355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Фальков » Горацио (Письма О Д Исаева) » Текст книги (страница 11)
Горацио (Письма О Д Исаева)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:04

Текст книги "Горацио (Письма О Д Исаева)"


Автор книги: Борис Фальков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

– Тебе повезло, – сказал он себе ободряюще. – Это именно то, что тебе всегда было нужно. Оно самое.

Итак, все дороги равнины вели к его дому. Ему повезло, они вели туда, куда и он стремился. Итак, сказал себе он, ещё три лье дороги – и я дома.

Он прибавил шагу. В стороне от дороги взмывали и падали в болотце тёмные хищные птицы. На электрическом столбе, к которому не были протянуты провода, неподвижно стояли в гнезде два аиста. Между ними, кажется, темнела головка их детёныша. Гуси и утки, пасшиеся на лугу, собирались в группы и шли к реке. Всё это вызывало в нём ощущения поистине радостные, как будто он давно этого не видел, но всегда хотел увидеть снова. Как будто он возвращался в родной дом после долгого путешествия. Дорога вывела его к берегу реки, прямо на пляжный песочек. Здесь заканчивался последний участок хуторка-аппендикса, задней стеной руин его окраинной хаты. Холм с его домом начинался прямо перед ним, но по другую сторону реки. С этого берега он мог рассмотреть все подробности, весь участок вокруг дома, напоминающего капитанский мостик над палубой корабля – над равниной: поросший орешником клочок земли, странно изогнутые деревья, улёгшийся на крышу тополь, алые мальвы в высокой траве, выцвевшую веранду, в прошлом – несомненно зелёную, тёмно-серые рамы окон без ставен, красноватые стены и украшенную деревянным резным кожухом трубу. Торопиться было некуда: он был уже, собственно, в прихожей своего дома.

Чтобы удобней было рассматривать владения, он сел на песок и прислонил затылок к шершавой коре чёрной груши, умершей на границе луга и пляжа. Гуси с шумом бросались в реку, каждая группа отдельно. Вожак одной из групп мощно шлёпал по воде крыльями, взбивая пену. Вода была тёмная и чистая.

Переправы не было видно ни справа, ни слева. Но и с этим он не спешил. Он знал, что всё решится само собой, и просто сидел, слушал и смотрел, как за холмы на раскинутых вполнеба крыльях опускается слепящее солнце. Слабо звенели листьями вербы на лугу, река с ворчанием двигалась на юг, мимо. Гуси хлопотали о своём. Все эти звуки легко вписывались в звенящую тишину: вокруг него и в нём самом.

– Ну да, – вздохнул он, делая и свой взнос – три копейки – в эту тишину, это то, что мне и было нужно.

И будто вздох его был услышан: гусь-вожак особенно хлёстко ударил по воде и саркастически, с оттяжкой на первом слоге и с ускорением к концу, рассмеялся. Эхо на другом берегу раздвоило смех и послало назад чуточку уже искажённую часть, так что он, успев за это время немного испугаться и полууспев усмехнуться, вроде бы нашёл в этих звуках сходство с речью, и даже почти узнал отдельные её слова. Слова вполне знакомые, но будто бы искорёженные той же силой, которая обрушилась на все эти деревья кругом и вогнала их в странные, состоящие из одних изъянов формы. Заставила их расти в непривычном направлении – их рост уже не являлся способом лобового преодоления силы тяжести, а напротив, средством обойти, избежать её действия или игнорировать совсем. Искорёженные, увечные тела деревьев затрудняли их классификацию, следовало бы вообще не спешить с причислением их к царству растений, они куда больше походили на животных или птиц. Точнее, на части разорванных ужасной силой их изувеченных тел. Удивление, сопровождавшее распознавание в смехе гуся вполне осмысленных слов, не помешало, однако, сформулировать общее впечатление в привычной, с привкусом пошлости, манере. Подлинно, сказал себе он, в этом совершенно подлинном мире есть один изъян: в нём нет подлинного одиночества.

С тем он и повернул голову назад, внутренне всё же продолжая развивать наметившийся сюжет нарушенного одиночества, и произнёс вслух:

– Добрый день.

Что касается сюжета, развивавшегося внутри параллельно происходящему вне, разумеется – сюжета вполне банального, то он сразу включил в себя некую мужскую фигуру, высокую, с наметившимся брюшком – но лишь как свидетельством зрелости, фигуру странника, попавшего в глухое местечко, где, сидя на пляже и погрузясь в размышления, он поворачивает голову и встречается взглядом с... Образ другой фигуры сложиться вполне ещё не успел, задержавшись на фазе поиска прилагательных к нему: юная – непременно!, тонкая – ещё бы!, молчаливая – о, да!.. Вот на этом месте складывание образа второй фигуры упёрлось в тупик, да и сам сюжет рассыпался впрах, не выдержав противоречия между молчаливостью воображаемой встречи – и гусиным смехом, столь похожим на речь.

– Добрый день, – произнося это, он уже успел начать посмеиваться над выдуманным сюжетом, и на его губах уже потихоньку появлялась улыбка. Всё верно. Он, разумеется, запускал свой сюжет в сторону прямо противоположную сюжету действительному. Такова оборотная сторона банальностей, они редко совпадают с реальными происшествиями. То есть, и реальные происшествия, разумеется, банальны, но по-своему. И это происшествие не исключение: перед ним, точнее, позади него стояла именно такая своя банальность. Прежде всего это была старуха. Дальше – старуха, опирающаяся на самодельный, с сучками, костыль. Лицо старухи... Но тут он понял, что ни описывать, ни даже смотреть в это лицо ему не хочется. Он и не стал смотреть, решив дождаться поры, когда соберётся с силами. Между тем старуха продолжала договаривать свою реплику, так удачно наложившуюся на смех гуся-вожака:

– ... що купували на схилах тей маеток... кажу ему: та вы що – с глузду зъихалы, чи шо?

Он сумел использовать затраченное на реплику время: собрал таки силы, правда – приполучив толику раздражения, поднялся на ноги и заставил себя глянуть старухе в глаза. Но глаз был только один. На месте второго зияла дыра. Пусть не зияла, а только – должна была зиять, если б не была прикрыта сморщенной, как сморщен пуп, плёнкой, кожицей ощипанной и освежёванной птичьей головки. Но это было ещё хуже, лучше бы она бесхитростно зияла. Шрам, пересекавший дыру наискось, был рваным, явное свидетельство разрыва – не разреза, с завихрениями ответвляющихся от него мелких рубцов, сложнейший рельеф, географический атлас, вот эта река с её поворотами и затоками... Чёрный, надвинутый на лоб платок. С оранжевым отливом загар. Белая бесформенная кофта, прорванная на том месте, где обязательна грудь – и где её нет. Юбка и кожаные шлёпанцы одного, земляного оттенка. Но главное, конечно же, шрам. Теперь он не мог отвести от него взгляда.

Старуха стояла неподвижно, и лицо её было неподвижно. Тем не менее, она излучала напряжение, которое он ощущал всей кожей. Направленное на него, это напряжение вводило его во всё большее оцепенение, будто он быстро замерзал. Он невольно напрягся, сопротивляясь замерзанию, как если бы он готовился отпрыгнуть или убежать. Так это и выглядело внешне. А внутренне приполученное им раздражение быстренько привело к привычным результатам, к насмешке, а затем и к отвращению к себе, и ко всему прочему. Ну, а желчный пузырь послушно впрыснул в чрево обычную порцию едкой кислоты. Он фыркнул, продолжая этот свой старинный ритуал, и даже начал поворачиваться, чтобы действительно уйти. Но тут же вспомнил, что идти некуда: позади река. Которую нужно бы переплыть, кстати... И ещё, подумал он, с какой, собственно, стати я должен уходить! Но главное – и именно оно приостановило его поворот – ему совсем не хотелось, не улыбалось поворачиваться к старухе спиной. Это было попросту невозможно, на такое не хватало никаких, уже собранных и ещё не собранных, сил: повернуться к ней спиной.

– Я говорю – добрый день! – сказал он с внезапным вызовом, но никакой реакции не ожидая.

Он ошибся снова. Старуха вдруг зажмурилась, так что уже нельзя было отличить здоровый глаз от увечного. А... так оно лучше, подумал он. У него, возможно – от непривычки к свежим воздусям, и без изысканных зрелищ кружилась голова. Затем старуха задвигала челюстью, зашамкала, из её глотки вырвалось нечто вроде кашля, сразу напомнившего ему что-то... урчание живота, клёкот птицы? А, вспомнил. Голосом саркастического гуся старуха прокричала:

– ...нь ...обры. То ж вы, мабуть, у гости до того дидька, шо купував отой маеток? Чи як? А де ж вы робытэ?

И она, как одноногая птица, или трёхногая – кому как нравится, а ему – не понравилось никак, подпрыгнула на костыле поближе к нему. Теперь он почуял и её запах. Ни слова об этом запахе, поклялся сразу он. Никогда. Запах был совсем, совсем ему чужой. Этим уже всё сказано.

Он выпятил живот, символ благонадёжности, и изобразил лицом само простодушие:

– Ага. К нему в гости.

Таким образом, выдавая себя за воплощение простодушия, он становился воплощением лжи. Старуха же постепенно набирала ход. Мышцы её тела, эти прежде – архитектурные излишества, оживали. По лицу и всей её фигуре заходили разнообразные выражения. Слова приобрели отчётливость, не теряя, впрочем, ни одного изъяна своих изувеченных форм. Старуха сыпала ими теперь, как из пулемёта. И как пулемёт, изливала вместо статичного напряжения – бурную агрессивность. Сам костыль её пришёл в движение, шаркал по траве, как настоящая нога, и подскакивал, натыкаясь на препятствия. Конец его всё быстрее описывал на земле и в воздухе дуги и хорды.

– А воны чекають на вас, чи ни, тии дидьки? – зачеркнула она одной из хорд, одним движением костыля дом, его дом на той стороне.

– Как тут у вас переправляются, – спросил он почти грубо. Старухина агрессивность понравилась ему ещё меньше, чем прежняя спячка. – Может, есть у вас тут брод?

Он с сомнением покосился на речные водовороты. Дунул слабый, но нервный ветерок, и погнал против течения рябь, стирая с поверхности воды сиреневые оспины. Туда же поплыли нападавшие откуда-то в воду листья.

– Перевоз, – каркнула старуха, ткнув костылём в плоскодонку, пристроенную за грушей. Странно, как это он раньше не заметил её.

– Чья лодка?

– Ота?

– Ну да, да, эта! – сдерживая накапливающееся раздражение, сказал он. Можно на ней переехать?

– Чого ж не можна – можна.

– А кто её назад перегонит? – невольно глянул он на костыль.

– Та, мабуть, я. А то хто ж?

– Я заплачу, – пообещал он. – Может, я на вёслах, а вы...

– Отож! Звидкы ж весла... Двадцать копийок!

Костыль почему-то сделал выпад в сторону его толстого портфеля.

– Замётано, – решил он покончить с переговорами и угрызениями совести.

– Чого ще?

– Говорю: согласен.

Он отступил в сторону, чтобы дать ей пройти к берегу, но не стал поворачиваться к ней спиной. Что там спиной, даже боком – не стал. Всё это он проделывал уже не обдумывая, автоматически. Старуха запрыгала на своих трёх опорах к воде. Он столкнул лодку, увязнув в иле, в который превращался песок сразу же за границей берега и дна. Туфли, конечно, промокли. К этому – он ещё проехался животом по борту лодки и, разумеется, оторвал от рубашки пуговицу. Пока он устраивался на сиденьи, плоскодонка лихо прыгала под ним. Устойчивое положение было найдено лишь после решения уравновеситься портфелем. Его пришлось поставить в затхлую, плескавшуюся под скамейками воду. Глядя на испорченные туфли, он не преминул отметить свою удивительно вялую реакцию на укусы очередных неприятностей. Но никак не расценил эти перемены, возможно, и имеющие какие-нибудь последствия. Пока он вот так устраивал себе жизнь, старуха чудесным образом оказалась на скамейке кормчего. Самым расчудесным, если учитывать её возраст и конструкцию, обе вещи – весьма несовершенные... Костыль, вонзившись в воду, превратился в шест Харона – типун тебе на язык, сказал он себе – которым старуха явно собиралась отталкиваться от дна.

– Мелко? – спросил он, сидя спиной к своему дому – лицом к Харону.

– Туточки да, – старуха снова уставилась на него, не делая попыток сдвинуть лодку с места. Он испугался, что она опять впадёт в своё оцепенение.

– Ну, бабка, может быть, всё-таки я потолкаю?

– А може... не поидемо? – вдруг выпалила она и подмигнула здоровым веком. – Може, передумаемо?

– Чего? – изумился он.

– Та ни, то я так, – сказала она, по всей видимости – самой себе. – Що воно мени? Мени тым краще: раниш я була з краю, тепер уси воны...

– Чего-чего? – растерянно переспросил он. – Кто – воны?

– Та уси ВЫ, а то хто ж.

Тут она с силой оттолкнулась костылём, плоскодонка качнулась. Ветерок приударил за рябью, зачерпнул в ней водички и швырнул брызги в лицо. Он судорожно ухватился за борт, портфель повалился набок, лодку подхватило течение, и в следующий миг их уже уносило в сторону от цели. Молчи, приказал себе он. Бабка-то юродивая. А, значит, уважай... старость. Не то утопит.

А не было бы это к лучшему? Скажем, если бы Харон не перевозил на тот берег, а топил своих пассажиров, не было бы так лучше для них? Харон, Харон, ха-ха, он уже начинал посмеиваться над банальностью очередного сюжета, а кто тебя самого перевезёт, когда наступит время? Он представил себя, везущего старуху назад, на этот берег, потом снова её, везущую его на тот, потом снова, туда-сюда, и так далее... Нет, далее сюжет всё же разделился на две фабулы. В одной из них он таки сновал с бабкой туда-сюда через речку, зато в другой он, перевезя Харона обратно, вылез из лодки и обратным манером отправился по только что проделанному маршруту. Как если бы страницы этой фабулы, в отличие от первой, были прономерованы от конца к началу и именно так их следовало читать. Сначала по дороге луговой, потом на машине до Полтавы – цирроз ей в печень, подумаешь, что за преступление он там совершил, не зашёл к родственникам! Не зайдёт он и на этом, обратном пути от конца к началу, зачем? Нельзя портить идеальную форму повторяющейся, закруглённой фабулы, она и без того полна внутренних изъянов. Пусть она себе без помех вертится, пусть обе они вертятся без конца, одновременно, точнее – вечно. Пусть лихо щёлкают деревянные таблички, прономерованные туда-сюда, а какая разница? Лишь бы был какой-нибудь порядок. Какой-нибудь.

Итак, на машине до Полтавы, а после, не заходя к родственникам, в душном вагоне до Харькова, горячий борщ на перроне, пересадка, и в ещё более душном купе – в Москву. И вот он уже в своей городской квартире, с какими-то людьми, друзьями, догадался он. Но не со всякими, а только с самыми близкими, то есть, с теми, кто уже успел умереть. Стало быть – с самыми близкими друзьями. Квартира в воображении удивительно смахивала на его собственное тело, те же ноги – спальни распашонкой, живот – шикарный туалет, та же голова кабинет-гостиная. Таким образом получалось, что покойные друзья заселили не столько его квартиру, сколько его самого, его организм, с душой вместе, разумеется, куда же она, душа, денется? Поскольку же они умирали дальше и в этой воображаемой фабуле, а значит – в нём самом, и это происходило так же, как и в реальном прошлом – не сразу, не в один день, то он, определивший друзей на жительство в себе после их реальной смерти, провожал их в тот же путь, в мир иной снова друг за дружкой – но уже в обратном порядке, согласно новой возвратной фабуле. Для этого было даже составлено подобие расписания, которому он и подчинялся вполне: без ропота в душе. Будто регулярно получал приказы за присущими им номерами, плюс путевой лист, и обыденно исполнял их. Здесь он снова осознал, что описывает, собственно, всё того же Харона, усмехнулся банальному осовремениванию интерпретации вечного сюжета и тем замкнул фабульный круг. И распавшийся было надвое сюжет снова сложился в один первоначальный, единый, как вкладываются друг в друга удивительные китайские шары: без щелей, без какого бы то ни было отверстия, без единого наружного изъяна, непонятно – как. Непонятно, впрочем, и – зачем. Харон, на которого он в конце концов уставился уже не в воображении, а воочию, перевозчик не душ, а тел, был точкой в конце последней – то есть, первой же – таблички: вот эта сидящая напротив бабка.

Была точкой, поправил себя он. Впрочем, какая разница, старик тебя туда свезёт или старуха, если оттуда не должно быть возврата, а предусмотренная для возврата фабула – есть! Он тут же спохватился, поскольку последнее слово произнёс, а может быть и выкрикнул, вслух. Пришлось послать вдогонку, так, на всякий случай, милую улыбку старухе. Итак, вымученная воображением фабула снова всосала в свою сферу порядочный кусок реальной жизни, собственно, вычеркнула из неё этот кусок. Теперь нужно было возвращаться в неё, сердешную, в эту жизнь, а для того требовалось сделать знакомое усилие. Сделать же его было трудно, как никогда. Ведь он сидел спиной к собственному дому, лицом к жуткой старухе, и над её головой видел нимб: гнездо цвета хаки на далёком столбе, в нём два неподвижных длинношеих силуэта с овальными головками и огромными клювами. Но почему ими так затруднялось возвращение в реальную жизнь, если все они – элементы той самой жизни? Чёрт его... Всё это было странно. По меньшей мере – труднообъяснимо.

– Казала я вам, шо треба дом у центру купуваты, середь людей... Навищо тут, чого мы бачиты не мусимо? Казала, разводь кролей, копай город, а хлопця тримай на цепу. Так воно мене обдурило, почало копаты – та бросыло, як я видвернулася. Це як розумиты, цю брехню? Ни, я ще с глузду не зовсим зъихала, можу розумиты...

Старуха не боролась с течением, а лишь чуть скашивала направление движения вправо. Лодка описывала вытянутую кривую, длинную дугу сферы. Хочет подняться потом вдоль того берега против течения, понял он, наверное, там оно слабее. А может быть – это мель, опора для костыля перевозчицы, имеет такую конфигурацию. Или, но эту новую фабулу он сразу отогнал от себя, старуха затягивает время. Он сунул пальцы в карман и нащупал монетку.

– Ну, то як?

– Нияк, – сказал он, вынимая монетку и вертя её в пальцах так, чтобы старуха ясно всё видела. – Не буду. Я не буду разводить кроликов, и разбивать огороды. Мне это ни к чему. Да и ничего такого мне вы не говорили. Когда бы это? Я вас впервые вижу.

– Ну тому я казала. Яка ризныця?

– Он тоже не хочет. – Получалось, бабка знала больше, чем... нет, чувствовала больше, чем могла знать. – Он тоже хочет, чтобы всё оставалось по-старому. Как оно есть. Каким было куплено. Так оно красивей.

Старуха вдруг повернула голову и сплюнула за борт:

– Нащо воно, тая красота... Ни, тоди вертайтеся. Я знаю, шо кажу: вертайтеся додому, та скорише.

– Почему? – засмеялся он.

– Тому що... що ничого у вас нэ выйдэ.

Все они ошалели, подумал он обо всех мелких неприятностях сразу, и хотят испортить мне праздник. Нет, это у них – не выйдет. Это мне на них наплевать. Тут он и в самом деле наклонился и сплюнул в воду. Но какая у них одинаковая реакция на меня, будто у них тут телефон специальный, или телевизор, уточнил он, припоминая – как именно начинали на него глазеть туземцы по мере того, как он забирался всё глубже и глубже в эту глушь. Не глазели, снова уточнил он, следили за ним. Эту фабулу он тоже оборвал, на этом самом месте.

– Это почему же не выйдет? Что не выйдет, кто помешает – дьявол, что ли?

Старуха выкатила здоровый глаз на щеку:

– Ага. То я хочу казаты – ни. Але е тут, котри вам усе поламають. Ни, я маю казаты... плывун там. За плывуна и не выйдэ вам тут довго жыты.

– Подпочвенные воды, что ли?

– Як бажаетэ. Он, дывы, як усэ похылылося: хатыны та сами дерева. Скоро так и поидуть до нызу. Оти дви хатыны, шо поряд з вашиею, – он отметил себе это "вашиею", – дэсять рокив вже пустують. И ваша дэсять пустувала, докы вы нэ прыихалы, и... – тут она подумала, – и пустуватымэ, колы вы видъидэтэ додому. Отож, знайшлы мисцэ для дачи!

Он почувствовал себя голым. Что-то, всё же, неладно в этом королевстве, если вот эта старуха и он – один народ. Ладно бы, попасть к берберам... Он усмехнулся, вообразив себя голым среди берберских старух. Но ведь это именно то, что было тебе нужно, напомнил и подтвердил он себе. Не забывай.

Ветер, кажется, усилился. Лодка ткнулась в долгожданный берег и её сразу прижало к нему бортом. Старуха удерживала её в этом положении, навалясь на костыль. Он протянул ей монетку.

– И де ж ты робыш? – голосом гуся прокричала она.

– А что у тебя с глазом, бабушка? – грубо увернулся он от ответа. – И как тебя звать-то?

Она подумала.

– Баба Здоймиха. Так уси звуть. Так... и де ж ты робыш?

Он положил монетку на скамейку лодки, поднял мокрый портфель и перебрался через борт, на свой берег. Ноги разъезжались на размокшей глине. Песочка не было и в помине.

– Я писатель, бабка, понятно? Значит, обычно дома работаю, дома, за столом. И сюда приехал поработать... Погостить и поработать.

Такова была официальная формула необходимой лжи. Следует привыкать к ней, усмехнулся он.

– Будь здорова, баба Здоймиха, – сказал он мрачно. Ещё бы, в гостях у самого себя. – Без здоровья с таким языком, как у тебя, не управиться.

– Казала вам, щоб и гостей нэ называлы, – проскрипела она, явно уже не слушая его и снова впадая в свой прежний столбняк. – Языка тэж трэба маты доброго, нэ брэхлывого. А то... брэшуть, брэшуть, а потим – канючать.

Он наклонился, чтобы оттолкнуть лодку от берега. И навалился на борт животом.

– Отож, – каркнула старуха, – залыш! Нэ замай, бисова каня!

И ткнула ему в глаз острым концом костыля.

Вернее – попыталась ткнуть, так как он всё же успел отскочить от лодки. Отскакивая, он оттолкнул её, и теперь ему оставалось лишь наблюдать за тем, как течение сначала потихоньку, а потом всё скорее относит плоскодонку вниз, на юг. Усилием воли гася гнев, он смотрел на неподвижно сидящую на корме свободно плывущей посудины бабу Здоймиху и видел, что здоровый её глаз закрыт, об увечном – говорить не приходится, и она сама – вся бело-чёрно-оранжевая окончательно впала в свой изначальный транс. Душа движения полностью отлетела от неё. А может быть, не только душа движения, но и всякая душа.

Чувствуя себя полноценным идиотом, без внутренних разногласий с собой на этот счёт, без разделения этого сюжета на противоречивые фабулы, он осмотрел берег. Прямо у ног его начинался крутой подъём. Наверх вела извилистая тропа. Там, куда она упиралась другим концом, на площадке, смахивающей на капитанский мостик, виднелись два силуэта. Вылитые те, обнимавшиеся в гнезде цвета хаки. Если это не были те же силуэты. Его, оказывается, ждали.

Плоскодонку быстро втянул речной поворот. Он бросил последний взгляд на оставленный им противоположный берег, на равнину, а взгляд мысленный – на лежавший за равниной, за видимым кругом земным тот мир и тот уже сумеречный свет, и стал подниматься на холм. Его сразу же поразила одышка, и он проклял все рельефы всех миров, всю их избыточную красоту. Волосы упали ему на вспотевший лоб. Ноги перестали гнуться.

Ему мешал живот.

***

Что скажешь, Катюша, как тебе беллетристика из-под моего собственного пера? Мне кажется, вышел оттуда подлинный портрет интеллигента, и даже ещё более ценная штука – честный автопортрет. Добавлю в самом общем смысле: наконец-то. Вот как далеко завели меня переводы заграничных романов, вот какой силы эта графоманская инерция, я сам стал писать "прозою"! Но, согласись, моя проза отличается от заграничной, она сделана по-нашенски, с кисточкой. И форма эпизода ловко подогнана без стыков, заподлицо, лихо закруглена, хоть сначала начинай то же самое по-новой.

Признаюсь, поначалу я сел за простое письмо к тебе. Решил сделать тебе кое-какие признания, на этот раз – не от первого, а от третьего лица. Ибо это первое заливала краска смущения. Разговор касался вещей уж очень интимных, не как обычно. А что это за третье лицо, неужели какой-нибудь мышиный хряк, из тех, кто бегает там вокруг тебя, устраивая себе карьеру с заспанными от пьянства глазами? Или кто-нибудь из пристрастных к чему-нибудь, им всё равно к чему, не имеющих профессий, но зато профессиональных интеллигентов с заспанными же мозгами? Можешь оба раза поменять букву "П" в слове "заспанный" на "Р". Что ж, мне, корыстному животному-однодневке, положиться на таких же безнадёжно мелочных и ускоренно смертных?.. Э, нет. Нет смысла привлекать таких в третьи лица, если уж я решил не привлекать к такому ответственному делу самого себя в роли первого... То есть, нет смысла привлекать таких в наблюдатели и рассказчики, а к ответственности за зло в мире – напротив: надо бы привлечь. Ну, я и нашёл лицо, не бегающее, не мышиное, непьющее, неусыпное, справедливое и бессмертное, вечное. Не стану поминать имени его всуе, полагаю, и так понятно: о ком речь.

Также понятно, что на площадке перед домом, ожидая героя моего романа и нашего времени, стояли не аисты, хотя и такие тут есть, а твой бывший муженёк, художник В., так сказать, Бурлюк с твоим же чадом, обнявшись. Кстати, почему он на меня дуется, не разгласила ли ты наши с тобой отношения? Впрочем, могут быть и другие причины, пока мне не до конца ясные... Но я разберусь. Между прочим, он и ждал меня на холме у дома с надутой харей, уже, в первый же день! Когда я поднялся по тропочке... Вот зараза! Мне уже трудно писать от первого лица, от лица смертного, вот так штука! Вот так инфекция: привычка романничать... Пожалуй, я после этого серьёзную работу не смогу вести, надо бросать забавы. Но всё же – вот тебе, перед тем, как художественные пируэты навсегда будут оставлены, наша встреча глазами прежнего бессмертного наблюдателя, снова не назову имени этого джентльмена, глазами вечности:

без сострадания смотреть сверху на то, как я... как он карабкается по склону, было невозможно. Чрезмерно отросшие волосы болтались занавесочкой перед его лицом, путаясь в бородке. На затылке они разделились пробором, открылась выпуклая холка. С высоты, опять не будем поминать имён всуе, пусть будет – с высоты птичьего полёта, да и с площадки перед домом он гляделся странным четвероногим, точней, четвероруким животным. Существом, ищущим в траве то ли пищу, то ли наоборот – утраченные иллюзии. Ну да, почему б и нет? Иллюзии, иллюзии и есть его хлеб. Наверху не было сомнений: он оплачивал свои поиски ужасными физическими страданиями.

Ну, и пусть платит, решил на своём верху, теперь назовём его – Бурлюк. Все мы платим, а он что – особенный? Почему бы и ему, наконец, не заплатить сполна тем, что ему дороже всего: удобствами существования? Это вовсе не жестоко, а справедливо, ведь он платит за то, что и хотел получить, и получил таки. Он платит за себя, а за это можно уплатить всем, что имеешь. В этом деле стыдно скупиться. А в портфеле у него, надо полагать, вся мадридская королевская библиотека. Отсюда и лишние, дополнительные страдания. И это тоже справедливо: по заслугам.

– А я теперь верю, что мы – приматы. И не самые, скорей всего, совершенные.

Чадо было жутко воспитано, но чего требовать от, в сущности, сироты?

– А ты это скажи ему в лицо, сынок, – посоветовал Бурлюк. – Только сразу, до того, как скажешь "здравствуйте, дядя Олег, с приездом".

– Мне его на "вы" называть? И – дядей? Разве он твой брат?

– И это спроси у него самого. По мне – хоть товарищем Исаевым его называй. Что, у тебя опять словесный понос, Демосфен?

– Я буду называть его вообще гражданином О. Д. Исаевым, а за обедом Одиссеем... Лаэртовичем, – припискнул мальчишка, пустив петуха на "Э".

– Остановись, – шлёпнул его по плечу Бурлюк. – Он наш старый друг. Хорошо говорить о друзьях гадости, да ещё за глаза?

– Он ещё и наш хозяин, – съехидничал мальчишка. – Вернулся на свою Итаку, где ещё никогда не бывал. И теперь устроит порядок: побоище. А о хозяевах все говорят за глаза плохо. А в глаза – хорошо.

– Я отберу у тебя эту книжку, – пригрозил Бурлюк. – Что за дурацкое свойство, принимать книжки так всерьёз? Надо же и своей черепушкой поваривать. Вот я заставлю тебя побольше ходить в окрестностях...

– Ну да, там много пищи для ума...

– Пойди, помой губы, умник! У тебя рожа чёрная от шелковицы. И заодно прочисть нос, козы торчат.

– Они засохли, – возразил мальчишка. – Вода их не возьмёт, я лучше так, посуху... А у тебя тоже под носом грязь.

– Сам засохни! – улыбнулся Бурлюк. – У меня не грязь, а благородные масляные краски.

– Ну, и какая разница? – коварно спросил мальчишка, благоразумно отодвигаясь на шаг в сторону, подальше от карающей длани, уже пришедшей в движение. Но нет, угрожающий жест имел совсем иной смысл.

– Это мысль, я подумаю, – рассеянно проговорил Бурлюк, подымая руку в знак приветствия прибывшему. Самое время было это сделать.

Они обнялись и по давно установившейся привычке трижды расцеловались.

– Проклятый портфель, – приговаривал Исаев после каждого поцелуя. Проклятый живот. Проклятый подъём.

– Проклятый холм и дом на нём тоже, – вставил мальчишка.

– Опять? – спросил Бурлюк. – Стремишься пообедать на собачьей подстилке, за дверью?

– Простим его, – сказал Исаев. – Щеник-то бурлюковской породы, суббурлюк.

– Меня зовут Юра, – поправил мальчишка.

– Вообще-то он парень ничего, – сказал Бурлюк.

– Верю.

Исаев дружески похлопал мальчишку по плечу. Тот в ответ беззлобно усмехнулся, но отодвинулся. Может быть, он расценил всё дружеское в этих хлопках как фамильярное. Мальчишка был настороже и явно держал дистанцию. И искал одобрения такому поведению со стороны отца. Именно так следовало интерпретировать косой взгляд, брошенный им в ту сторону.

– Двенадцать уже есть?

– Есть, – подтвердил мальчишка, – пробило.

– Крепкий орешек, – сказал Исаев. – Я буду называть тебя Юрий Владимирович, чтоб мне так жить!

– Будешь осматриваться, или как?

Бурлюк показал пальцами – что именно "как".

– Нет, только водички, холодненькой. Бог Бахус умер, слыхал? Так сказал Ницше, и я ему верю: мой собственный опыт таков же, – засмеялся Исаев. – Не говоря уже о государственной антиалкогольной политике. Наверное, на государственных верхах – тоже все ницшеанцы. Надо бы сообщить, куда следует... о государственном перевороте. Но я лояльный среднестатистический подданный. Так что тащи мне три кружечки воды, а после ещё один маленький стаканчик.

На подходе к веранде Исаев обернулся. С такой высоты равнина ещё больше походила на дно высохшей морской бухты. Но сам он теперь не стоял на этом дне, а парил над ним, подобно птице с длинными ногами и смещённым к животу центром тяжести. Из-за этого смещения парение смахивало на скольжение по склону вниз, с явным ускорением и такой его неумолимостью, будто бы он был обязан проделать весь этот несомненно запланированный путь и непременно в конце его грохнуться в реку. С такой высоты можно было бы снять прекрасный план равнины, и Исаев с жадностью пытался охватить взглядом все выкрутасы, выписываемые рекой, все её отростки-затоки, расположение рощиц и далёкого леса, хуторок сразу на той стороне реки и большое село в трёх километрах, тени, отбрасываемые холмами на луг, и окутывающую всё это фиолетовую дымку, и выползающий из болотца предвечерний туман. И сами падающие с небес на равнину сумерки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю