не стоит. Немного терпения. Тут ведь дело такое: скажем прямо, пахнет керосином”.

Он барабанил пальцами по столу.

“М-м?”

Подследственный молчал.

“Керосинчиком, керосинчиком пахнет. Эксперимент не удался. Не вышло, прямо скажем. Сидим все, пардон, в жопе. Нужно что-то предпринимать. А для этого, как вы понимаете, нужна крепкая рука, нужны смелые, ответственные люди. Надо выволакивать страну из дерьма... Вас, конечно, удивляет такая откровенность. Но ведь это почти что, можно сказать, и не тайна. Можете настучать на меня, я не возражаю. Но уж тогда вместе сядем, хе-хе!”

Офицер встал, прошёлся по тесной комнатке, и, как всегда, невозможно было понять, лжёт он, как все они, – пудрит мозги, ломает дурака – или всё это говорится всерьёз.

“Тут такие дела готовятся, а вы собрались драпать... (Писатель сделал протестующий жест, человек остановил его). Ну, пять лет, ну, восемь от силы – сколько это ещё может продолжаться? А потом крах. Да ещё какой. Страна у нас огромная, если уж рухнет, то такой будет трам-тарарам! Все усилия, жертвы, всё – псу под хвост. Света белого не увидим. Не-ет-с, – и он помахал пальцем перед носом подследственного, – этого допустить нельзя, мы и не допустим. Можете думать о нас что хотите, но только единственная сила, которая может спасти Россию, – это мы. Да, мы, государственная безопасность. Вот такие дела, уважаемый. А вы говорите...”

Писатель, несколько обескураженный, выслушал эту тираду. Итак, даже они... Не он один спрашивал себя, на чём всё это держится, и не находил ответа. И, однако, не мог представить себе, чтобы этот режим когда-нибудь испустил дух.

Он спросил:

“А как же будет со мной?”

“С тобой? – поднял брови майор, капитан или кто он там был, неожиданно перейдя на “ты“. – Следствие продолжается. Кто однажды отведал тюремной баланды... как это говорится?”

“Будет жрать её снова”.

“Ну уж и пошутить нельзя. Ладно! – Он хлопнул ладонями по столу. – Заболтался я с вами, где у вас повестка-то...”

Он небрежно черкнул что-то. На нетвёрдых ногах составитель этой, вопреки разным несуразностям, всё же правдивой хроники направился к выходу. На улице моросил дождь.

Первое марта, пасмурный денёк... Два взрыва на Екатерининском канале.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю