355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Хазанов » Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия » Текст книги (страница 14)
Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:01

Текст книги "Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия"


Автор книги: Борис Хазанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

XXXVIII Легка на помине

Всё ещё 22 февраля

Он прислушался, что-то вновь происходило за дверью. “Подслушивают, – прошептал он, – я так и знал”.

Это был скрип колёс.

“О, – воскликнул жилец, – вот это да! Вот так номер”.

Кресло-каталка застряло в дверях, ворочалось так и сяк, наконец, удалось протиснуться. Доктор медицины Арон Каценеленбоген, пятясь, вкатил кресло спинкой вперёд, развернул, сморщенное личико показалось из-за подлокотников, сильно состарившаяся Анна Яковлевна, подняв ветхую аристократическую ручку, приветствовала жильца.

Что касается доктора, то он выглядел по-прежнему импозантно, однако заметно похудел.

“Всё бывает, – молвила Анна Яковлевна, отвечая на безмолвный вопрос писателя, – представь себе: всё бывает. Даже то, чего не бывает...”

Она поглаживала тощую седовласую обезьянку у себя на коленях.

“Не так-то просто было тебя разыскать, – заметил доктор. – Забраться в такую дыру – это надо уметь”.

“Но я вижу, ты не забыл язык, это меня радует”, – поглядывая на стол, сказала Анна Яковлевна.

“Это ваша книга...”

“Можешь оставить её у себя. Она мне не нужна. Кто эта девочка, – твоя дочь?”

Девочки след простыл. Может быть, оттого, что она родилась, когда вас давно уже не было на свете, думает писатель. Может быть, это просто несовместимость времён.

“Да, мы не виделись тысячу лет. Как ты жил эти годы? – Она озирала убогое жильё, покачивала маленькой лысеющей головой. – Кажется, ты не слишком преуспел в жизни... или я ошибаюсь? Господа, помогите мне выбраться”.

Вдвоём подхватили старушку, усадили на табурет, где перед этим сидела юная слушательница. Доктор Каценеленбоген опустился в освободившуюся каталку. Подняв остатки некогда соболиных бровей, Анна Яковлевна поглядывает на стол, на исписанные и исчёрканные страницы.

На ней длинное тёмное платье, вязаная кофта, она встряхивает перед ухом спичечным коробком, как бывало, и, конечно, ни одной спички не осталось; доктор, приподнявшись, протягивает ей факел зажигалки. Запах бензина, дивный аромат дешёвых папирос. Мальчик ёрзает на диване, убедительная просьба не забираться с ногами! Всю зиму снег свозили с переулка во двор, снег стоит горой в венецианском окне, в комнате бело, и в углу за комодом нагая дама никак не может выбраться из бокала.

Дым тонкой струйкой вытекает из увядших уст Анны Яковлевны. Чёрный дым вылетает толчками из прямоугольной трубы крематория. Кто это изготовляет такие скверные папиросы?

“Дукат, – сказал писатель, – по-моему, фабрика существует до сих пор”.

“Странно. Ведь дукат – это от слова ducatum. Ты куришь?”

“В лагере курил. Махру”.

“Qu’est-ce que c’est que cette махра?”

“Махорка”, – пояснил доктор Каценеленбоген.

“Ну, рассказывай, я хочу знать”.

Что рассказывать? О чём? Писатель пожимает плечами.

“Когда вы вернулись?”

“Я один вернулся. Сбежал из эвакуации”.

“Да, да, конечно... память, память стала никуда”, – кряхтит Анна Яковлевна и кивает сморщенной старушечьей головой.

“А мама в конце войны”.

И так как за этим должен последовать другой вопрос, он объясняет: Донской монастырь. Недалеко от...

“От меня, – сказала Анна Яковлевна, – можешь не стесняться. А твой отец?”

“Мой отец пропал без вести. Зимой сорок первого”.

“Да, да, – вздыхает она. – Страшная зима. Не правда ли, доктор?”

“Вы правы, дорогая, – сказал доктор Каценеленбоген. – Зима была ужасная. Хотя лично я до неё не дожил”.

“Немцы всё ещё в России?”

Доктор Каценеленбоген дипломатично кашлянул.

“Э! э! э! – вскричала Анна Яковлевна. – Софи! Не сметь!.. Она не выносит папиросного дыма”.

Совершив в воздухе дугу, голая и тощая, того особенного цвета, который напоминает покрытый плесенью шоколад, обезьянка плюхнулась на стол.

“Софи, назад!” – громыхнул доктор, но было поздно. Раскорячившись на столе, высоко подняв загнутый кренделем хвост, Софи выдавила из себя комок и ещё один комок.

“Ужас, – пробормотала Анна Яковлевна, – что за воспитание...”

“Софи! и тебе не стыдно?” – внушительно сказал доктор Каценеленбоген.

“Для библиотеки”, – пропищала Софи, показывая чёрной лапкой на запачканную, поруганную рукопись.

“Какой ещё библиотеки?”

“В Козловском переулке, в уборной”.

“Боже мой, откуда ты знаешь о Козловском переулке, тебя ещё не было на свете...”

“Ничего, я сейчас уберу”, – бормотал писатель.

Он явился с железным совком для выгребания золы из печки, молча стряхивал жёлто-коричневые колбаски с рукописей.

“Поди прочь, не хочу с тобой разговаривать, – говорила Анна Яковлевна. Обезьянка снова сидела у неё на коленях. – Я тебя больше не люблю...”

Наступило неловкое молчание.

“О-о... моя спина. Не могу сидеть на этих табуретках. Доктор, отчего у меня болит спина?”

“Это позвоночник. Возрастные изменения”.

“И вы ничего не предпринимаете!”

Доктор Каценеленбоген ограничился неопределённым жестом.

“Вообще, что это за манера сваливать всё на возраст. Я была не такой уж старой!”

Удивительные вещи происходят, а впрочем, так и бывает, когда после долгой разлуки ужасаешься, до чего изменился человек, а потом видишь, что он всё такой же. Доктор, конечно, сильно сдал за эти годы, но вот прошло каких-нибудь четверть часа, и перед тобою прежний доктор Каценеленбоген, медицинское светило Куйбышевского района, величественный, массивный, с перстнем на пальце, с собственной практикой, которую он сумел сохранить в почти уже построенном обществе социализма, и вывеской у входа в прекрасный старый дом на Чистых прудах.

Сопя, доктор тянет губы к мясистому носу, приподнимает седую бровь.

Анна Яковлевна:

“Прекрасно знаю, что вы хотите сказать. Что присутствие врача – само по себе терапевтическое мероприятие. Mon Dieu! сколько можно повторять одно и то же”.

Экс-баронесса вновь покоится в кресле; правда, это уже не верное старое кресло из комнатки-кельи в Большом Козловском. Анна Яковлевна восседает в инвалидном кресле-каталке.

“Совсем дырявая память! – вздыхает она. – Я ведь знала, помнила, как вы с мамой вернулись из эвакуации... (Писатель не возражает). А ты, если не ошибаюсь, поступил в университет?”

“Не ошибаетесь”.

“Не хочу мучать тебя бестактными вопросами, ты уж прости меня. Ты, кажется, снова уехал... надолго?”

“Уехал... на северо-восток”.

Доктор Каценеленбоген заметил, что пребывание в здоровом северном климате имеет свою положительную сторону.

“Это верно”, – сказал писатель.

Анна Яковлевна спрашивает, отчего он не живёт в их квартире, и снова ничего не остаётся, как в ответ пожать плечами.

“Извини мою назойливость, я не совсем понимаю. Но меня интересует. Чем ты всё-таки занимаешься? На что ты живёшь?”

“Я занимаюсь... – пробормотал он, – вы же видите”. (Кивок в сторону стола).

“Je m’y attendais... я так и подумала. Удаётся что-нибудь зарабатывать?”

“Для этого надо печататься”.

“Я могу похлопотать, – сказал доктор Каценеленбоген. – У меня сохранились кое-какие связи”.

Писатель поблагодарил. Анна Яковлевна возразила:

“Дорогой мой, вы меня просто изумляете. Какие связи?! В вашем положении... я хочу сказать, в нашем положении”.

Она умоляюще взглянула на писателя, украдкой постучала пальцем по лбу.

“Что касается заработка, – продолжал он, – я работаю. Или, вернее, работал. Она меня устроила”.

“Эта женщина?”

“Ну да. Ваша племянница”.

“Мой Бог, какая она мне племянница. Седьмая вода на киселе... Скажи мне... (понизив голос) ты с ней в близких отношениях?”

“В общем, да”.

Доктор Каценеленбоген изобразил на лице понимающую мину.

“Она тебя любит? Почему ты на ней не женишься?”

“Дорогая, почему молодой человек непременно должен...”

“Доктор, молчите. Я знаю, что вы хотите сказать”.

“О женитьбе не может быть речи, – сказал писатель. – Мы принадлежим к разным этажам общества”.

“Но ты выражаешься прямо как в старорежимные времена! Что ты хочешь этим сказать?”

“То, что сказал”.

“Но ты её любишь?”

Писатель взглянул на Анну Яковлевну ничего не выражающим взглядом, посмотрел на рукопись со следами безобразия. Вопрос застыл на сморщенном личике Анны Яковлевны. Доктор Каценеленбоген обнаружил в нагрудном кармане своего пиджака сигару и занялся раскуриванием.

“Я не могу любить, – помолчав, сказал писатель. – Это свойство во мне убито”.

“Что ты говоришь! Человек не может существовать без любви”.

“Очень даже может”.

“Я бы хотела знать, что ты пишешь: рассказы, романы?”

“В этом роде”.

“В моё время считалось, что романов без любви не бывает. Слово роман, собственно, и означало любовную связь. Как можно писать роман и не иметь представления о том, что такое любовь! – Писатель молчал. – Что же вас связывает?”

“Что связывает... – Он усмехнулся. – Вероятно, постель”.

“Немаловажный фактор”, – заметил, выпуская дым, доктор Каценеленбоген.

“Доктор, не пытайтесь изображать из себя циника. Вам это совершенно не к лицу!”

“А также благодарность, – продолжал писатель. – Она приняла во мне большое участие. Не оттолкнула меня. Вам, может быть, неизвестно, что значит вернуться оттуда... Люди шарахались от меня, как от привидения. А она... И кроме того... вы спрашиваете, что нас связывает...”

“О! – и Анна Яковлевна всплеснула руками, сокрушённо закивала, – я так и знала! Подтверждаются мои самые худшие предположения. Вы слышите, доктор, они вместе курят опиум!”

“Нет, – сказал писатель, – не опиум. Теперь опиум не курят”.

“А что же курят?”

“Ничего. Теперь колются”.

“Колются, чем? Ах, впрочем, всё равно... Доктор! Вы медик, и вы молчите?”

Доктор Каценеленбоген отложил в сторону сигару.

“Я бы хотел взглянуть, – проговорил он. – Ну-ка, засучи рукав, живо. М-да. Совершенно верно. Именно так. Часто?”

“Нет, не часто”, – сказал писатель.

“Что касается Валентины, от неё всего можно ждать, – со вздохом сказала Анна Яковлевна. – До чего мы дожили. Так что же это за работа, которая даёт тебе возможность проживать в этой избе?”

“Возможность проживать мне предоставляет милиция”, – ответил писатель.

“Позволю себе заметить, – вставил доктор, – что нам с трудом удалось тебя разыскать”.

“Я посудомой. Мою посуду”.

Он попытался объяснить, что в столице развёрнуто большое строительство. Помнит ли Анна Яковлевна, где находилась Калужская застава? Так вот, ещё дальше. Там огромная гостиница. Горы посуды с остатками яств.

“Представляю себе, что это за яства. Значит, это она тебя устроила? Вероятно, она там занимает высокую должность”.

“Горничная”.

“Как! – удивилась Анна Яковлевна. – Я не понимаю. Ты говоришь, вы принадлежите к разным социальным слоям. Если она всего-навсего горничная, обыкновенная femme de chambre... разве расстояние между вами так уж велико?”

“Простите, Анна Яковлевна, – сказал писатель. – Je craindrais d’offenser vos oreilles”.

“Но я хочу всё знать о тебе. Валентина меня не интересует. Если я спрашиваю, то лишь потому, что ты связан с ней...”

“Мы всё хотим знать”, – сказал доктор Каценеленбоген.

“В обязанности горничной входит обслуживание гостей”.

“Угу. Обслуживание? – задумчиво переспросила Анна Яковлевна и опустила глаза на уснувшую обезьянку, которая была удивительно похожа на Анну Яковлевну. – Должна сказать, что в моё время в борделях подвизались более привлекательные девушки... Да, но... ты сказал, что работал”.

“Я так сказал?”

Анна Яковлевна переглянулась с доктором.

“А сейчас?”

“Сейчас не работаю”.

“Понимаю. Ты узнал, кто она такая, и уволился”.

“Не совсем так. Дело в том, что её покровитель... одним словом, там произошла неприятная история, меня стали тягать, и я подумал, что мне лучше уйти”.

Анна Яковлевна тяжко вздыхает. Я устала, говорит она. Анна Яковлевна оглядела писателя. Ни тени осуждения в её взоре, лишь горечь и сострадание.

“Как же ты опустился, бедный мой мальчик...” – пробормотала она.

Писатель лежал на топчане, эх, думал он, какая глупость. Надо было расспросить её как следует. Уточнить подробности, которые так нужны. Откуда взялась эта картина – голая девушка в бокале. Что стало с соседями, куда они делись. Что произошло с самой Анной Яковлевной. Тысяча вопросов.

Дым её папироски всё ещё стелился в воздухе. Витал аромат докторской сигары. Всё забывается. Он дал ей просто так исчезнуть.

Однако... не для того ли она явилась, чтобы напомнить?

Он встал, засунул руки в карманы холстинных штанов, взад-вперёд он расхаживает по своей masure, уставясь в щербатый пол. Встряхнуть жестяную лампу, есть ли ещё керосин. Писатель сидит за столом, отупело перелистывает бумаги.


XXXIX Вдвоём и смуглая Венера

Назад (путаница, вызванная более серьёзными причинами, нежели забывчивость)

31 декабря 1956

У всех пациентов независимо от вида употребляемого снадобья наблюдались аффективные нарушения. В течение длительного времени у них преобладал неустойчивый, часто сниженный фон настроения. У большинства отмечались повышенная возбудимость, истероподобные формы реагирования, эмоциональная лабильность. Периодически возникало чувство враждебности и агрессивности к окружающим.

“Ну и что?” – спросила она.

У 61% больных в разные периоды возникал страх перед будущим из-за отсутствия уверенности в том, что они смогут удержаться перед соблазном очередного употребления препарата, страх покончить с собой – вскрыть вены, повеситься, выпрыгнуть из окна.

“Тут первый этаж, тут не выпрыгнешь”.

“Есть другие способы”.

“Ты что, струсил? Небось там уже пробовал”.

“Там? – Он усмехнулся. – Ты не представляешь себе, что – там”.

Она напевает:

Новый год, порядки новые... Колючей проволокой лагерь оцеплён.

“Ого. Это ты откуда набралась?”

“Ниоткуда”.

“У тебя есть эта пластинка?”

Она напевает знаменитое танго: “Брызги шампанского”.

“Была. Кругом глядят на нас глаза суровые. Ля-ля, ля-ля, тара-тата, тара-тата. Не пробовал, так попробуй. Надо же когда-нибудь”.

“Ты так думаешь?”

“Я так думаю. Я что тебе скажу – вся жизнь становится другой. Потом поймёшь, без этого жизнь не в жизнь. А насчёт здоровья – это всё больше разговоры. Мало ли что там написано. Они тебе наговорят”.

“Кто это, они”.

“Вот я: что я, больная, что ли. Я себе сейчас сделаю, ты посмотришь. А потом тебе. Дурачок, я же тебя люблю, если бы не любила, никогда бы не узнал. Разве по мне что-нибудь видно? Здоровью не вредит, это только так запугивают”.

“Всё ясно”, – сказал писатель.

“Да хотя бы и вредило – что нам терять? Всё равно до старости не доживём. Эх, милый. Да если б не штоф...”

“Штоф”.

“Ну да. Он там живёт, он живой, а ты не знал? Спит в ампуле, всё равно как ребёнок в материной утробе. Ты его впусти в кровь, он проснётся. Если бы не он, я бы давно уже лапти откинула, ручкой махнула бы всем вам”.

“Кому – вам”.

“Мужикам. Давно бы себя порешила”.

“Откуда это у тебя”.

“Оттуда. Нечего спрашивать. Откуда у всех. Чего это я разболталась. Давай... Главное соблюдать стерильность. А то занесёшь какую-нибудь заразу. Чужим шприцом ни в коем случае, и свой никому не давать. Можно просто в бедро, поглубже. Но самое лучшее вот так. Сначала прокипятить. Потом жгут. Баян обязательно сполоснуть, дистиллированной водой, я специально в аптеке покупаю”.

“Баян?”

“Да что ты, первый раз, что ли, слышишь. Вот; во-о-от... Теперь подождать немного. Сейчас начнёт забирать. Сперва как будто съезжаешь куда-то”.

“На тот свет”.

“Скажешь ещё”.

Она молчит, медленно дышит.

“Да на том свете, если уж на то пошло, лучше, чем на этом. Когда-нибудь увидим. А потом поднимаешься. Выше и выше. О-о... Ну, давай. Вместе, так вместе. А насчёт того-этого...”

“Насчёт чего”.

“Ладно притворяться-то. Не понимаешь, что ли? Насчёт того, что стоять не будет. Это всё сказки”.

“Откуда ты знаешь?”

“Знаю. Ну давай, не ленись. Засучи рукав. От дозы зависит. Если свою дозу знаешь, то ничего не будет, даже наоборот. Ещё как захочется. Ты меня ещё не распробовал как следует. Небеса увидишь, в раю побываешь. А если просто так хочешь расслабиться, успокоиться, то надо немного увеличить. А вообще с дозами осторожней. Можно и до галиков доколоться. До галлюцинаций. Со мной однажды было, как-нибудь расскажу. Смех один... Бери жгут. Сам, сам. Ну, у тебя веняк хороший. Протереть; вот спирт. Ваткой, говорю, протри. Теперь смотри, берёшь пилку. Ампулу надпилишь вот здесь, где узко, потом просто щёлкнуть пальцем, раз! Теперь насосать”.

“Это нам известно”.

“Ну и прекрасно. Медленно, не торопись. Нам спешить некуда. Там всё равно раньше одиннадцати не начнётся. Теперь, как только кровь появится, распусти жгут. Толкай поршень, пальчиком, до конца, до конца-а-а, чтоб ни капли не пропало. А теперь быстро вынуть, и ваткой. Руку согни в локте. Сперва станет тепло в животе. Чуешь? Ещё подождать... пока врубишься в кайф. Тут, милый, целая наука. Голову только не надо терять. А то, хочешь, ежа как-нибудь попробуем”.

“Ежа?”

“ЛСД. Психоделик. Самая сейчас модная штука. В другом мире окажешься”.

“Ты пробовала”.

“Было дело”.

“И что же?”

“Да так, не понравилось. И опасно, стебануться можно в два счёта”.

“Нам пора”.

“Куда? А, успеется”.

Здравый смысл говорит нам, что все земное мало реально и что истинная реальность вещей раскрывается только в грёзах. Люди ограниченные сочтут странным и, быть может, даже дерзким, что книга об искусственных наслаждениях посвящается женщине – самому естественному источнику самых естественных наслаждений. Но нельзя отрицать, что, подобно тому как реальный мир входит в нашу духовную жизнь, способствуя образованию того неопределимого сплава, который мы называем нашей личностью, – так и женщина входит в наши грезы, то окутывая их глубоким мраком, то озаряя ярким светом.

“Была такая. Мулатка по имени Жанна Дюваль”.

“Мулатка?”

“Ну да. Белый отец и чёрная мать. Или наоборот. Чёрт её знает, откуда она явилась. С островов”.

“Чёрные, они горячие”.

“Глаза, как угли. Полуведьма, полубогиня. Приучила его к гашишу. Лживая, невежественная”.

Она мрачнеет.

“Ты хочешь сказать, как я?”

Он разводит руками.

“Нет, ты скажи правду”.

“Валя, – промолвил он укоризненно. – Приди в себя”.

“Покажи книжку. Господи, а это ещё откуда?”

“Ниоткуда. Это книжка Анны Яковлевны. Бодлер... был такой поэт”.

“Опять эта Анна Яковлевна. Вечная Анна Яковлевна”.

Итак, вот перед вами это вещество: комочек зеленой массы в виде варенья, величиной с орех, со странным запахом. Вот источник счастья! Оно умещается в чайной ложке. Вы можете без страха проглотить его: от этого не умирают. Впоследствии слишком частое обращение к его чарам, быть может, ослабит силу вашей воли, быть может, принизит вашу личность; но кара еще так далека! Чем же вы рискуете?

“Ну как, забирает? Погляди на себя в зеркало”.

“Ух ты”.

“Чешется? Ничего, пройдёт. Ты лучше приляг. Я говорю, голову не надо терять. И меру знать. А то загудишь. Подвинься маленько. Ничего не будем делать, полежим просто вдвоём... Я тогда совсем девчонкой была”.

“Когда?”

“Когда тебя взяли. У меня ведь никого нет. Отца вовсе не было, фамилию его ношу, а кто он был? Сделал своё дело и сбежал. Может, на фронте убили. С матерью тоже, знаешь, большой любви не было. Ну вот. Уговорил меня кто-то поступить в театральную студию, была такая при Еврейском театре”.

“Ты разве еврейка?”

“Да какая там еврейка. Мне сказали, там и русских берут. Я, по правде сказать, евреев нá дух не переношу. А вот так получилось. Я в школе в драмкружке была. У нас там был руководитель, артист или кто он там, он меня чуть было – ну, в общем...”

“Чуть было”.

“Ну да. Он ко мне и так и сяк. Потом потерял терпение и говорит: почему ты мне не даёшь? А я только смеюсь. Женитесь, говорю, на мне, тогда и е...те сколько хотите”.

Молчание.

“Мне вообще в жизни везёт. Ну, и внешность, конечно, играет роль”.

“А я?” – спросил писатель.

“Что – ты?”

“Я тоже на тебе не женился”.

Она усмехнулась. “Куда тебе. – Помолчав: – Милый, когда ж это было. Это я тебе про старые времена рассказываю. Ты другое дело. Я ведь тебя люблю...”

“А тех не любила?”

“Ну, это по-разному. Любила, не любила, тебе-то что”.

“Ты говоришь, поступила в еврейскую студию”.

“Ну да; была уверена, что не возьмут. И, представь, прошла по конкурсу. Прочитала что-то там, потом ещё этюд. Как ты, например, будешь себя вести в парикмахерской. Ну вот; а месяца через два, только начались занятия, всю эту лавочку прикрыли, кого-то там арестовали, уж не знаю, чем они там занимались. А другим просто под зад, и катись, вообще весь театр разогнали. Я, можно сказать, на улице очутилась. Домой возвращаться не могу. Какой у меня дом. Мамаша с кем-то там связалась”.

“Ты что-то путаешь. Еврейский театр, на Малой Бронной, – ведь его разогнали уже после войны”.

“А я что говорю?”.

“Ты была в театральной студии, когда я тебя первый раз увидел. Анна Яковлевна была больна. Я хорошо помню. Ты стояла спиной к окну”.

“Ну и что?”

“А то, что это было ещё до войны”.

“Сам ты путаешь. Это тебя забирает, вот ты и несёшь. Анна Яковлевна... А чего Анна Яковлевна. Она ведь мне никакая не родня. Мне мама говорила: разыщи Анну Яковлевну. Будто бы бабка у них в услужении была. Моя бабка”.

“У кого?”

“У них – у фон-баронов. Ну вот; что я рассказать хотела. Осталась, можно сказать, у разбитого корыта. Да ещё с пузом. То есть ещё не с пузом, но уже”.

“Вот как”.

“Я там в студии сдуру связалась с одним. Короче, хоть в петлю лезь. Если б не Алексей Фомич, не знаю, что бы со мной было. Он меня, можно сказать, подобрал”.

“А ребёнок?”

“Не было никакого ребёнка, освободилась, и всё. Он тогда ещё не был таким большим начальником”.

“Алексей Фомич?”

“Век буду ему благодарна, Бога за него молить. Господи, ты что думаешь, я с ним живу? Ну, бывает иногда, пожалеешь его по-бабьи. У него семья, на Урале где-то там. Я уж не знаю, что там у них, жену он не любит, вот и ездит в Москву то и дело. Говорит, что из-за меня приезжает. Он даже мне предложение сделал, говорит, брошу всё... Он вообще-то большая шишка, ну и связи, конечно, сам понимаешь”.

“Что же ты”.

“Не знаю. Не судьба, наверное”.

“Но ты с ним живёшь”.

“Да не живу я. Это не считается. Не люблю я его как мужчину. Ну, пожалеешь иногда”.

“Это когда ты бываешь на дежурстве?”

“Всё тебе надо знать”.

“Чем же он тебе не угодил?”

“Чем, чем. Чем мужик может не угодить? Не получается у нас с ним. Только-только разожгусь, а уж он спустил”.

“Это оттого, что он тебя любит”.

“Может, слишком любит”.

“Постой, – сказал писатель, – там кто-то стоит. Дай-ка я погляжу...”

“Лежи. Не обращай внимания”

“Это он за нами приехал?”

“Я говорю, не обращай внимания. Как настроение?”

“Превосходное. Много там будет народу?”

“Не знаю. Много. Сколько сейчас времени? Хватит валяться. Я тебе новый галстук купила”.

“Алексей Фомич знает?”

“Что я колюсь? Знает, а как же”.

“Я не об этом. Что мы с тобой... Ещё приревнует”.

“Ну и пусть ревнует. Что я хотела рассказать. Был у меня один в студии”.

“Тот самый?”

“Который?.. Нет, не он... Вообще-то ко мне многие клеились. Ты как, ничего? Сейчас расскажу, и поедем. Я гордая была. Мальчик был один. Нежный такой, как куколка. Нежный и грустный. Вот мы раз сидим у него, отец был какая-то важная птица, отдельная квартира, всё такое, у него была своя комната. Сидим, он говорит: хочешь попробовать. Я думала, он меня сейчас раздевать начнёт. А может, он и в самом деле думал, что я под балдой ему отдамся. Делаю вид, что ничего не понимаю. Я тебя научу, говорит, это так приятно. Если бы не наркотик, я бы руки на себя наложил. Что ж так, говорю. А вот так. Я удивилась, с чего бы это, – такая жизнь, дом – полная чаша, мощные родители, ни в чём нет отказа. У них и дача была, и прислуга. Кругом, говорю, люди голодают. Инвалиды с протянутой рукой, ты сходи – я говорю – как-нибудь на вокзал. Или к “Метрополю”, там девчонки продаются за кусок туалетного мыла. И знаешь, что он мне ответил? Я без двух вещей не могу жить. Без каких это вещей? Без этого и без тебя. Он совсем ничего не умел. Я у него первая была”.


 
Viens sur mon coeur, âme cruelle et sourde,
Tigre adoré, monsrte aux airs indolents;
Je veux longtemps plonger mes doigts tremblants
Dans l’épaisseur de ta criniére lourde;
 
 
Dans tes jupons remplis de ton parfume
Ensevelir ma tête endolorie,
Et respirer, comme une fleur flétrie,
Le doux relent de mon amour défunt.
 
 
Je veux dormir! dormir plutôt que vivre!
Dans un sommeil aussi doux que la mort,
J’étalerai mes baisers sans remord
Sur ton beau corps poli comme le cuivre.
 
 
Pour engloutir mes sanglots apaisés
Rien ne me vaut l’abîme de ta couche;
L’oubli puissant habite sur ta bouche,
Et le Léthé coule dans tes baisers.
 
 
A mon destin, désormais mon délice,
J’obéirai comme un prédestiné;
Martyr docile,innocent condamné,
Dont la ferveur attise le supplice,
 
 
Je sucerai, pour noyer ma rancoeur,
Le népenthès et la bonne ciguë
Aux bouts charmants de cette gorge aigu,
Qui n’a jamais emprisonné de coeur.[26]26
  Charles Baudelaire. «Le Léthé»
  Перевод с французского Семена Рубановича:
Сюда, на грудь, любимая тигрица,Чудовище в обличье красоты!Хотят мои дрожащие перстыВ твою густую гриву погрузиться.В твоих душистых юбках, у колен,Дай мне укрыться головой усталойИ пить дыханьем, как цветок завялый,Любви моей умершей сладкий тлен.Я сна хочу, хочу я сна – не жизни!Во сне глубоком и, как смерть, благомЯ расточу на теле дорогомЛобзания, глухие к укоризне.Подавленные жалобы моиТвоя постель, как бездна, заглушает,В твоих устах забвенье обитает,В объятиях – летейские струи.Мою, усладой ставшую мне, участь,Как обреченный, я принять хочу, –Страдалец кроткий, преданный бичуИ множащий усердно казни жгучесть.И, чтобы смыть всю горечь без следа,Вберу я яд цикуты благосклоннойС концов пьянящих груди заостренной,Не заключавшей сердца никогда.  Шарль Бодлер. «Лета»


[Закрыть]

 

“Нам пора”.

“Куда?” – спросил писатель.

“Как куда? На бал!”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю