355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Фальков » Горацио (Письма О Д Исаева) » Текст книги (страница 7)
Горацио (Письма О Д Исаева)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:04

Текст книги "Горацио (Письма О Д Исаева)"


Автор книги: Борис Фальков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Таким образом, совершенно разные отправные точки расследований автора и действующего лица хроники, разные пути к истине Гора и Одре, приводят их к одинаковым результатам. А вот это противоречие – и в САМОМ ДЕЛЕ УДИВИТЕЛЬНО. И если сюда прибавить следователя-читателя, также разделяющего с заинтересованными лицами и результаты, и удивление, то от такой гремучей смеси и впрямь можно взорваться.

От взрыва хронику спасает, видимо, то, что цели Одре и Гора по-прежнему различны, они не смешиваются друг с другом, хотя результаты действий рыцаря и писца – одинаковы. Да, для Одре важней некая суть события, так сказать – его правда, чем беспрепятственное течение хроники или сам ход истории. Пусть найденная правда и остановит всё это, весь этот процесс. Пусть не останется камня на камне от итогов процесса – успехов прогресса, то есть, от возможности достижения, пресуществления идеала. Пусть не останется и самого идеала. Всё пусть. Зато сыщик исполнит долг, спущенный ему свыше. Несомненно – свыше, или, по меньшей мере, сбоку: ведь он бы и рад уклониться от его исполнения, да не может, не в силах. Дело идёт как бы само собой. Что же собирается делать он? Странным образом – то же, что делает и его враг-хронист: сыщик намеревается обнародовать, опубликовать результаты своего расследования. То есть, написать и издать свою собственную хронику текущих событий.

Итак, Гор описывает Круг в рассуждениях об истине, от идеи Государства-Бегемота к ней же, попутно выясняя не только географическое значение Круга Земного, но и значение его как Круговорота Жизни, что влияет на представления автора рассуждений о форме вообще. А в частности – о форме хроники, претендующей на вечное значение, и, значит, о форме самой Вечности. И отныне он придаёт им обеим форму Круга или Шара. Итак, в поисках правды Одре пробегает свой Круг, от подозрения в адрес хрониста к нему же. И оба они сходятся в одном пункте: на рецепте любовного напитка. Поскольку речь идёт о Бескрайнем Круге, запущенном вращаться этим напитком, то речь идёт, конечно же, о вечности и бессмертии, не о любви же, в один актуальный миг проносящейся сквозь нас! А, значит, вскрывается ещё один эвфемизм, предназначенный скрывать – но наилучшим образом выявляющий существеннейший, если не считать таковым импотенцию, из изъянов вечной жизни: смерть. Предназначенный излечить жизнь от этого недостатка рецепт любовного напитка является, таким образом, рецептом бессмертия. В действенности рецепта нет сомнений ни у хрониста, ни у разрушителя хроники: ведь выпив его, Тристан и Изольда действительно становятся достоянием вечности. Все труды Гора и Одре имеют целью раздобыть этот рецепт и для себя.

Но, и в этом заключается различие между ними, между подлинным словом и настоящим делом, в поисках рецепта сыщик написанием хроники не ограничится. К своему слову он обязательно приложит и своё дело. Он не ограничится историческими реминисценциями, фиксацией ещё не проделанного, прогнозами и патентом на промышленное изготовление напитка, когда добудет рецепт. Он обязательно построит и фабрику. И станет её управляющим, не только номинальным хозяином. И в конце концов расширит производство, разорив всех конкурентов, производящих другие напитки, в том числе – и производителей кока-колы. Здесь и напрашивается вопрос: а кто же, в таком случае, из них – Одре или Гор действительно человек новый, соответствующий новому типу общественных отношений и новейшему типу государства, которому хронист присваивает столь возвышенное имя Вечножвачный Бегемот?

Оставим это. Не наше это дело. Вернёмся к расследованию Одре. Мы знаем, что удаётся взошедшему в зенит карьеры Гуверналу. Но что удаётся рыцарю, находящемуся в опале? Поначалу его работа вынужденно теоретична, ведь средств на дорогостоящие эксперименты ему взять уже негде, он потерял свой высокий пост при дворе короля Марка. А его складывающаяся партия диссидентов... О ней в смысле средств и инвестиций пока и упоминать не стоит. В ходе изысканий Одре делает, тем не менее, фундаментальные открытия. Например, устанавливает подлинное происхождение человека, называющего себя Тристаном. И этим попутно доказывает, что подлинно фундаментальные открытия не требуют материальных инвестиций, действительно необходимы лишь нематериальные. Потому-то фундаментальные открытия столь редки.

Выясняется, что французская почва недостаточно тверда, чтобы на ней образовалось, согласно постоянным утверждениям хроники – от слова "грустный", и произросло это имя. То есть, выясняется, что к этому времени французский язык попросту ещё не существует. Имя же "Тристан" является этимологическим мошенничеством, подправленным кельтским "Друстан". А, значит, так называемый датский принц – вовсе не датчанин, не сакс, и тем более не норвежец, и не только к королевским домам этих народов, но и к их плебсу никакого отношения не имеет, будучи, что прямо вытекает из его настоящего имени, сыном друида, потомком кельтского сельского попа. К тому же – друида-расстриги, отставленного от службы, судя по умственному состоянию его потомка, за жестокое пьянство, ибо прибавка "стан" или "тан" на кельтских наречиях означает "презренный", "изгой".

То же происходит и с именем второго проходимца, Гувернала, который выводит своё имя от французского "воспитатель". А приводит к французскому же "губернатор". Что опять-таки наталкивает читателя хроники на новые подозрения в его адрес. Одре в своём расследовании устанавливает подлинное имя и хрониста: Горвенал. Разбираться теперь в происхождении этого ультраварварского созвучия опальный рыцарь предоставляет кому угодно. Любому ничтожеству, которое может заинтересоваться другим ничтожеством, равным себе или ещё более ничтожным. Любому читателю этой во всём поддельной чепухи.

Во всём! Но это значит, что обвинение в поддельности касается и самого Одре. Тем более, что предъявленные им королю Марку разоблачения проходимцев и на этот раз не имеют успеха. Если не считать успехом разжалование из рыцарей в простолюдины и ссылку в отдалённую деревню, куда по приказу короля его отвозят четверо нуворишей, то есть, четверо новопроизведённых дворян. Деревенский пейзаж, леса и болота, бесконтрольная отдалённость от столицы, и вот уже недавний диссидент становится, собственно, партизаном. Бывший рыцарь чувствует настоящее головокружение от таких успехов, предсказать которые, впрочем, можно было без труда. Надо бы так же без труда забыть теперь о расследовании и мирно дожить свой срок на выселках, сколачивая потихоньку партизанский отряд и выводя из строя государственные дороги. Но как исследователь вынужденно честный, то есть опальный, Одре не может остановить набравшее ход следствие по своей воле. Он поступает противоположным образом, вводит в число объектов следствия себя самого, и потому на него также обрушивается удар Бича Божиего, распространённейшая болезнь времени: расслоение сознания. Таким образом, обнаруживается существеннейший из изъянов сыщика, дырка в его упорном противостоянии всему новому и старому, зияющая пробоина в его иммунитете к тому, что не является его собственным Я. То есть, Одре настигает и ужаснейшая из болезней, вырвавшихся в обновляющийся мир из поистине бездонного ящика Пандоры: роковая слабость души в её противостоянии агрессии наружного воздействия, её иммунный дефицит. Через пробоину в иммунитете в душу исследователя врывается то, что до сих пор воспринималось им как ПРЕДМЕТ расследования, как не я, как они. Строгая картина мира, этот результат, впрочем, самой обычной диплопии, косоглазия – Я И ОНО, становится немыслимо хаотичной. И Одре, потеряв возможность выводить следствия из причин, обращается к тому одному, что ещё остаётся доступным какому-то расследованию, ибо только этого одного не коснулся и не может коснуться хаос, ураган разложения: к актуальному, в один миг проносящемуся сквозь сыщика цельному мигу, по определению не заключающему в себе ни следствий, ни причин.

Миг этот искать долго не приходится, это брачная ночь Марка и Изольды Белокурой. В ту ночь, как известно, служанка Изольды Бранжьена заменила на брачном одре свою госпожу, ибо даже после поездки на Корабле Любви оставалась невинной, как бы это ни было невероятно. Изольда, опять же известно, напротив: уже не являлась... как бы это избежать повторения слова... барышней. Король не заметил подмены. И брачный союз, которому угрожала опасность не состояться вовсе, стал ото дня ко дню, то есть – от ночи к ночи укрепляться. Именно в эту первобрачную ночь Одре совершает свою первую партизанскую вылазку: тайно проникает в спальню короля, прячется за портьерой и внимательно наблюдает за всем происходящим. Но, опять же удивительным образом, тоже никакой подмены не обнаруживает. Так, во всяком случае, записано в хронике... И это, возможно, чистая правда. Ведь если бы Одре обнаружил подмену, то немедленно бы схватил преступницу, крикнул бы "огня, огня!", вызвал бы свидетелей и, наконец, выиграл бы свою затянувшуюся партию. Ведь ничего иного он и не желает. Между тем, как известно, опять это сакраментальное "известно", ничего такого не случилось. Почему? Где в этой сцене спрятана ловушка для участников?

Разберёмся. Одре стоит за портьерой и видит, что всё в порядке, кричать "огня, огня" нет причин. Король лежит в постели и видит то же самое. То есть, оба они видят то, что противоречит описанному в хронике Гора. В хронике же написано, что Изольда вынужденно пошла на обман, поскольку на Корабле Любви потеряла невинность. Слепота участников сцены, столь явно выпячиваемая хронистом, одинаково устраивает всех: короля, Изольду, Тристана, Бранжьену, самого Гора, ведь это его идея подмены с таким блеском удалась! Не устраивает она лишь Одре – но и он ведь подтверждает отсутствие обмана своим свидетельством из-за портьеры! Свидетельство Одре неопровержимо доказывает чистоту Изольды, несмотря на его жажду найти доказательства совсем иного, но ведь именно это и нужно обманщикам, и более всего – королю Марку! Итак, несмотря на разные цели участников, и непреложный факт подмены, все подтверждают её отсутствие. То есть, становится доказанным, что никакой подмены вовсе не было, что в хронику занесена преднамеренная ложь. Ибо если один и тот же факт, свидетельство Одре, служит ему и его противникам, служит столь противоположным целям ОДНОВРЕМЕННО и ОДИНАКОВО, то значит – сам этот факт двусмысленен, лжив. И, значит, подмена и факт в выражении "факт подмены" – вещи абсолютно разные. С подменой, таким образом, всё ясно. Но тогда – что такое этот факт? Вот вопрос.

То есть, нет никакого вопроса. Как не было в действительности и никакой подмены. Так называемые слепые – абсолютно правы. Само обвинение в слепоте, подчёркиваемое хроникой, обвинение ложное. Подмены же не было потому, что в ней не было никакой необходимости. Изольда, вошедшая брачной ночью в опочивальню Марка, ничем не отличается от той, которую мы видели в части второй тома первого. Точнее, в существенной своей части ничем не отличается. Она была до путешествия и осталась после путешествия барышней. По меньшей мере – до свадьбы. История соития Тристана и Изольды на Корабле Любви выдумана хронистом. Привкус литературной пошлости, китча, в самом выражении "Корабль Любви" оставляет неоспоримое послевкусие выдумки. Для чего же она её автору? На этот вопрос уже отвечала и сама хроника... Чтобы скрыть импотенцию Тристана.

Придя к такому выводу, Одре, может быть, и не исчерпывает всей истины, но ещё на один шаг приближается к рецепту любовного напитка. Что до его потайных надежд, то они не сбываются и на этот раз. Пророком в своём отечестве Одре опять не становится. Но для чего, собственно, существуют пророки? Отнюдь не только для "пророчеств и молитв", а и для того, чтобы их бросали львам. Для того же существуют и сами львы, и бросающие им пищу. Насчёт же отечества... Огорчаться не стоит: нет пророков в своём, но их нет и в чужих. Однако, всё же огорчённый этим правилом Одре, опять же – вынужденно, продолжает свои партизанские действия. Предполагая тайные свидания Тристана с Изольдой, он ставит в коридорах дворца крысоловки, подбрасывает анонимные письма. Он также предполагает, что Тристан должен красться коридорами босиком, чтобы производить поменьше шума. И поэтому партизан раскладывает на пути врага режущие и колющие предметы, втыкает в полы обломки кос и вилки для мяса, а также развешивает по стенам обожжённые на огне камина деревянные крючья, которые он выкрадывает из хроники Гора, точнее – из начальной версии об убийстве Гамлетом своих врагов. Теперь всё это используется для покушения на жизнь самого Тристана. Но, повторим, о Гамлете уже мало кто помнит. Не помнит о нём и ещё никто.

Таким образом, Одре приступает к террору. Учитывая его нынешнее положение, к террору снизу. Вот к чему вынужденно приводит неукротимое стремление к правде: к террору, к террору. Ужас, ужас, ужас... Именно такова реакция всех пострадавших.

В связи с этим следует упомянуть и о реакции Гувернала на действия сыщика-партизана. Он вводит в хронику наказание Бранжьены Изольдой за "слишком длинный язык". Автор хроники приписывает служанке якобы "разглашение тайной и ужасной правды". Правдой он называет – всё ту же несуществующую подмену. Но уже на следующей табличке Бранжьена, будто бы брошенная на съедение, не львам – а, для разнообразия, волкам, как ни в чём не бывало снова служит Изольде. Забывчивость хрониста простительна, голова его уже не вмещает им же запутанной и чрезмерно усложнившейся фабулы. Однако, противоречие между нелогичностью выдуманного и последовательностью самой жизни едва не стоит Гуверналу авторских прав на историю. Если бы кто-нибудь, разумеется, заметил это противоречие. Никто, однако, не замечает его, никто не обращает внимания на очередную ужасную тайну, связывающую беспомощного историка именно со служанкой Бранжьеной, на их совместный секрет, который разъяснится лишь в конце романа. Не обращает на это внимания и самый пристрастный участник событий, сыщик Одре. Так уверенность исследователя в умственном превосходстве, в превосходстве ума вообще, основанная на доверии к логике, индукции и дедукции, проявляет себя в логично вытекающей из этого слабости: в крайней недалёкости ума. Так, основанное на этой слабости, недоверие к простой, не обоснованной ничем силе воли, сердца, случая – ввергает умного человека в рабство. То, что этот человек продолжает считать себя свободным, и даже ещё более свободным, не меняет дела: он был, и ещё более остаётся, раб. Пусть раб своего ума, но и от этого – дело не меняется.

Террор, которому он подвергается в отечестве, вынуждает Тристана уехать за границу, пересечь канал. Одре, пользуясь свободой опалы, преследует его и там. Тристан, чтобы легализовать своё пребывание на материке, вынужден жениться на другой Изольде, Белорукой. Если это не очередная анаграмма. Кажется, Одре должен совершить неизбежную ошибку, а именно – признать импотенцию Тристана псевдооткрытием. Применив, однако, старые методы, Одре разоблачает не свою старую версию, а новосоставленную часть хроники: церковные записи и дневники жены Тристана. По очному свидетельству сыщика Тристан проживает со своей женой не как муж, а как брат. Имеются и соответствующие зарисовки.

Гувернал и здесь находит своё объяснение документально подтверждённому разоблачению Одре. И заносит его в повествование, не имея возможности просто удалить с дощечки противопоказания. "Всемерная, исключительно концентрированная любовь Тристана к Изольде Белокурой", пишет он, "а не какая-то там выдуманная импотенция, вот причина несколько однобоких отношений его с Изольдой Белорукой". Ах, это подозрительно похожее на очередную анаграмму имя, этот поспешно появляющийся, взявшийся словно ниоткуда персонаж! Не старый ли он, преднамеренно неловко разделённый рыбьей костью хрониста надвое? Как бы то ни было, а это проверенное средство, приём – анаграмма, разновидность эвфемизма – приносит, как всегда, успех. Пусть и частичный. По меньшей мере, такое объяснение Гора делает Тристана импотентом лишь отчасти, по вине сложившихся обстоятельств, которые от него не зависят, как не зависят они ни от кого другого. Как не зависят они и от самого автора "Тристана", хрониста, в сущности, от породившего его отца. То есть, делает Тристана импотентом не врождённым и окончательным, не на вечность, а лишь на короткую минутку, и стало быть – вовсе не импотентом. Рисунки же, приложенные Одре в доказательство действительности увиденного им, подтверждают, следовательно, лишь одно: что правдолюб-диссидент побывал и в этой спальне. Так искатель правды неизбежно меняется местами со своими гонителями, прибегая к методам, свойственным и его врагам. Это неопровержимо свидетельствует об изначальной взаимозаменяемости противников, власти и её диссидентов, о невозможности существования одного без другого. Что ж Вечножвачное Государство, со всеми его новыми старыми типами, как оно такое терпит? А никак: Бегемот себе жуёт дальше, толстея с возрастающим ускорением.

Наконец, Одре достигает отпущенного ему Богом и хроникой предела: он придаёт своей партии организацию, неотличимую от организации государства. Точнее, не своей партии – а партии себя. Вообще-то регистрирует её он под названием "Партия правды и свободы", но поскольку партия сразу же запрещается правительством, и не разваливается, а руководитель её остаётся на своём месте – руководит по-прежнему, то становится ясно: не в регистрации дело, а в том, что под "правдой и свободой" Одре непоколебимо понимает самого себя. Совсем не замечая того, что правда и свобода противоречат друг другу. Единственно себя, но себя не вполне единого, а раздвоенного, а то и растроенного. Пресуществлённого в два, а то и в три лица: правды, свободы, и дочери её необходимости. А повествование, стало быть, вступает в фазу терроризма утроенного, соответственно трём лицам руководителя террора: сверху, снизу и сбоку.

Противоречие, заложенное в основу программы партии Одре, эта быстро тикающая бомба должна неизбежно взорваться и разнести организацию на части, чего по определению не может с нею сделать идентичная ей другая организация Вечножвачный Бегемот. Это ясно всякому. Кроме Одре: тот не замечает уже ничего, ему вообще не до дискредитировавшего себя метода наблюдения, ему едва хватает времени действовать. У него этого времени всего-то – вечнопроносящийся в одно мгновение сквозь него миг. И это к счастью, ведь он подталкивает своими действиями не что-нибудь там незначительное, а саму фабулу хроники. И она беспрепятственно бежит вперёд, к своему собственному концу.

В заключение о самом настойчивом, неустанно воспроизводимом деянии Одре. О допросе всех встречающихся на табличках хроники, и за их границами, женщин на предмет рецепта любовного напитка. Следователь надеется составить подлинно действенный рецепт из ингредиентов, уже бытующих повсеместно, но без заметного пока успеха. Напомним, что любовный напиток – лишь эвфемизм, скрывающий напиток бессмертия. Это нами строго установлено. Поэтому заметить отсутствие успеха при применении традиционных ингредиентов легко: смерть буквально косит людей на обоих берегах канала. Отсутствием успеха объясняется и то, что Одре получает целый воз желаемого, ведь никто не держит ничего в тайне, ни на что не берёт патент. Тут и различные индийские пряности, завезенные африканцами, масла, испражнения животных, выделения половых органов, настойки на крови и слюне... Все они, по словам поставщиков, способствуют выделению спермы клиента в течении удлинённого, и даже бесконечного времени, или, если хотите, спермы жертвы. Но Одре знает, о чём идёт речь. Что скрывается и под эвфемизмом "бесконечное выделение спермы". Его не проведёшь. Он знает, что в этом троичном определении должно акцентировать, выделять курсивом или кавычками не слово "сперма", и ещё менее того "выделение", ведь эти ложные акценты – манёвр неутомимых врагов, а слово "бесконечное". Он знает, что речь идёт об истоках жизни, об уничтожении служанки смерти – времени, о вечности, не имеющей границ, о бессмертии.

Но найденные Одре ингредиенты и в самом деле не действуют, как показали поставленные им эксперименты. Ему следовало бы сделать вывод, что враги тут не причём, что дело вообще не в ингредиентах, и вообще не в напитке – а в том, что во время его приёма под рукой должна быть женщина, которую собираются полюбить, не какая-нибудь иная. Что пить должно одновременно с ней, в один и тот же миг. Что закреплённый успехом после приёма напитка рефлекс повторится, уже без всякого напитка, впоследствии, как это происходит при заболевании алкоголизмом или наоборот, при лечении от него. И тогда можно будет назвать свою любовь чувством крепким и постоянным, как тот же алкоголизм, любовью верной. Ибо половой акт, как выяснится, происходит не между низменными и изменчивыми, уязвимыми и нестойкими частями тел партнёров, а в частях возвышенных, неизменных, стойких, ничем не уязвимых и не прошибаемых: в их головах.

Одре же делает иной вывод из своих экспериментов, а именно – что все ингредиенты фальшивы и подсунуты ему врагами для его унижения. И что верных ингредиентов он пока попросту не нашёл, но обязательно ещё найдёт. Так мания величия неизбежно порождает манию преследования, если они не суть одно и то же, так величайшее в этом мире оказывается неизмеримо малым. Так в борьбе за правду теряется возможность постичь истину. Так уготавливается себе самому конец, который предназначался противнику. Иначе говоря, Одре предстоит неизбежно умереть. Но об этом – в следующей части.

И это к счастью, ибо жизнь становится для Одре тяжёлой болезнью, сродни шизофрении, с её растроенным осознанием действительности. Что же это такое, совсем не различать, где сами события, а где их простое изложение на табличке! Так запутать порядок табличек, что уже не различать их номеров, и располагать их в обратном порядке! А одну из табличек считать сразу тремя, а то и, не находя для другой соответствующего номера, вообще не ставить его на ней! А вот эту актуальную табличку, хоть и номерованную, так растянуть, что записанное на ней никак не могло бы на ней поместиться, для этого потребовалась бы трёхметровая доска, и эту табличку – даже не пытаться разделить хотя бы на три! Не свидетельства ли всё это слишком далеко зашедшего расстройства...

Но Одре не одинок в своей болезни, вся Европа ею болеет, однако, не теряет надежд. Она стремится преодолеть болезнь при помощи прогресса. А также других веселящих напитков. Например, преодолеть расслоённость слепого сознания – его же слепотой. Разрозненные части повествования – действием, то есть, вещью противоположной повествованию, и даже противопоставленной ему. И сделать всё это любой ценой, даже ценой смерти. Что же это такое: жизнь – болезнь, а смерть – от неё исцеление! Ещё раз, ещё три раза: ужас... И увечья, увечья, вопиющие увечья, эти бесконечные ступеньки к смерти, к окончательному исцелению.

Фоном хронике служит, как и всегда, народ. Не определяется, впрочем, что оно означает, это слово. Народ по преимуществу – кельтский. Его не волнуют все описываемые проблемы. Это ещё одно, пусть и косвенное, но поистине неопровержимое доказательство кельтского происхождения столь же равнодушного к этим проблемам проходимца Тристана.

Здесь заканчивается второй том. Опять-таки, всё действие происходит в хорошо нам знакомой обжорке.

ТАБЛИЧКА ТРЕТЬЯ.

Между тем фабула быстро движется к развязке, а хроника к концу. И это не может не вызывать в участниках действия некоего беспокойства. Их инстинкт самосохранения, столь слабо заявлявший о себе прежде, просыпается и начинает влиять на ход событий. Это сразу же проявляется в не предусмотренных автором инициативах героев и, как следствие борьбы хрониста с этими инициативами, в незапланированном, непомерном разветвлении фабулы. Линии, раньше стремившиеся к соединению и синтезу, вдруг начинают самовольно распадаться, теряют между собой связи. Недомолвки, ошибки, синтаксические нелепости, анахронизмы занимают на табличках всё больше места. Борьба хрониста против такого самовольства приводит лишь к тому, что в хронике появляются лишние, взявшиеся буквально ниоткуда персонажи. А персонажи задуманные и ведомые автором оттуда исчезают – в то же никуда. И никто не в силах этому помешать.

В таких неуправляемых обстоятельствах и автору трудно найти способ оставаться самим собой, то есть, руководителем обстоятельств, а хронисту – их хладнокровным наблюдателем, свидетелем. Что там – трудно, попросту невозможно. Вот ведь уже и Гувернал распадается на автора и хрониста, как это видно из последних его фраз. Поэтому его решение, вернее, их обоюдное решение – автора и хрониста, вычистить из хроники силой, убрать из неё всё, что не подчиняется их намерениям, попросту убить лишние души представляется не только допустимым, но и единственно доступным. Однако, чем больше он убивает, чем больше пустого пространства возникает на табличках и вокруг Гувернала, тем более обнаруживается то, что ему до сих пор удавалось как-то скрывать, а именно: он сам в роли героя своей же хроники. И его личные, до сих пор тщательно скрываемые, интересы в развитии событий.

В свою очередь, это вызывает беспокойство и у читателя хроники, нет, не просто беспокойство, а панику. У паники – веские причины: не распространяется ли власть над телами и душами персонажей, эта безграничная власть хрониста, также на тела и души читателей?! Вот ещё вопрос. И подозрения в адрес Гувернала ещё усиливаются.

Итак, и хрониста поражает болезнь, свирепствовавшая до сих пор лишь на деревянных страницах его хроники. Ему уже невозможно отстоять своё Я в прежнем его виде. Его Я, столь напоминающее теперь – Они, лишённое оболочки, придававшей форму его душе, прорвалось сквозь пробитую болезнью дыру в иммунной системе, защищавшей его от всего внешнего, защищавшей от Оно авторское Я, и, лишённое границ, Я смешивается с Оно вне границ пробитой оболочки. Сквозь дыру в оболочке бесформенной теперь души сквозит и столь тщательно скрываемая авторская тайна. Хронист теряет необходимое при такой работе равнодушие к происходящему. Его личная заинтересованность всё назойливей себя проявляет, и нагло показывает себя всем посторонним.

В свою очередь, Оно врывается через дыру в иммунитете в нутро автора, потому что вместе с разбавлением концентрации его Я чуждыми формами жизни – в нём образуется разрежение, начинает падать внутреннее давление его души. Дыра, расширяясь, темнеет, становится совсем чёрной, автор замыкается в себе, защищаясь от нашествия снаружи, обрастает жиром, тяжестью... И вот уже никакое излучение не может вырваться из автора наружу, даже слова, его профессия, с трудом выползают из его глотки, из-под его пера. Пытаясь защитить свои остатки, душа сворачивается в кокон, в шарик, прячется в глубины авторского организма, в лабиринты его темнейших уголков... Есть надежда, что никто не сможет найти её там, ухватить и сделать с ней нехорошее. Есть надежда, что, пусть и в таком увечном виде, она сможет выжить.

Но, поскольку врывающийся снаружи поток не остановим уже никем, а количество вмещаемого нутром автора из-за этого снова растёт и начинается обратный цикл – процесс в иную сторону, то сворачиваемая в кокон душа начинает снова опасно уплотняться. Разредившаяся было душа снова стремится к максимально возможной для неё плотности, к плотности, так сказать – телесной, к плотности, скажем, железа. Или, лучше: желёз. В железах, этих овальных комочках, ей чудится образ безопасного убежища, приюта, родного дома. Но так как стремление уплотниться также не может быть никем остановлено, вожжи потеряны всеми: автором хроники, её участниками, и другими элементами её ткани, то это уплотнение, в сущности, есть уплотнение бесконечное. Стремящиеся к бесконечной плотности, а значит – к бесконечному же уменьшению, ткани на деле бесконечно разбухают, ибо по их собственному ощущению – им становится всё тесней и тесней жить. И этот парадокс неизбежно приведёт их всех только к одному: к разбуханию мгновенному, то есть – к взрыву.

Как, однако, избежать взрыва, то есть, конца, то есть, скажем прямо, смерти? Хронист хочет жить, и жить вечно. Иначе, зачем бы столько времени он посвящал поискам весьма сомнительного рецепта бессмертия, в котором главный ингредиент – ещё более сомнительная в своём постоянстве, даже если считать импотенцию не вполне доказанной угрозой ему, любовь. Не должно ли скорейшим образом умереть всё, что не принадлежит лично Я хрониста, всё мешающее ему жить, все теснящие его другие, чтобы не умер он сам? Это – мысль. Вообще, трагический опыт, складывающийся по мере продвижения повествования вперёд, заставляет автора впервые серьёзно задуматься над спасением, нет, не души, уже поздно, – а над спасением хотя бы его творения, хроники. Прекратить, остановить развитие, повернуть назад, вернуться к началу, к отправной точке! Свернуть нити повествования в эту начальную, ещё тёмную в своём значении, точку, свернуть всю паутину в первоначальный клубок! Клубок, кокон, крохотка-желёзка, шарик хроники, который можно закатить в тёмный угол, вот в чём заключены теперь все надежды авторской души на собственное бессмертие. Вылепить форму повествованию, как можно скорее заключить его в простейший кокон, вот на чём строятся теперь все планы хрониста. Его спасёт только форма, замкнутая на себе со всех сторон, гладчайшая, простейшая и прочнейшая, безопаснейшая, короче говоря: шар, в который можно спрятаться – и спокойно уснуть. И, наконец, забыть обо всём.

С сумрачным сердцем хронист приступает к исполнению замышленного. На землю вокруг него также опускаются сумерки. Это можно понять, и он – понимает это... "Я думал, что в поисках реального бессмертия интерпретирую жизнь и смерть, суть и субстанцию, если угодно – желток и белок яйца," записывает он. "А горькая правда заключается в том, что я просто описываю его примитивнейшую форму, эту жалкую скорлупку. И даже не описываю, а разламываю её на кусочки, чтобы потом сложить. Во что же сложить, в нечто новое? Увы, в то же самое, что я только что на кусочки разбил. Смехотворное занятие..." Записывая это, Гувернал становится ещё более сумрачным. Сумерки продолжают опускаться и на землю вокруг него. Замышленное, первое пресуществление которого – воплощение в низвергаемый собственной тяжестью с небес сумрак, начинает реализовываться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю