Текст книги "Да будет воля твоя"
Автор книги: Борис Тумасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
«У нас не Василий государь, а ты, князь Михайло».
Скопин-Шуйский удивленно поднял брови, а Марьюшка к нему жмется:
«Не отрекайся, князь Михайло, будешь ты мне мужем любимым…»
Пробудился Скопин-Шуйский. Сладок сон, да несбыточен.
В атаманской избе бражничали всю ночь. Заруцкий с Ружинским выпили огромную бутыль мутной жидкости, добавили пива, а не охмелели. К утру повздорили. Завелись из-за письма Сигизмунда, в каком король требовал явиться всему войску под Смоленск.
Тогда, на коло, шляхта, выслушав письмо, выкричалась, но к единому согласию не пришла, решили повременить. Ружинский весь вечер склонял Заруцкого подаваться к Сапеге, в Дмитров, а атаман тянул в Калугу, к царю Димитрию.
Озлился гетман, из избы выскочил, дверью хлопнул:
– Сто чертей твоей матке в зубы!
Заруцкий Ружинского вслед облаял и тут же велел казакам готовиться к переходу.
Ожил казачий лагерь, грузили поклажу на телеги, на сани ставили легкие пушчонки, разбирали войлочные кибитки, седлали коней, строились в походную колонну. Раздвинув в телегах проход, донцы выступили из Тушина.
Еще последняя сотня лагерь не покинула, как поверх колонны шарахнула картечь. Остановились казаки, а на них, обнажив сабли, уже скакали гусары.
Махнул Заруцкий трубачам, заиграли они отход. Не дав боя, донцы втянулись в лагерь, сомкнули возы и направили единороги на гусар.
Но Заруцкий не допустил боя, сказал:
– Не след разбираться, в нашей сваре и мы повинны. Юрко Беззубцев Молоцкого побил, Ружинский нас завернул. А с Калугой погодим.
Объявились в Тушине князья Трубецкой Дмитрий Тимофеевич и Иван Федорович Троекуров. А вскорости прикатили из Москвы близкие к Романовым Черкасский и Сицкий.
Отстояв обедню, собрались у Филарета в трапезной, дабы удумать, как дальше жить. За скудной трапезой, прежде чем за столом умоститься, митрополит прочитал короткую молитву:
– Ослаби, остави, прости, Боже, прогрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и неведении, яже в дни и в ноши, яже во уме и в помышлении; вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец.
Благословил стол, сел.
Молчат гости. Кому первым начать? Разговор-то не из легких предстоит, чувствуют. Вздохнул старый Черкасский:
– Неправдою живем, бояре.
Все на Черкасского смотрят, а тот продолжает:
– Неправдой Шуйский царствует, а мы ему в том радеем.
– Какой совет подашь? – спросил Троекуров. – Уж не позвать ли Лжедимитрия?
Зашумели бояре возмущенно:
– Вора на царство?
– Не доведи Бог!
А Сицкий руки воздел:
– Вразуми, Господи, и наставь!
– Дожили, – вздохнул Трубецкой, – при живом царе о новом царе хлопочем.
Насупился Филарет, подумал о сыне Мишеньке заикнуться, но тут Черкасский заговорил:
– Не поклониться ль Жигмунду?
Все замерли, но Черкасский свое ведет:
– Не от себя, гласом многих изрекаю. На трон Васька Голицын мостится, а чем он Шуйского лучше? Дворяне о Скопине-Шуйском поговаривают. Молод, спеси остерегаюсь, как бы нами не помыкал.
– А Жигмунда на Москву звать не остерегаешься? Латинскому царю служить, в веру латинскую обратиться? Не хватит ли нам унии Брестской? – в сердцах выкрикнул Филарет.
– Мы от Жигмунда веры нашей потребуем, – ответил Черкасский.
– Пожелает ли? – засомневался Сицкий.
Филарет очи прикрыл, не захотел вступать в дальнейший разговор.
Тут Трубецкой голос подал:
– Жигмунда к вере православной склонить не удастся, а латинянина в Москву впустить на царство – значит перед историей ответствовать, отечество на поругание отдать.
– А может, король Владислава, сына свово, отпустит на царство? – высказал предположение Сицкий.
– Королю надлежит снять осаду со Смоленска и убраться в Речь Посполитую, да впредь рубежи наши не рушить, – решительно заявил Трубецкой.
Закивали бояре, а Сицкий спросил:
– А Шуйского-то куда, в монастырь?
– Пущай грехи замаливает, – сказал Троекуров и рассмеялся.
В трапезной стемнело, и послушник внес свечи.
Помолчали бояре, тут снова Троекуров голос подал:
– Может, пошлем все-таки послов к Жигмунду, попытаем? Спрос-то не ударит в нос.
Тут уж не выдержал Филарет:
– Не в нос, в рыло. Почто торопишься, князь? Добро б на пир, а то волку в пасть голову сунешь.
– Я ль не сознаю? Однако изопьем чашу до дна, тогда и судить станем, горька ли.
– А что, бояре, надобно попытаться, силком-то Жигмунд нам своего не навяжет, – сказал Сицкий.
– Согласны, послушаем слово Жигмунда, – загудели бояре.
Филарет не выдержал:
– Стыдобушка, в отечестве нашем государя не сыщем, иноплеменнику кланяемся. Аль прародителям нашим уподобимся, варягов позвавших: земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, придите к нам и володейте нами.
Но Филарета уже не слушали, встали из-за стола, прощались.
С отъездом самозванца в Калугу наступило послабление на Тушинской дороге. Переметы боярские из Москвы в Тушино и из Тушина в Москву бегают, никак не определятся, какого государя им держаться.
Проведать митрополита Филарета отправился и Иван Никитич Романов. Без труда преодолев московские заставы, добрался до Тушина. Тушинские ратники боярину преград не чинили: чать, к самому патриарху боярин едет, к Филарету!
На въезде в Тушино кибитку Романова гусары силком повернули к хоромам Ружинского. Князь Роман боярина самолично встретил, шуба в опашень, шапка лисья едва на затылке держится. С хохотом потащил Ивана Никитича в палату…
К вечеру от обилия выпитого и съеденного совсем охмелел боярин Романов, едва живого привезли к митрополиту. Дюжие челядинцы выволокли Ивана Никитича из сенной колымаги, на руках внесли в митрополичьи покои.
Укоризненно покачав головой, Филарет подозвал послушника:
– В баню боярина, да пару не жалей и веничком хлещи, покуда в разум не войдет. Эко разбойный гетман, так и уморить мог…
Лишь к полночи полегчало Ивану Никитичу, виновато сидел в кресле перед братом, пил кислый хлебный квас, хватался за голову.
А Филарет пенял:
– Наслышал о твоем приезде, мыслил, вдвоем отобедаем, да и заждался.
– Прости, брат, силком князь Роман споил… Боярыня Матрена тебе поклон шлет, и от твоих вести добрые, жена и детишки твои во здравии. А сын твой, Михайло, вырос.
– Да уж четырнадцать лет минуло. – Филарет бороду пригладил, вздохнул. – Когда под венцом стоял, и в помыслах не держал, какой жизнью жить доведется.
Нахмурился, разговор повернул:
– Ты, Иван Никитич, зачем в Тушино прикатил: поклоны передать али еще чего? А может, с Ружинским повидаться?
– Прости, брат, вор в пути перехватил. Все о Шуйском выпытывал.
Послушник внес новый жбан с квасом, а митрополиту теплого топленого молока с медом.
– Так что Шуйский?
– Люд Васькой вконец недоволен.
– То знаю.
– В Москве слух, будто тушинцы намерены посольство к Жигмунду слать.
– Все так, – хмуро кивнул Филарет.
Иван Никитич удивленно поднял брови:
– Аль сын твой, Михайло Федорович, не достоин венца царского?
– Нет, брат, все помню и не отрекаюсь. Не моя мысль звать Жигмунда либо сына его Владислава, и не в Тушине она родилась, а в Москве. С тем у меня люди Мстиславского и Куракина побывали. Как мог я им перечить? В одном уверен: ни Жигмунд, ни Владислав веры не изменят, вот тогда и задумаются бояре, глядишь, и на Романовых укажут. Мой Михайло и молод и добр, зла никому не причинит. – Филарет перекрестился. – На тебя, Господи, уповаю. Грешен яз, гордыней обуян. На хлеб, на воду сяду, усмирю дух свой. – Поднялся, взгляд строгий. – Удались, я же у Господа прощения молить стану…
В королевский лагерь под Смоленском тушинское посольство прибыло нежданно. Сигизмунд письмо принял, но ответ велел ждать. Неделю жили послы в холодной палатке, где едва теплилась жаровня с угольями, а ночами вода в бадейке покрывалась толстой коркой льда. Не спасали послов овчинные тулупы. К утру коченели, то и дело вскакивали к жаровне. Присел Михайло Глебович на корточки, погрел ладони. Рядом дьяк Чичерин примостился. Спит, закутавшись, стольник Михайло Молчанов: с вечера выпил изрядно, и мороз нипочем. Переговариваются Иван Салтыков с дьяком Грамотиным, посмеиваются.
– Доколь Жигмунд нас держать намерен? – спросил Чичерин.
Михайло Глебович Салтыков промолчал. Откинув полог, он вышел из палатки. Утро начиналось ленивым обстрелом смоленских укреплений. С крепостных стен отвечали редко. Ядра взрыхляли снег и землю. Скакали гусары, казаки. У королевского шатра толпились шляхтичи, подъезжали гонцы.
Пять месяцев рвется в город королевское войско, но стоит Смоленск, и не видно конца осаде.
У боярина взыграла гордыня, свернул кукиш, закричал:
– На-кось, выкусите! Ай да боярин Шеин, ай да молодец!..
В последний январский день Сигизмунд принял послов. Пока шли, подминая валяными катанками грязный снег, Чичерин сказал:
– Слава те, Господи, кажись, конец мукам нашим.
– Погодь радоваться, – оборвал Молчанов. – Мне коварство Жигмунда ведомо.
Боярин Салтыков в разговоры не вступал. Караул расступился, впустил посольство. В шатре тепло. На нескольких жаровнях горят синим пламенем древесные уголья. По всему шатру разбросаны медвежьи шкуры. У короля лишь канцлер Сапега. Пощипывает Сигизмунд тонкий ус, смотрит насмешливо. Отвесили послы поясной поклон, ждут, когда король заговорит.
Вот он спросил:
– О чем, послы московские, изустно говорить станете?
Тут дьяк Грамотин речь повел:
– Ясновельможный король, присланы мы всем людом московским просить на царство сына твоего королевича Владислава. А еще просим прибавить народу российскому прав и вольностей, какие допрежь имело государство Российское.
Салтыков на Грамотина покосился: не иначе с Молчановым уговорились.
Сигизмунд с Сапегой переглянулись. Король сказал:
– Послы московские королевича Владислава на царство просят, но боярин Шеин Смоленск держит.
– Ваше величество, когда королевич станет царем, тогда и Смоленск впустит короля, – ответил Салтыков…
Покинули послы шатер в недоумении: король не повел речи о тех условиях, какие записаны в боярском письме, а в них оговорено: «Королевича Владислава венчает на царство патриарх; должна быть обеспечена вера греческая;…без согласия бояр и всей земли не менять законов; не казнить без совета с боярами и думными людьми; всяких чинов людей невинно не понижать, а меньших возвышать по заслугам; подати без согласия думных людей не прибавлять…»
И еще записано было в той грамоте, что «…для науки вольно было каждому из народа московского ездить в другие христианские государства, кроме басурманских, поганских, а за это отчин, имений и дворов у них не отнимать…»
С тем и отъехало тушинское посольство.
Едва воротились в Тушино, как Ванька Чичерин переметнулся в Москву, упал Шуйскому в ноги, все поведал, без утайки. Только и всего, что имени Филарета не назвал, не знал вины за митрополитом.
Василий Чичерина обласкал, деревенькой наградил и велел дьяку обо всем Думе поведать. Чичерин не упирался, в Грановитую палату явился охотно, дал показания: и как посольство к Жигмунду собиралось, и о ряде с ним, какие условия выставили от имени московских бояр.
Шуйский только руками разводит, повторяет:
– При моей-то жизни! О Господи, заживо царя хоронят!
Хмурится Гермоген, а бояре шумят, посохами постукивают:
– Владислава на престоле возалкали?
– Иноземцев на Москву наводят!
– Вконец разорить Русь вознамерились!
Долго горячились бояре, с лавок вскакивали, друг друга перебивали. Наконец утихли и порешили: по весне слать на Жигмунда воеводу, Михаила Скопина-Шуйского.
На пятой неделе Великого поста польско-литовское шляхетство, служившее самозванцу, покинув Тушино, направилось к Волоколамску, дабы там уже определиться, кто к королю, кто в Дмитров, к Сапеге.
Ружинский говорил на коло:
– Панове, круль не простит мне рокоша. Как вы, а я со своими гайдуками еще в Московии без царика погуляю.
Несколькими днями раньше, не встретив сопротивления шляхты, покинул Тушино атаман Заруцкий с казаками. Они ушли в Калугу, к самозванцу. А за ними следом увел орду к Лжедимитрию касимовский царек Ураз-Магомет.
Весна нового года. Святая Пасха.
Величаво и торжественно звонили колокола. От вечерни до заутрени служили в соборах и церквах. Москва молилась и христосовалась без чинов и званий, чтобы разойтись по хоромам, домам, избам, разговеться Святыми Дарами.
При выходе из Успенского собора князя Михаила Васильевича облобызал Шуйский. Тут и царица Марьюшка пропела:
– Христос воскрес, князь, – и троекратно поцеловала Скопина-Шуйского.
Воротившись домой, князь Михайло долго еще чувствовал сладость Марьюшкиного поцелуя…
А на неделе заехал к Скопину-Шуйскому князь Воротынский, на обед звал. Князь Михайло согласился, за честь благодарил, хотя и желания большого не имел.
На пиру у Ивана Тимофеевича Воротынского вся именитая Москва собралась, сидят по чину, еды и питья вдосталь, видать, миновал голод князя. С обеда допоздна затянулось веселье. Уже и свечи зажгли, челядь не раз столы понову обновила. Однако Скопину-Шуйскому скучно, хотел уйти незаметно, поднялся, но тут подплыла к нему княгиня Екатерина Шуйская с кубком вина:
– Страдаешь, племянничек, страдаешь. Вижу. Аль ждешь кого? – И кубок тянет. – Выпей, князь, да поцелуй меня, как молодушек милуешь.
Принял Скопин-Шуйский кубок, отшутился:
– Что так вздобрела? Давно не баловала меня словом добрым.
– Другой позавидовала, какая тебя целовала, христосовалась.
– Все замечаешь, княгиня-тетушка, – погрозил со смешком Скопин-Шуйский.
– Любя тебя, любя. Уважь, выпей, племянничек, и исполни просьбу мою.
– А и ладно, тетушка, – Скопин-Шуйский поднял кубок. – Твое здравие, княгиня Катерина.
Выпил и, не утираясь, другой рукой обнял Шуйскую, поцеловал:
– Вот и закусил. Сочна, княгинюшка, сочна. Ну прости, теперь восвояси отправлюсь, отдыхать.
– С Богом, племянничек, с Богом, князюшко Михайло.
Апрель оголил землю, развезло дороги. Под копытами чавкала липкая грязь, уныло темнели леса, сиротливо мокли избы с прогнившей насквозь соломой на крышах.
Из Дмитрова через Волоколамск на Калугу пробиралась Марина Мнишек в сопровождении отряда казаков.
На шестые сутки выбрались из Можайска. Шестые сутки Марина в седле. Два месяца всего и передохнула в Дмитрове, под защитой гетмана Сапеги, а потом явились королевские комиссары с требованием идти к королю всем тушинским воинством. Собралась шляхта в Волоколамске и решила никого не неволить: кому с Сигизмундом по пути, кто с Димитрием остается, а кое-кто намерился сам по себе промышлять.
В Дмитрове навестил Мнишек Сапега, сказал:
– Вельможная царица, москали выбили Лисовского из Суздаля, и воевода Шереметев направляется к Дмитрову. Круль зовет меня, и коли я подчинюсь его воле, то ты, государыня, можешь ехать со мной, но коли решишь отправиться в Калугу, воля твоя…
И Мнишек выбрала Калугу.
Под Калугой Марину уже ожидал атаман Заруцкий. Она пересела в крытый возок, блаженно вытянула затекшие ноги:
– О Мать Божья! Проклятые дороги, проклятое седло.
Отодвинув кожаную шторку оконца, выглянула. Разобравшись по двое, рысили казаки. Марина улыбнулась Заруцкому. Он направил коня к оконцу.
– О, вельможный пан Иван, мой верный рыцарь, мой спаситель!
Заруцкий приложил руку к сердцу:
– Рад служить тебе, царица.
– Вельможный пан Иван знает, что бояре просили на московский трон Владислава? Разве они не желают царя Димитрия?
– Моя царица, Владислав – задумка тушинских бояр, но что скажет Жигмунд?
– То так, вельможный пан Иван, круль не отдаст Владислава в эту варварскую страну, и у Московии есть царь – Димитрий.
Вдали показались деревянные стены калужского кремля, маковки соборов и церквей. Распахнулись обитые позеленевшей медью ворота, загрохотал пушечный салют. Из кремля встречать Марину выехал Лжедимитрий.
В апреле, числа четвертого, скончался гетман Ружинский. Накануне с трехтысячным отрядом гетман ушел из Тушина и, взяв Иосифо-Волоколамский монастырь, расположился здесь на отдых. Шляхтичи грабили монастырь, затевали пьяные драки. Однажды случилась между ними свара. Уже и сабли зазвенели, как явился гетман. Пану Кваше Ружинский дал в зубы, пану Козловичу кулявкой голову проломил. Но не углядел князь Роман, как Кваша его в бок по свежей ране ударил.
Осел гетман. Расступились шляхтичи, стихла драка, а Ружинский зубами скрипит, гайдукам командует:
– Домой, к Юлии…
На тряской крестьянской телеге, в сопровождении верных шляхтичей, повезли гетмана в Речь Посполитую. В высокое чистое небо устремлен взгляд князя Романа. Что виделось ему в смертный час? То ли отчаянная жена, какая из пистоли метко палила и на саблях рубилась лихо. А может, вся его жизнь прокручивалась в памяти?
…Южная Украина, с незапамятных времен оказавшаяся под властью Польши. И не было по всей Украине и в Речи Посполитой пана разгульнее, чем Роман Ружинский. С многочисленной челядью совершал он набеги на соседей, грабил и творил скорый суд. А ныне, умирая, ждал гетман Божьего суда. С чем предстанет перед Господом? Идет на тот свет, где не требуется ни власти, ни денег…
Смотрел князь Роман в ясное небо, и глаза заволакивали слезы. Трудно расставаться с жизнью, и не верилось, что смерть нависла над ним. А может, еще не пробил час?
Неподалеку от Иосифо-Волоколамского монастыря смерть догнала гетмана Ружинского.
В приземистой бревенчатой баньке, что в углу воеводиного подворья, спозаранку истопили печь, раскалили камни, в огромном медном казане круто закипятили родниковой воды, настояли на мяте и чабреце. Во второй чан, из дубовых клепок, налили студеной воды, распарили с десяток березовых веничков, опробовали, дабы хлестали приятно, мягко, упаси Бог царапнет.
Проворные девки выскоблили до желтизны полок и скамью, насухо вытерли пол, обмели в предбаннике стены от паутины и сажи, открыли волоковое оконце, притащили свежих хвойных лап для духмяности.
Ждали государя.
Лжедимитрий пришел с Заруцким. Накануне самозванец пожаловал ему звание боярина…
Разделись в предбаннике, полезли на полок. Оба трезвые, мысли ясные. Лжедимитрий больше недели в рот хмельного не брал. Распарился, а Заруцкий в бадейку воды набрал, добавил несколько ковшиков хлебного кваса, плеснул на раскаленные камни. Баньку окутало горячим паром, ядрено запахло ржаными отрубями. И загулял березовый веничек по царской спине, самозванец только ахал, приговаривая:
– Ах, славно, Иван Мартынович, славно, боярин Иван!
И, вскочив с полка, окунулся в чан со студеной водой. Фыркнул и снова на полок, под жар.
– Будто годочков с десяток сбросил, ась, боярин Иван?
– Дед мой за сотню лет прожил и лучшего лекаря, чем баня, не знавал.
Лжедимитрий неожиданно разговор сменил:
– Шляхта мне изменила. Да, поди, от нее прок не слишком велик, один шум и похвальба. А воевода Шеин знатно отбивается. Каков молодец, все коронное воинство принял на себя. Не устои Смоленск, и Жигмунд на Москву полез бы.
– А ты, государь, мыслишь, король не пойдет на Москву?
– Как бы не так. Жигмунд если не сам, так гетмана пошлет.
– Как бы не Станислава Жолкевского.
– Да уж, коронный воевода удачливый, он Жигмунду всегда победы приносил. А вот Васька Шуйский, тот своего братца выставляет. У Митьки же завсегда морда в крови. Кто только не бивал его! В ратных делах у Митьки одна прыть: первым с поля боя бежать.
– Помнишь, государь, как мы его не успели пощупать, а он уж в Москве схоронился, – рассмеялся Заруцкий.
– У Шуйского есть воеводы достойные, и печалюсь, не мне они служат. Но пуще всего ценю Скопина-Шуйского. Будь он у меня воеводой, я бы не в Калуге сидел, а в Кремле московском.
Сапега с Лисовским на распутье. На зов короля не спешили. Еще неизвестно, сколько Сигизмунду топтаться под Смоленском, да и возьмет ли? А царика Димитрия московиты глядишь да и впустят в Москву. Вот и решай, где найдешь, где потеряешь.
Покинув Суздаль под нажимом воевод Куракина и Лыкова, Лисовский пробился в Дмитров и соединился с Сапегой.
Не встретив сопротивления, воевода Валуев вышиб малый отряд шляхтичей из Иосифова монастыря, повернул к Тушину. Оставшиеся шайки самозванца так спешно покинули свою столицу, что амбары и клети остались полны всякого добра. Под стрелецкой охраной трое суток тянулись из Тушина в Москву обозы, груженные хлебом и мясом, салом и рыбой.
Вместе с Валуевым в Москву вернулся и митрополит Филарет и с обеда до самого позднего вечера беседовал с патриархом…
В тот год, хотя самозванец и покинул Тушино, а шляхта убралась к Волоколамску, шайки гулящего люда все еще наводняли московскую землю. Гуляли ватаги разных казачьих атаманов с Дона и Заднепровья, грабили и без того разоренную Русь отряды шляхтичей и гайдуков. Силой замиренное воеводой Шереметевым Поволжье снова взбунтовалось. Московские воеводы с посошными замосковными мужиками с трудом очищали северные земли.
Боярская Дума разослала грамоты по всем городам наряжать в Москву стрельцов и даточных людей в войско, какое пойдет к Смоленску на Жигмунда, а для устрашения воров велел Шуйский Прокопию Ляпунову отправляться в Рязань и собирать ополчение из рязанских и арзамасских дворян.
Сожженный и разрушенный Смоленск держался, отбивая попытки коронного войска прорваться в город.
В последнее время Шеина не приступы тревожили, одолевало беспокойство. Полгода осады минуло, истощились запасы. Боярин Михайло Борисович самолично проверил житницы – мало хлеба, а погода на Жигмунда работает, погода на весну повернула, и теперь ляхи до зимы осаду не снимут. Но Шеину настрой смолян ведом: стоять до последнего, на то и епископ благословил. Только бы голод волю не сломил…
Спозаранку вышел Шеин из палат, в сенях жену поцеловал:
– Поостерегись, мать: пушка-дура ядра кидает – цель не выбирает. Детей побереги…
Шел улицами, обходя руины. Направлялся к городским стекам. Как-то изловили стрельцы загулявшего шляхтича, свалила пана водка у самых ворот. Протрезвев, шляхтич накинулся на стрельцов с бранью: мы-де вскорости всю вашу Московию к себе приберем, а королевич Владислав над вами царь будет, о том ваши бояре круля просили.
Стрелец шляхтичу под нос кукиш сунул:
– На-кось, выкуси вместе со своим королем!
О похвальбе шляхтича Шеин поведал жене. Настена возмутилась:
– Латинянина на царство звать? Стыдоба! Аль российская земля боярами и князьями оскудела?
– Одно, мать, обещаю: да будь и Владислав царем московским, и в том случае я в Смоленск Жигмунда не впущу, костьми лягу за российскую землю…
По скрипучей крепостной лестнице Шеин поднялся на воротнюю башню, осмотрел в зрительную трубу вражеский лагерь. Все как прежде, разве что обоз с западного рубежа подошел.
Стрелец, караульный, заметив, на что боярин внимание обратил, промолвил:
– Пороховое зелье подвезли, бочонки сгружали в погребок. Эвон, за фашинами{29}.
«Охотников бы огонька подбросить, – подумал Шеин. – Однако охрана у погребка добрая, разве людей погубишь… – И вдруг мысль: – Не подкоп ли ляхи замыслили? Для того и порох… Ежели подкоп, то куда? Может, из-за фашин копать учнут?.. Надобно стрелецких голов упредить, пускай в караулы ушастых ставят…»
Собрал Шеин воевод, совет держали и решили время от времени слать в неприятельский тыл лазутчиков, разведывать, что Жигмунд замысливает.
Прошка, молочный брат князя Михайла Васильевича Скопина-Шуйского, сидел в людской, обхватив ладонями вихрастую голову, и горько плакал.
Плакала дворня, сновала бесшумно. Притих воротний мужик, и даже лютые псы забились по конурам, не тявкнут.
А в опочивальне оконца закрыты ставенками, горят свечи у иконы Божьей Матери. У стены на мягком ложе, высоко поднятый на пуховых подушках, полусидит князь Михайло. Лицо бледное, взгляд потухший, а в животе огонь. Мамушка-кормилица, холопка, опустилась на колени, тянет ковш с холодным молоком, уговаривает:
– Испей, князюшко, сынок мой молочный, свет мой Мишенька.
Плачет кормилица бесшумно, слезами омывает князю руки. Тяжко, с хрипом дышит Скопин-Шуйский. Неделю бродит смерть в опочивальне, никак не вырвет душу из княжеского тела. Временами князь Михайло Васильевич теряет ясность мысли, потом вдруг вернется разум. Неимоверно болели руки и ноги, а сегодня пошла горлом кровь.
Дворовая челядь шепчется:
– Отравили нашего князя…
Мамушка-кормилица со стряпух строгий допрос самолично сняла. Нет, не виновны они. Да и кто из своих посягнет на жизнь любимого князя? Никому зла не делал, добро творил.
Прикрыл глаза князь Михайло Васильевич, думы одна другую настигают. Крепок телом был Скопин-Шуйский, и вдруг подкосило. Откуда взялась этакая нелепость? Наплыло застолье у Воротынского… Княгиня Екатерина с кубком… «Выпей, князюшко, выпей…» Неужли она, Катерина?.. Вскрикнул:
– Катерина!
Вскочила кормилица, склонилась:
– О чем ты, сынок молочный?
– Катерина Шуйская, мамушка, кубок подносила. Она, она зельем опоила!
– Господи! – всплеснула руками кормилица. – И это тетка-то! Ужли можно такое?
– Можно, мамушка, можно, сама зришь.
Замолчал, закрыл глаза.
К утру князь Скопин-Шуйский скончался…
Хоронили князя Михаила Васильевича на третий день в Архангельском соборе, но не рядом с царскими гробницами, а в новом приделе.
Всей Москвой провожали князя, а когда в соборе остались одни родственники и близкие, с княгиней Катериной Шуйской случился приступ. Насилу привели в чувство.