Текст книги "Горацио (Письма О Д Исаева)"
Автор книги: Борис Фальков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
– Противоречие, – поправил Гор, немного успокаиваясь. В голову ему, очевидно, пришла некая новая мысль. – Которое можно снять, если разделить понятия: здравый смысл и разум. То есть, доказать, что они – не одно и то же.
– Глупости, – сказал Амлед лениво. – Во-первых, при достаточно тонкой работе не то что разум и здравый смысл, а ум и чувство неотличимы друг от друга. Во-вторых, весь разум просто и тонко выражен в едином рыцарском кодексе и защищён его неделимой планидой. А в-третьих, что за страсть всё на свете различать?.. Так что – пиши-ка, господин мой, что я говорю. И пусть Амледа поднимут на погост как воина, так-то! А не как купчишку: бросят в грязь. Нет-нет! Ещё поправка: пусть Гамлета. Всё же этот вариант чем-то лучше...
Рыцарь за окном исчез из поля видимости. Вероятно, уже добрался до порога обжорки. Солдаты ещё возились с застрявшей в грязи колесницей.
– С каких же слов мне, по-вашему, начинать?
– Как можно короче и прямей: известно, что... И сразу к делу.
– Известно, – записал рыбьей костью на табличке Гор, – что юноша-поэт должен быть как талантлив, так и обучен. Ерунда. Поистине, он должен быть всего лишь достаточно глуп.
ТАБЛИЧКА СЕДЬМАЯ.
– Прекрасный пример тщеты человеческих усилий, – Гор уныло заглянул в пустую кружку. – Вот трудишься, думаешь, находишь... И всё напрасно. Является кто-нибудь со своим собственным мнением о том, о чём и не слыхивал никогда, и всё: руины, руины, руины. Ужас, ужас! Поймите, принц, нам нельзя отпугивать читателя кровавыми казнями. Нам нужна мера. По сути своей – жизнь штука серая, как воробышек. А вы хотите малевать её красками, подобными тем, которыми рисуются ваши гербы, штандарты и знамёна. Нам нужна проза! Иначе, никто нам не поверит. Публике нужна чистая проза! От крови же, проливаемой вами, поэтами, разводится только грязь... Побольше вон той.
Он кивнул в сторону, наконец, перебравшегося через порог обжорки рыцаря.
– Даже такой вот олух – и тот вас слушать не станет.
– Посмотрим, – усмехнулся Амлед. – Но замечу, что ты жалуешься на поэзию и уповаешь на философию. В то время как нуждаешься, ты сам так сказал, в доверии, в вере. И потому...
– Это большая честь для нас, господин рыцарь Одре! – воскликнул хозяин, подбегая к вошедшему.
Рыцарь с трудом снял с головы шишак, обнаружив лысину, такую же блестящую и в ржавых пятнах. Веки рыцаря – полуприспущены, взгляд – намеренно неподвижен. Разумеется, для него не загадка, что проезжие принадлежат к самой низшей касте: шпильманы, а то и ушли. Их присутствие в том же помещении, где находится он сам, оскорбительно. Тем не менее, он требует пива, что и вызывает нескромное замечание Горациуса-Гора: достаточно ли для того, чтобы пить пиво, иметь глотку, или нужны и другие части тела. Гамлет отвечает на это указанием на необходимость наличия лишь самого пива. Рыцарь недолго сохраняет невозмутимость. В итоге перепалки возникает ссора и, чтобы прекратить её, Гамлет признаётся, что он – принц Датский. Рыцарь отнюдь не склонен этому верить. Тогда Гораций предъявляет как доказательство дощечку со своей рукописью, представляющей собой хронику, которую проезжие только что обсуждали и оформляли. Между всем прочим рыцарь читает в этом документе и такое:
"... другие хроники на этот счёт весьма противоречивы. Одни утверждают, что это произошло в ноябре, другие – что в июне. Однако, все они сходятся на том, что последующие события, а именно приезд Морхольта и поединок с ним Тристана, произошли в начале мая. Нетрудно прикинуть, если в том году июнь следовал за маем как обычно, а ноябрь ещё и за июнем, то, отняв от мая необходимое на прелюдию время – месяца два – мы получим март. Месяц, без сомнения, более близкий истине. Число же месяца, если оно кому-нибудь нужно, можно установить любое, взять его хотя бы из тех же помянутых в других хрониках ноября или июня. Не смертный же это грех, во имя Господа нашего милосердного! Или, чтоб не раздражать недругов, взять из всех их хроник одновременно: двойку – из июня, единицу – из ноября, а майский первый день всё равно праздник. Итак, по-нашему: 12 марта, в день, когда РЫЦАРЬ ОДРЕ встретился в обжорке с ПРИНЦЕМ ДАТСКИМ ТРИСТАНОМ, прибывшим инкогнито в Корнуолл..."
Проезжие, оба, с некоторым изумлением осматривают непредвиденный результат своих споров об имени героя: "Тристан" не обсуждалось, кажется, вовсе. Гораций лишь разводит руками, всему причиной, конечно, именно ненужные дискуссии. Никто не побеждает в них, зато вмешивается некий третий, и выигрывает спор: рыбья кость сама выводит на дощечке своё. Конечно, это просто описка, легко объяснимая поспешностью записи и тем, что несколькими строчками выше поминается такое же имя. Но делать уже нечего, да и аргумент, как это и предсказывалось принцем, действует на рыцаря неотразимо, к некоторому неудовольствию Гора. Которое, впрочем, быстро проходит: ведь хроника – его творение, и неотразимость аргумента – свидетельство её жизнеспособности, способности вызывать доверие, продуманно ли выписывались в ней детали, или случайно туда проникли, какая разница? Это всё равно. И неудовольствие Гора быстро превращается в самодовольство. Ещё бы! Достаточно перечитать последнюю фразу цитаты из хроники, чтобы понять причину доверия к ней Одре. Не считая имени самого рыцаря, предусмотрительно введенного туда заранее, опять-таки, там указано, что не со шпильманом он беседует и даже ссорится в обжорке, и тем более не с ушли, а с человеком происхождения равного, и даже – превосходящего его собственное. Следует приветствовать такие документы, а не оспаривать их. Пока, конечно, они тебе наруку, пока не угрожают твоему благополучию. И рыцарь Одре устраивает проезжим аудиенцию у короля Марка, чтобы запись в хронике стала известной не только ему одному, но и широкой публике, народу.
Разумеется, этот почти вынужденный акт превращает его первоначальное презрение к проходимцам в ненависть. Трудно назвать самодовольство и ненависть чувствами благими. Но сами эти превращения, Гора и Одре, суть необходимейшие и привычнейшие элементы повествования, как и все превращения одного в другое вообще. И, значит, элементы благие.
Что до проходимцев, то их в это время больше занимают другие элементы. Между ними возникает очередной спор на старую фундаментальную тему, в котором правы обе стороны. Прав Гор, указывающий на преждевременность обсуждения смерти принца и утверждающий, что смерть всегда можно успеть придумать и описать. Вопрос лишь – в каком грамматическом времени её описывать, но и это решится после, само собой. Прав, как показывает сама хроника Гора, и принц. Ибо в борьбе вариантов легенды – нет, не о смерти, совсем напротив – о происхождении героя, в которых причудливо переплетаются биографии двух пар: Гамлета с Горацием и Тристана с Гуверналом, победа достаётся всё упрощающему, далёкому от логики и просто здравого смысла Тристану. Победа подтверждается на аудиенции. Отказавшись от гуверналовских тонкостей, на вопрос короля Марка кто они и откуда, простодушный принц отвечает безыскусно и правдиво в самом бытовом смысле, но приняв позу декламирующего поэта:
– Я юноша благородный из стран далёких.
И ничего, кроме этого. Чем как нельзя более удовлетворяет короля, и чем наносит сильнейший удар утончённому рассудку Гора.
В дальнейшем Тристан, всё больше и больше удаляющийся от сложностей психологии, ускоренным порядком теряющий гамлетовские черты, становится и родственником короля Марка. На его генеалогическом древе появляются и другие, известные всей молодой Европе, всему миру новых людей, имена. Марк в восхищении! Словно его собственное происхождение сомнительно и нуждается в подпорках.
В то же время Горацио растворяется в ипостасях Гувернала, и уже невозможно разобраться – кто именно есть он, автор хроники, в различных эпизодах повествования.
Таким образом из двух популярных пар рождается третья, две данные пары превращаются в создаваемую третью, на первый взгляд – совершенно новую, иную, но при внимательном рассмотрении – составленную из хорошо известных всем элементов, зафиксированных в других хрониках, в официальных жизнеописаниях двух первоначальных пар. Иначе говоря, из двух данных истории мира предстоящих путей создаётся третий, точнее – четвёртый путь, поскольку первым следует считать путь уже пройденный. Это превращение описывается Гуверналом одновременно с процессом превращения, в виде очередной саги его хроники, и труд его быстро становится популярным, то есть – памятником литературы.
Тристан, конечно, то и дело уклоняется от действий, предписанных ему хроникой. Но и его отклонения, и ошибки самого Гувернала, идут ей только на пользу. Идут они на пользу и её героям, Гуверналу и Тристану. Последнего не может не признать и автор хроники, Гувернал, как бы скептически он ни относился к интеллекту центрального её персонажа, своего собственного творения. Впрочем, к кому в этом смысле Гувернал не скептически относится? Скрепя сердце приходится ему мириться и с глупостью второстепенных персонажей, и со своеволием Тристана. А что остаётся делать, если принц по мере вживания в эту историю, по мере увеличения количества и качества предпринятых им нелепостей, становится куда ближе этим второстепенным персонажам, становится практически неотличим от них, а от автора саги о нём и от друга – всё чаще отворачивается и всё дальше удаляется? Ничего не остаётся делать, разве что начать потихоньку выводить на первый план хроники иную пару...
А пока что – между Гуверналом и Тристаном расширяется полоса взаимного отчуждения, что и должно неизбежно происходить между автором и его творением.
Между тем, родственниками короля Марка и Гамлета-Тристана оказываются по материнской линии: королева-мать Бланшефлер, она же Элиабель, она же королева-мать Герута, Гертруда и одновременно – Иджерна, матушка короля Артура. Последнее делает принца самым родовитым в этом мире человеком. Да и в том мире – тоже. Ведь король Артур, собственно... Но об этом после.
На отцовской ветке генеалогического древа, – на табличке хроники номер 7 в этом месте описка: гинекологического дерева, – висят следующие плоды: король-отец Лоонуа Ривален, он же Мелиадук, король Бретани Хоэль, нынешний король Дании Клавдий, он же Фенгон, и, конечно же, король-отец по паспорту Хорвендил 19 со своим тестем Рориком.
Сам дьявол сломает себе рога, влезая на такое дерево! Но Марк отлично ориентируется в зарослях, ведь на одной из веток отныне висит он сам. Древо зарисовывается в хронике Гувернала и скрепляется подписью короля, что устраивает и летописца, и историю. Итак, отныне король Марк – родич самого короля Артура, и может ездить к нему в гости без особого приглашения. Он так и делает, и даже получает от Артура подарки и благословения, хотя, казалось бы, король Артур... Но о короле Артуре – обещано после.
Всё устраивается к удовольствию всех. Кроме, разумеется, рыцаря Одре. Но...
Но у Одре отняты ещё далеко не все шансы. Например, в хронику уже занесен поединок Тристана с Морхольтом, и многие это помнят. Однако, этот поединок ещё нужно осуществить, просуществовать, воплотить собственными телами участников. А занести в хронику и пресуществить – совсем не одно и то же, хотя и на первый взгляд похоже. Нет, одно дело – начирикать всё на табличке или пергаменте рыбьей костью, да, другое дело – прожить. А избежать проживания, пресуществления нельзя никак. Не говоря уж о бдительном читателе хроники, существует второй участник поединка, Морхольт, родной брат исландской королевы, который ежегодно приезжает в Корнуолл за данью, а это уж известно не только многим, а и всем. Даже тому, кто хроник не читает вовсе, ибо неграмотен. Ну, а с какой стати нынешний год должен отличаться от прошлых? Только поединок может освободить данников, если он, конечно, окончится победой Тристана. ЕСЛИ, вот в чём заключаются шансы Одре, чей неусыпный глаз бдит днём и ночью, в утренних и вечерних сумерках, в дождь и ясный крепкий ветер, в полнолуние и при затмении луны. И даже при затмении самого солнца: налитого кровью глаза читателя, которого время от времени всё же сшибают с ног совместным ударом чрезмерное напряжение, уныние и неверие.
Ну-ка, попробуй, откажись от поединка! Какой подымется вой! Какой вой подымет оппозиция, возглавляемая неусыпным рыцарем! Какая волна разоблачений нахлынет, и тогда неизбежно разоблачение как подлинного происхождения принца, так и подлинных намерений его хрониста. Да и хроника уже написана, включая описание поединка. Потому и сам автор её, Гувернал, стоит за пресуществление её в жизнь, в тело, как бы это ни было рискованно. Так для Одре и Гувернала, этих непримиримых противников, поединок становится одинаково важен, поскольку является прибежищем их надежд. Одним прибежищем для столь разных надежд.
Отныне и навсегда этот угрожающий меч – надежды Одре и Гувернала – занесен над головой главного героя хроники. Заметим, что Одре не ограничивается ожиданием исхода поединка, он ведёт настоящее расследование происхождения мифа о герое. Гуверналу следовало бы вычистить сыщика-любителя из хроники и из жизни. Но благовидного предлога не находится. А он нужен: пост Одре при дворе достаточно высок. Да и судьба его в хронике уже описана иначе. И это последнее заставляет Гувернала особенно отрицательно относиться к теракту. Ему остаётся доступным, стало быть, только один, совсем иной, пятый путь: ещё большее нагромождение деталей в повествовании, усложнение фабул, образов, композиции, и вместе с тем – скорейшее разворачивание интриги и немедленная фиксация всего этого на табличках. Чтобы никакое расследование не смогло бы добраться до первоисточников. Чтобы сам Бог призадумался над таким романом.
У Тристана необходимость прожить поединок не вызывает энтузиазма. Он печален. Многие находят его печальный облик соответствующим его же имени, и не удивляются. Но он идёт на встречу с Морхольтом покорно. Почему? Некоторые свидетели полагают, что у печали Тристана есть глубокие основания, более глубокие, чем хроника. Эти свидетели полагают даже, что у Тристана есть основания подумывать о самоубийстве, и тогда предстоящий поединок изысканнейшая его форма: ведь Морхольт непобедим. Любопытно также отметить отсутствие какого бы то ни было волнения у Гувернала. Тристану, его созданию, пятнадцать лет. А Морхольт – испытанный воин. Исход сражения, по всей видимости, ясен. Что ж, отвечает на недоуменные вопросы сам Гувернал, ведь необходимым элементом повествования, и самой истории, очень часто становится и обрыв фабулы в результате случайности. То есть, и необходимость может оказаться лишь случайностью, и случайность – необходимостью. Скажем, случайно вздрагивание рыбьей кости, наткнувшейся на трещину в дощечке для письма. Но не хронист же сотворил эту трещину, и не кость! Поэтому – не кость решает, когда ей поставить запятую, а когда просто кляксу, и не летописец. А Господь наш милосердный. А всё, сотворённое Господом, необходимо. Аминь.
Что же, Гувернал так уж уверен в тождестве писаного и проживаемого? Или... его почему-то так же, как и Одре, может устроить гибель принца? Во всяком случае, на его счёт возникают первые подозрения.
"Морхольт", пишет в соответствующем месте Гувернал, "поистине ужасен для противника. Перед боем все его суставы начинают дрожать, и связки тоже. Ступни и колени выворачиваются, кости смещаются. Один глаз уходит внутрь так глубоко, что и аист своим длинным клювом не может его достать." Чудесная метафора, к тому же – первая такого типа в мировой литературе. "Причём глубоко сидящий глаз этот иссечен шрамами, а они напоминают волосы Медузы, развевающиеся вокруг глазницы." Эта же метафора – стара, и выдаёт греческое своё происхождение. "И хотя в наше время никого не удивишь увечьями, Морхольт чемпион по этой части. Второй глаз его в бою выкатывается на щеку. Рот растягивается до самых ушей. От скрежета его зубов извергается пламя. Удары сердца подобны львиному рыканью. В облаках над его головой сверкают молнии, исходящие снизу вверх от его львиной ярости. Они ударяют в клубящиеся, как пыль, тучи."
Перед началом боя Морхольт объясняет Тристану нелепость затеянного им предприятия. Ему жаль мальчишку. Но его устные разъяснения не значат ничего в сравнении с записью в хронике. А там – уже записано Гуверналом, что они оба кинулись друг на друга, что в кульминации боя Морхольт метнул ногой своё знаменитое копьё-мешок, или – рогатое копьё, что оно вонзилось в Тристана и раскрылось в нём, подобно зонтику. Что принц воскликнул после этого: "Оно продырявило мне все члены!" Написано, что напоследок Тристан дотянулся мечом до Морхольта и меч от удара сломался, оставив в голове исландца осколок. Написано: "оставив осколок в средоточии черепа, в обиталище души." И что Морхольт помчался к своим лодкам, унося в "обиталище души" осколок и крича своим спутникам, чтобы они поскорей везли его в Западный Мир, ибо он не желает умирать на краю Круга Земного, на чужбине, когда на родине есть средства и лекари при них, дабы похоронить его наилучшим образом. Написано, всё же, что он умирает по пути домой. И что отныне всех ждут неминуемые последствия этого. Ибо он был родной брат королевы Исландии, с которой не шутят, и дядя Изольды Белокурой, которой лично покровительствует, всем известно, Судьба, ибо нет прекрасней Изольды девушки в Европе, а стало быть – во всём мире, во всём Круге Земном, от края его и до края. Если с Исландией не шутят, то кто станет шутить с Судьбой? "Миф", так и написано в соответствующем месте хроники, "развивается путями соответствующими. И не всегда достойными шуток."
Там же ещё написано, что Тристан, тяжко раненый отравленным копьём из Борга, тоже просит, чтобы его положили в лодку вместе с любимой ротой, оттолкнули бы лодку от берега и оставили его, наконец, в покое. Ибо так надлежит умирать рыцарю, и стало быть – ему, на пути к царству короля Артура, повинуясь не рулю, а лишь ветру и волне. На пути к тому царству, к которому, как это видно и из соответствующего поведения Морхольта, все они стремятся, желая того или нет. Постепенно проясняется, что это за царство – куда путь лежит без руля, по воле ветра и волны – и кто он, король Артур... Но об этом многократно обещано после.
С точки зрения же Гувернала, такой поворот Тристана, к царству Артура, несколько преждевременен. Но как он выходит из положения – и об этом после.
Парус тристановой лодки пока что тоже скрывается за горизонтом, вслед за морхольтовым. Все плачут. Кроме, конечно, Одре и его уже сколотившейся партии, этой шайки диссидентов. Траур.
Остаётся сказать о месте действия, и в каких же землях, собственно, произрастает ранее описанное генеалогическое древо. В этом абзаце таблички номер 7 предыдущая описка: гинекологическое – исправлена. Следует заметить, что две эти вещи, – место действия и земли произрастания, разумеется, – отнюдь не одно и то же. Точно и зримо Гувернал описывает как раз второе. Правда, он не делает особого различия между Британией и Бретанью, а королевство Лоонуа у него появляется то на границе с Нормандией, то на границе с Корнуоллом. Иногда оно у него то же, что графство Лотиан в Шотландии. Так же обстоит дело и с Камелотом короля Артура, но об этом – после. Поскольку все эти несуразности ни у кого не вызывают недоумения, зачем тогда оно нам?
Не брать же нам пример с Одре, который в одиночку упрямится, твердя, что, якобы, между Британией и Бретанью вовсе нет границы, по меньшей мере сухопутной, а есть канал. И что касается графства Лотиан, то откуда бы в Шотландии взяться французскому городу Нанту, упоминаемому впоследствии? Так говорит Одре, забывая, что Франция ещё не существует нигде, ни в Круге Земном – ни за его пределами, в царстве короля Артура, и нагромождая свою собственную кучу несуразностей. Но всё равно его никто не слушает. Своей упрямой оппозицией он добивается лишь опалы у короля Марка. Отныне он принуждён вести своё расследование скрытно, иллегально. Вместе с отставкой и уходом в подполье растёт его стремление к правде, что естественно. Растёт и его ожесточение, что ещё более естественно. Именно с этим связана впоследствии гибель честолюбца: ибо, найдя, допустим, правду – может ли правдолюбец ею воспользоваться, или хотя бы принять её жуткий вид НЕ к своей же погибели?
Касательно первого предмета, места действия, то странным образом всё описываемое происходит всё в той же обжорке, там же, где мы ещё в начале повествования уже застали двух проезжих. Один за другим туда являются все персонажи, дабы их не забыли внести в хронику.
На этом заканчивается первая часть романа Дж. Т. Реверса "ТРИСТАН, или ГАМЛЕТ В БРИТАНИИ", в котором повествуется о смысле жизни, о поражённой недугом расслоения нарождающегося нового мышления молодой Европе, о рецептах лекарств для преодоления этой тяжёлой болезни. В их числе, как выяснится впоследствии, и о любовном напитке.
ТАБЛИЧКА ШЕСТАЯ.
В своих комнатах без видимых причин тоскует Изольда Белокурая. В соседних – её мать даёт обет отомстить за подлое убийство брата своего, Морхольта. Изольда без сопровождения, ибо этому новому делу её лишь впоследствии выучит Тристан, поёт песню:
Я ходила за кладбищенской оградкой
и увидела Его.
Он мне толком не сказал украдкой
ничего.
Припев. Мёртвый плющ на каменной стене.
Рыцарь, Вы приснились мне?
По тропинке Oн прошёл. Так надо.
Или нет?
Над калиткой арка винограда.
У калитки – след.
Припев. Мёртвый плющ на каменной стене.
Рыцарь, Вы приснились мне.
Я калитку не открою наудачу.
Для чего?
Он войдёт в меня иначе.
Я – в Него.
Припев. Мёртвый плющ. Не буду. Не заплачу.
Ничего не значит.
Совсем иначе идёт и строительство замка, по-новому. Очевидно, что одни времена сменяют другие, саксы бурно смешиваются с туземцами-кельтами, создавая мультикультурный европейский уклад и тут, в древней кельтской столице. Роковой рубеж хорошо подчёркивается тем, что рыцари-исландцы ещё носят на себе детали традиционной кельтской одежды: матерчатые доспехи с нашитыми на них роговыми щитками, кольчужки, но вместе с тем уже надевают кованые шлемы, кирасы, насуставники. Этими нововведениями рыцари принуждены чаще мыться, поскольку металл оставляет на теле ржавчину. В том же противоречивом стиле возводится и замок, хотя многие пренебрежительно считают такой стиль недопустимой эклектикой. Огромный внутренний двор разделён на уютные дворики, в стенах множество калиток, ворот, а сами стены возводятся куртинами. Уже есть ров и над ним – обязательный балкон. На центральном дворе заложен донжон. Бастионы, однако, ещё не завершены, как и парапет. Зато уже выстроен отличный мачикулис, с вычурной крапелью и изящным турретом. Для королевы, Изольды и других дам запланирована шапель. Перестройка замка ведётся неистово, повсюду груды мусора, дыры, сквозняки. Понятно, что фабульное действие вынужденно происходит в холодном и гулком, но всё же достаточно замкнутом помещении нетронуто кельтского типа, уже хорошо нам знакомого. Сюда и сходятся все участники, дабы, как это уже было сказано, про них не забыли.
Призванные отвлечь королеву от мрачных мыслей, приходят шпильманы. Они работают с дрессированными блохами. Работа, без сомнения, ловкая, хотя остаётся неясным, есть ли на самом деле на ладонях шпильманов блохи, или их нет. Группу трюкачей окружают рыцари в пёстрых одеждах, в парадных причёсках, с завитыми бородами, в которые вплетены ленты. Поверх доспехов – парча и тафта. Звенят металлические части, свистят тканные. Громко состязаются скальды и эпики. В другом углу возникают сомнения в правдивости некоего Дурвала, который клянётся, гремя филактериями, что от удара мечом по голове его спасла шёлковая рубашка. Рубашка же была надета под доспехи, которые тем же ударом были расколоты. Сам Дурвал объясняет происшествие магией завезенной с Востока ткани. Его противники выдвигают иную версию: что самая уязвимая часть Дурвала, а именно – вместилище его мыслей и души, находится не на плечах, а несколько ниже обычного и немного сзади. Только в этом случае ткань надетой на корпус рыцаря нижней рубашки может ему помочь. Термин же "голова" в речи Дурвала противники его объявляют недостойным прямого человека эвфемизмом. Маленькая ссора...
В соседней группе – тоже ссора, но большая. Скальды ссорятся с эпиками, творцами саг. Впрочем, когда они не ссорятся? На этот раз спорным пунктом становится сага о том, что все скальдические дроттквейты, хейти, кеннинги и прочее Один принёс не в голове, а в заднем своём проходе, и вместе с тем, что там было ещё, вывалил на исландскую землю без разбора. Таким образом, вместилище мыслей и души ещё раз служит причиной раздора. Становится слишком шумно.
Отнюдь не случайно кто-то вносит нид и ставит его на видное всем место. Рядом возникает человек в восточной одежде и, перекрикивая всех, объявляет, что он – пророк, что он ходил проповедовать птицам, зверям, и даже некоей горе. Но звери убежали прочь, а гора лишь испортила воздух, не родив даже и мыши, и потому он хочет продолжить диспут здесь, в надежде, что здесь таковое рождение произойдёт. Каким-то таинственным образом минуя стражу, в зал проникает прокажённый. И поскольку никто не решается выгнать его – ведь выгонять означает коснуться – он успевает сообщить, что язвы его тела безобидны в сравнении с теми, которые усеивают души собравшихся здесь. Именно эти язвы, язвы души опасны по-настоящему. Душа же прокажённого, по его утверждению, чиста, как снег в горах Памира. Последнее, к сожалению, ничего не говорит собравшимся и прокажённого, всё же, изгоняют из зала длинным шестом.
"Проклятье!" Так восклицает мать Изольды – всё о своём горе. "Словно Харон в женском платье, я провожаю любимых родственников на ту сторону Стикса, отвожу туда их тела, и каждый раз возвращаюсь назад, ах! Я обречена оставаться на этом берегу, но каждый раз уже не самой собой, а совершенно новой, составленной из душ новых умерших, ибо если их тела перевозятся на ту сторону – то души их остаются на этом, во мне, в моей памяти. Я не в силах их забыть. И я переполнена ими так, что могу взорваться! О, память, память, ты – палач! Вот плата дорогих умерших за перевоз на ту сторону: пытка памятью и переполненность отяжелевшей души. Проклятье! Клянусь, есть только один способ облегчить душу: перевезти на тот берег и врагов моих." Таким образом королева проклинает сношения с загробным миром, на что рядом стоящий монах справедливо возражает, приводя в пример блага, приносимые сношениями с тем же миром Папы. Впрочем, и Папа мало что говорит кому-нибудь в этом зале. И монах вынужден заключить свою речь простым лозунгом: Риму – Мир.
"О, юная Европа!" Именно так можно определить символизм этой сцены словами одного участвующего в ней скальда. "И твой несколько странный люд."
Шум прерывается сообщением, что к берегу пристала лодка, в которой лежит мертвец "вида несказуемого". Далее в этой части Тристан, а это его лодка, присутствует в виде безъязыкого, слепого и бесчувственного тела, представляя собой испытательный полигон для медицинских упражнений Изольды. И к счастью, надо добавить, ибо нельзя недооценивать серьёзности клятвы королевы. Единственное, что Тристану удаётся пролепетать – на фразу "я юноша благородный из стран далёких" у него не хватает сил, а она, без сомнения, и тут сыграла бы самую благотворную роль, – единственное, что слетает с его уст, это собственное его имя. О, ужас, ужас, ужас! Последствия кажутся неминуемыми... Но, то ли Тристан подзабыл уже хронику Гора, то ли мозг его затуманен той же хроникой в необходимой для продолжения фабулы степени, но он перевирает это имя. Он переставляет в нём буквы, и в новом виде оно звучит как "Тантрис". Королева не замечает анаграммы, и хроника получает возможность продолжаться. Узнать же принца в лицо немыслимо, настолько оно изувечено. Со временем же, и в результате лечения, оно удаляется от первоначального образа на максимальное расстояние, куда-то на край Круга Земного, может быть – в Корею. Впрочем, и Корея ничего никому тут не скажет, её как бы и вовсе нет. Да и будет ли она? Сомнительно... Ибо – зачем бы это? А тут ещё иноземный дракон, на поединок с которым Тристан выходит теперь как представитель исландской партии, плюёт ему в и без того увечное лицо. И под воздействием слюны дракона оно снова распухает, подобно бочке. И снова фабула беспрепятственно бежит вперёд.
Таким образом, вторая часть описывает именно исландскую партию, концентрируя внимание читателя на Изольде Белокурой, которая по большей части занята тем, что забавляется с почти бесчувственным телом Тристана. Забавы эти, благодаря упомянутой бесчувственности – а, с другой стороны, несомненной чувствительности Изольды – выглядят двусмысленно. Применяется, например, колдовство: сплетание из шнурочков насекомых, предназначенных для последующего сования их в наволочки, изготовление сильно перебродивших ферментированных напитков... Никакое средство, однако, не может прочистить сознание больного. И сама Изольда, естественно, применением этих средств не удовлетворена: ведь это она сама никого не удовлетворяет. Между тем, она печалится, печалью своей наилучшим образом опровергая Аристотеля, утверждающего, что каждое животное именно после соития печально. Увы, но и имя Аристотеля забыто в Исландии всеми. Следовательно, старания Изольды напрасны как минимум вдвойне.
Всё в Изольде говорит, нет, вопиит, что она – барышня именно чувствительная, опять нет, чувственная. Тут и опущенный долу взор, тут и бледность кожи, и взгляд чуть мимо собеседника, и тихий мелодичный голосок. Несмотря на чувственность, она тоже поражена болезнью эпохи, расслоением сознания, в котором на равных сосуществуют: любовь к Богу Всевышнему – то ли ещё к Одину, то ли уже к Христу – и к воплощению божества в каждом мужчине. Предпочтительней, мужчине в образе рыцаря, наделённого всеми положенными достоинствами. В их числе: умением играть на арфе и петь, аккомпанируя себе на роте, слагать поэзию, справляться с конём и мечом, как теми, которые между ногами хвостом назад, так и другими, которые хвостом вперёд. А также хорошо одеваться и обладать знаниями, приличествующими тому, кто не хочет, чтобы даме было с ним скучно. Он непременно обязан пройти курс всех семи наук, и желательно – в Париже.
Вот какой цельный образ занимает мысли и чувства Изольды, вот чего она просит, требует у покровительствующей ей, как известно всем, Судьбы. А что подсовывает ей Судьба? По сути, труп. Изольда смущена, размышляя об этом: "Не является ли именно труп подлинным и совершенным воплощением рыцаря, того прекрасного образа, порождённого моей мечтой? Не пресуществляются ли неизбежно все мечты в трупы?" Следует всё та же, старая песенка Изольды: "Я ходила за кладбищенской оградкой и увидела Его..." Нам же следует отметить, насколько размышления Изольды неотличимы от высказываний по тому же поводу Тристана.