Текст книги "Да будет воля твоя"
Автор книги: Борис Тумасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
И снова мысли перебросились к предстоящему разговору с королем. Жолкевский уверен, это дастся нелегко: Сигизмунд упрям и самолюбив. Многомесячное топтание под Смоленском ничему его не научило. Он и многие паны искали войны с Россией, но коли она будет вестись так, как у стен Смоленска, то король окончит войну без воинства. Нет, королю надо иметь мир с Россией. Речи Посполитой вести войну с Карлом, а победить его будет нелегко: не он ли, Жолкевский, воевал со шведами в Лифляндии?..
Московские бояре согласились принять на царство Владислава, и Сигизмунд должен принять их предложение, не заявляя своих требований на российский престол. В королевскую корону нет необходимости вставлять камни из шапки Мономаха. Пусть она увенчивает голову королевича, когда он станет царем Московии…
Но вот и рубеж России. Дальше, от моря и до моря, Речь Посполитая. Его, коронного, земля, которую не единожды поливал он кровью, а раны на теле напоминают об этом особенно теперь, когда перевалило ему за первую половину жизни.
К полуночи небо очистилось, и к утру потянул мороз. В избе, где заночевали бояре и митрополит, сделалось холодно даже на полатях. Филарету не спалось, мысли бродили далеко, перескакивали с одного на другое. Чуял, не спит и Голицын, вертится с боку на бок, и только Мезецкий знай похрапывает. А что князю Дмитрию, он одно талдычит: царя Владислава на Русь привезем! И что латинянин и семя Сигизмундова, его не заботит…
Слез Филарет с полатей, накинул шубу на плечи и, вступив в валенки, вышел во двор. Чудом уцелевшая деревня в несколько изб, колымаги, телеги темнели причудливым скопищем. По морозу слышно, как хрумкают кони, у костров переговариваются караульные стрельцы.
Совсем рядом, и версты нет, Смоленск. Днем бояре побывали в сожженном, разрушенном городе, поглядели на развалины. Вымер древний Смоленск, обезлюдел. В Речь Посполитую угнали стрельцов и ремесленный люд, увезли в плен воеводу Шеина. Не один год минет, покуда оправится город от разрухи.
Повздыхали, посокрушались московские послы, а Филарет сказал:
– Глядите, бояре, запомните, сие дело рук короля Жигмунда, а мы его сына в государи зовем…
Митрополит стоял с непокрытой головой, но мороза не чуял. От Смоленска донесся волчий вой, испуганно шарахнулись, заржали кони. Волчьи стаи пугали, однако меньше, нежели разбойные ватаги. Волков можно отогнать, отпугнуть, от разбойников отбиться труднее. До Смоленска, Бог миловал, добрались, не повстречавшись с лихими людьми. Ехали растянувшись, одна за другой катили колымаги, крытые возки, обоз с подарками, снедью, охраной, а за ними, под стражей из конных гусар, кибитки с Шуйскими.
Зорко стерегут гусары бывшего царя, не позволяют видеться с ним даже митрополиту. На станционных ямах, где передыхает посольство, Шуйских держат отдельно. Да и о чем с ними говорить? Бояре меж собой тоже больше помалкивают, за дорогу давно уже все обговорили, теперь каждый в своей колымаге со своими заботами живет. И митрополиту Филарету есть о чем думать. А больше всего о том, что ежели отвести Владислава от российского престола, то, глядишь, назовет Земский собор государем его, Филарета, Михаилу…
Голицын тоже мечтал о царстве и потому тоже не желал Владислава.
К полудню посольский поезд выехал из деревни…
В дороге Шуйский все слезы выплакал, в своих бедах не только заговорщиков винил, но и братьев, особенно Дмитрия. Кабы воеводство вел исправно да с толком, не видать ляхам и литве Москвы, да и самозванец не сидел бы в Тушине и Калуге.
Шепчет Шуйский слова молитвы, просит зашиты у Бога. Поминает добрым словом кроткую жену. Забыла обиды, какие чинил ей… Кабы сызнова жизнь начинал, по-иному царствовал и Дмитрию главного воеводства николи не доверил. Михаилу Скопина берег бы… Он от недруга не бегал, не побежал бы и от Жолкевского.
Шуйский убежден, людская молва приписывает Катерине отравление Скопина неспроста…
Почесал Василий бороденку, вытер покрасневший от холода нос. Уж не за то ли карает Господь Шуйских? От царских почестей да к холопскому обхождению… Пожелал Василий исповедаться у Филарета, но ротмистр, пан Браницкий, на бывшего государя накричал. Ежели здесь, на российской земле, ляхи его ни во что ставят, то чего ждать в Речи Посполитой? Думал ли гадал Василий, что остаток жизни проведет в неволе? Уж лучше бы монастырская келья на Руси…
В пути Шуйского кормили скверно – что от гусар перепадет. А кому пожалуешься: брату, Катерине? Но какой от Дмитрия прок, ни прежде, ни теперь. Николи не слышал Василий от брата слова умного, а оговорить любого мастак. Не по его ли нашептыванию он, царь Василий, Михаилу, племянника родного, от себя отдалил?
Колымага старая, кожаная обивка потрескалась, местами висела клочьями, тепла не держала. Дрожит Шуйский, кутается в просторный тулуп. От него пахло овчиной, это напоминало Василию о промысле, каким занимались крестьяне в его деревнях. Мужики вычиняли кожи, а искусные скорняки шили шубы. Оттого на Москве Шуйских прозвали шубниками.
Вспомнил Овдотью, горячую на ласки, податливую. Бог карает Василия за то, что не вступился за нее, когда по велению патриарха Овдотью увозили в монастырь.
– О Господи, только ли в том повинен яз? – вопрошает Шуйский и слышит голос:
– Клятвопреступник ты есмь, князь!
Василий вздрогнул:
– Яз не умышлял зла!
– Аль запамятовал, князь, как клялся в смерти малолетнего царевича, а вскоре живым его признал? Но прошло время короткое, и ты сызнова мертвым его объявил, и всяк раз клятвенно!
– Господи, чей глас слышу? – шепчет Шуйский. – Словами Иова библейского отвечу яз: впредь не скажут уста мои неправды, и язык мой не произнесет лжи.
– Не зарекайся, князь, – говорит невидимый обвинитель, – кривдой пробирался ты к власти царской, кривдой жил…
За стеной колымаги засвистели, заулюлюкали. Василий сдвинул шторку. По полю, распушив хвост, бежала буро-огненная лиса. Остановилась, подняла острую мордочку, понюхала воздух и не торопясь побежала к лесу. Преследовавшие ее гусары воротились.
Задвинув шторку, Василий сцепил пальцы. Его, Шуйского, как зверя обложили. Справедливо ли?
И снова вдруг голос услышал:
– Правды ищешь? Аль запамятовал, как Ивашку Болотникова в Туле закольцевал, да еще и реку перекрыл, пустил воду в город? А потом того Ивашку, по твоему повелению, в Онеге утопили, но прежде очи выкололи. А ведь ты ему клятвенно жизнь обещал… Как тебя, Василий, Господним судом судить? Ты, князь, казнись душою и грехи тяжкие отмаливай…
Долго велся бы этот разговор, не остановись обоз на ночевку.
В первых числах декабря-студня в Калуге произошел случай с далеко идущими последствиями. По доносу взяли касимовского царька Ураз-Магомета в пыточную. Допрос с пристрастием вел Михайло Бутурлин с другом Михневым. Не выдержал касимовский царек, повинился, будто хотел он с ордой откочевать к Москве, а о том-де было известно князю Петру Урусову.
Ураз-Магомету голову отрубили, а Урусова кинули в темницу, но вскорости выпустили, и велел ему Лжедимитрий готовиться к охоте…
Отправились с восходом солнца. Ловчие с борзыми выбрались из Калуги загодя, а самозванец с большеголовым шутом-карликом, ногаями-кречетниками и князем Урусовым чуть позже.
У кречетников на кожаных рукавицах соколы. Завидит ногаец зверя, снимет колпачок с глаз птицы, отстегнет цепочку – и взовьется сокол, окинет зорким взглядом поле и камнем упадет на зверя. Страшен соколиный удар клюва, острые у него когти-ножи…
В тот день Лжедимитрий с соколиной охотой решил повременить, пустили борзых. Псы подняли крупного зайца-беляка. Он уходил огромными скачками, отбрасывая лапами снег. С неистовым лаем неслась следом свора. Борзых подстегивали выкрики ловчих. Беляк нырнул в заснеженный кустарник, чтобы тут же вырваться на поле. Самозванец знал повадки зайцев. Он побежит по кругу и не минует первоначального лежбища, с которого его спугнули. Дожидаясь, когда заяц выскочит на него, Лжедимитрий взял пищаль на изготовку. Неподалеку укрылся ногайский князек.
Показался беляк, щурится Лжедимитрий, прицелился и не видит жестокого взгляда князя Урусова. А тот вытащил из чехла пищаль, взвел курок.
Выстрелы прозвучали разом: самозванца – по зайцу, Урусова – по Лжедимитрию. Сполз самозванец коню под ноги, завизжали ногайцы, сабли обнажили, а царский шут, пригнувшись к гриве, уходил с места охоты. С криком «Государя убили!» он ворвался в ворота калужского острога…
Ударил набат, всполошился город, а орда уже снялась со становища, налегке укрылась в Дикой степи. На кубанское приволье откочевала орда ногаев князя Урусова и еще долго совершала набеги на Русь.
Повыла Мнишек, попричитала. Заруцкий утешал:
– Э, государыня, кохана Марина, с тобой царевич Иван, и, пока моя рука держит саблю, я и мои казаки – твои слуги…
На той же неделе из Коломны в Калугу прикатил князь Трубецкой. Недолго рядились они с Заруцким и уговорились: с семибоярщиной мира не иметь, гетмана Гонсевского с ляхами из Москвы гнать, а на престол посадить царевича Ивана, сына Мнишек. Покуда же он несмышленыш, быть им его опекунами.
И еще отписали Заруцкий с Трубецким в Рязань, к Прокопию Ляпунову, дабы им, трем воеводам, заодно стоять.
Загорелось на Ильинке, ночью. Ударил набат, взбудоражил Москву. Жаркие языки пламени взметывались, перекидывались от усадьбы к усадьбе, лизали тесно лепившиеся домики и хоромы. Нарушив запрет старосты московского и начальника Стрелецкого приказа Гонсевского не появляться люду на улицах города от темна и до утра, набежал народ на Ильинку. Заливали огонь водой, забрасывали снегом. Баграми и топорами крушили постройки.
Ляпунов Захар бревна раскатывал, подбадривал:
– Не дадим красному петуху разгуляться! Ну-тка, подсобни!..
Запахнув шубу, вышел на крыльцо хором Мстиславский, вздохнул. Не доведи Бог разойтись огню, выгорит город. Не впервой пожарам пустошить Москву. До оно и немудрено, деревянная, разве что Кремль и церкви некоторые каменные, да еще кое у кого из бояр хоромы, да палаты царские…
В своей жизни Мстиславский дважды повидал, как огонь сжирал целые посады, а уж малым пожарам и счет потерял. Сам едва не сгорел, сорвался с крыши прямо в огнище…
Бывало, выгорит улица-другая, затухнут головешки, и сызнова везут мужики бревна, стучат топоры. Москва строилась, резьбой искусной украшалась…
К утру пламя на Ильинке сбили, пожар унялся. Народ не расходился, возбужденный, говорили шумно.
Захар подолом рубахи лицо отер, кинул в толпу слова подстрекающие:
– Ляхи виновны! С чего началось – с лучины! Намедни у Разметни шляхта бражничала.
Народ Ляпунова поддержал:
– Пора панам место указать!
Рыжий стрелец в расстегнутом кафтане кулаком грозил:
– Терпенья нет!
Наехали конные шляхтичи, потеснили народ.
Расходились, угрожая:
– Погодите, настанет час…
Побывал на пожаре и боярин Романов. Пользы от него никакой, но потолкался, послушал. Домой воротился в расстройстве. Едва порог горницы переступил, боярыня навстречу.
Иван Никитич шубу скинул, спросил жену:
– Матренушка, в неведении я, как жить? Ране у брата совета испрашивал, а ныне Филарет у Жигмунда. Эвон Мстиславский с ляхами заодно. Салтыков Михайло у Гонсевского в советчиках. С кем нам быть, боярыня?
Матрена лоб морщит, головой трясет:
– Уж как ты решишь, Иван Никитич, так тому и быть.
– Дура ты, Матрена, дура. Я и без тебя то знаю. Иное присоветь. Молчишь? То-то!
В низкой бревенчатой избе, крытой потемневшей соломой, вот уже месяц, как под караулом живет патриарх Гермоген. Под злые и непристойные шутки выволокли его шляхтичи из патриарших хором и, пиная, в одном подряснике привели на монастырское подворье. Ротмистр Мазовецкий, с испитым лицом и вислыми усами, ухватив Гермогена за бороду, кричал:
– Сто чертей твоей матке, поп! Не назовешь нашего круля царем, сдохнешь в этом хлеву!
Но Гермоген очами зыркнул:
– Не покорюсь и не признаю латинянина от рождения государем! А за срам, коему подвергаюсь, не на мне – на вас позор!
Из келий монахи выбрались, подошел архимандрит, низко склонился перед патриархом:
– Страдания твои разделим с тобой, владыка, и кров, и хлеб насущный…
В ноябре-грудне занесло Москву снеговыми сугробами, завьюжило метелями. На Филиппов пост нагрянул к патриарху Михайло Салтыков, склонился под дверным проемом, занял пол-избы. На князе шуба соболиная, с золотыми шнурами-застежками, на голове шапка горлатная. За спиной Салтыкова верный челядинец, ровно раб при господине.
Гермоген на вошедших даже головы не повернул, молился перед киотом.
Салтыков сказал трубно:
– Все воду мутишь, Ермоген. От твоей смуты неустройство исходит. Словом патриаршим взови к разуму Митьку Трубецкого с Прокопкой Ляпуновым да воровским атаманом Заруцким. Пущай смирятся, ино быть беде.
Салтыков шагнул к налою:
– Почто молчишь, либо язык проглотил? А может, гордыня в тебе взыграла? Как же, ты – патриарх, всей Российской Церкви князь!
– Почто вы, бояре, в Москву латинян впустили? – Гермоген пристукнул посохом. – Люд противу вас подниму!
– Твое дело, владыка, за церковными делами доглядать, и не совался бы ты в мирское. Отпиши, Ермоген, Жигмунду: пущай шлет побыстрей Владислава.
Патриарх головой затряс:
– Не проси, не греческой он веры.
– Не тебе судить, – загорячился Салтыков.
Гермоген вспылил:
– Пес ты, боярин Михайло. Не о Руси твои помыслы, а о Речи Посполитой!
– Я-то пес? – В руке Салтыкова очутился нож.
Челядинец удар перехватил:
– Охолонь, боярин, владыка перед тобой.
У патриарха в глазах гнев. Не сказал – прохрипел:
– Не грози, у меня крест святой!
– Неугомонен ты, Ермоген, и упрям, яко осляти. Ан не таких гнули.
– Не боюсь, боярин, за веру страдаю! Готов любые муки принять. Твоим умишком такое не осилить, ибо изменой промышляешь. Кто, как не ты, Михайло, первым из Тушина к Жигмунду подался на поклон? Русью торговал! И ныне, мне ль того не ведать, у Гонсевского первый друг? Того история не забудет!
– Вона ты как разгорячился, Ермоген! Догадываюсь, у вас с Филаретом одни мысли. Ну да на него не держи расчет: Филарет в Речи Посполитой в заложниках поживет. А мой к тебе сказ, патриарх: сговорчивей будь. Горяч ты, владыка, остудить надобно. Оно и ум здравей будет. Мы тебя, как таракана, выморозим.
– Глумись, люцифер, распинай, но не сидеть латинянину на московском престоле! – взвизгнул Гермоген. – Яз смерти не страшусь, тем паче за правду и веру Христову.
Салтыков усмехнулся криво:
– Поглядим. А надобно будет, и патриаршества лишим.
Гермоген замахнулся посохом:
– Изыди, сатана!
Салтыков подал челядинцу знак:
– Круши печь, Ефимка.
Избу покинул, когда, подняв копоть, упали первые кирпичи. А вслед боярину несся гневный голос патриарха:
– Будь ты проклят во веки веков!
Отстояв обедню, Пожарский вышел на паперть. Канючили милостыню нищие. Князь развязал кошель, подал милостыню, спустился по каменным ступеням и, подминая валенками сыпавшийся снег, направился на воеводское подворье.
На улицах Зарайска малолюдно. Редкие встречные кланялись князю. Утром приходили к Пожарскому стрелецкий голова с сотниками и десятниками, скорбели, что князь Зарайск покидает. Да и Пожарскому грустно оставлять город. Однако не по своей вине в Москву возвращается: прислал боярин Мстиславский грамоту, именем Думы зовет.
Накануне отъезда навестил князя Дмитрия Прокопий Ляпунов. С рязанским ополчением намеревался он идти к Коломне, где уже собирались отряды Трубецкого и Заруцкого.
За трапезой Прокопий долго убеждал Пожарского:
– Единимся, князь, выбьем из Москвы ляхов, а с ними тех бояр, какие после Шуйского власть на себя взяли и Владислава на престол мостят.
Пожарский приездом Ляпунова недоволен, отвечал хмуро:
– Я, Прокоп, ни Владиславу, ни воренку не присягну.
От выпитого вина Ляпунову жарко, расстегнул черный суконный кафтан, хлебнул холодного кваса:
– Не зарекайся, князь: явишься в Москву, Мстиславский с боярами взнуздают, яко жеребчика-двухлетку.
Пожарский ответил резко:
– У меня, Прокоп, своя голова, и не пристойно мне, князю Пожарскому, жить чужим умом.
– Ну-ну, поглядим, князь Дмитрий, на сколь хватит у тебя твердости…
Не раз Пожарский возвращался мысленно к этому разговору. Тщетно искал ответ на вопрос, почему бояре впустили в Москву поляков, аль не понимали, чего творят? Не токмо на Москве, но по всей Руси недовольство зреет. А все может закончиться гневом народным, и немало крови прольется.
Пожарский уверен: случись такое, он будет с народом. Но ему не по пути и с теми, кто руку Марины держит. Он, Пожарский, признает того царя, какого изберет Земский собор. А такое свершится непременно, князь Дмитрий в этом уверен. Уж как сильна и коварна была Орда, а нашел в себе силы российский люд: объединились разобщенные княжества, позабылись распри перед лицом врага. Что же до народа российского, то в нем всегда господствовал дух единства, когда выступал на врага…
Четверо суток добирался Пожарский до Москвы. В дороге не раз останавливали его польские разъезды, требовали подорожную. Князь Дмитрий письмо боярина Мстиславского им совал, помогало. Коломну стороной миновал, не хотел встречи с Трубецким.
В Москву въехал к вечеру и сразу же убедился: неспокойно в городе, повсюду караулы, на заставах рогатки, воротники ворота перекрыли и не только обозы – каждые сани обшаривали, а в возы с сеном саблями тыкали. По московским улицам, пугая прохожих, носились конные гусары. Бродили навеселе паны вельможные, в жупанах, кунтушах, в меха лисьи, куньи и собольи кутаясь. Задирали московитов, приставали к молодкам.
На заставе, что при въезде в город, пьяный хорунжий пожаловался Пожарскому:
– Проклятые москали, але чего они замыслили?
В первую пятницу побывал князь Дмитрий на Думе. Будто все как прежде. Бояре важные, бородатые, в шубах дорогих, шапках горлатных входили в Грановитую палату степенно, усаживались каждый на свое место. Казалось, вот-вот распахнутся створки дверей и из царских покоев появится государь. Но пустует трон, и нет патриарха…
Дума проходила шумно, бояре кричали, позабыв о достоинстве, обзывали друг друга бранными словами. Всех перекрикивал Михайло Салтыков. Горло драл за Гонсевского, ему вторили Воротынский и Лыков.
Пожарский диву давался: стыдно, Дума ли это аль сейм Речи Посполитой? Ни гордости боярской, ни чести. Воистину, слуги Жигмунда правят Русью…
ГЛАВА 7
Первое ополчение изготовилось. «Какой совет подадите, панове?» «Мы, послы московские…» Доколь терпеть? «Час пробил!» Ополчение двинулось. «В чем Руси спасение?» «Не о себе думай, о Руси, о вере нашей!» Ополчение сняло осаду
На Сретенье первое ополчение изготовилось. В Туле стал Иван Заруцкий с Мариной Мнишек и царевичем Иваном, в Калуге Дмитрий Трубецкой, из Рязани выступил Прокопий Ляпунов.
Им в подмогу собирались отряды стрельцов, казаков и татар во Владимире, Суздале, Костроме, Ярославле да по иным городам российским.
Списались воеводы и определились: в марте-березозоле, когда весна-красна в полную силу еще не вступит, но стихнут вьюги и потеплеет, к Москве двинуться…
Не успели московские послы Оршу миновать, как дорогу им перекрыл конный разъезд. Остановились колымаги. Открыл Филарет дверцу, опустился на снег. Тут и Голицын с остальными людьми посольскими подошел. Бравый хорунжий, не слезая с седла, подбоченившись, объявил именем короля, что в Варшаву велено впустить митрополита и князя Голицына, а остальным ворочаться в Москву, да чем раньше, тем лучше, ибо он, пан Спыхальский, за жизнь москалей не в ответе.
Едва Мстиславский переступил порог сеней, как проворные девки подскочили – одна веничком снег с валенок сметает, другая шубу стягивает. Покуда княгиня из горницы выплыла, покачивая пышными телесами, Мстиславский первую девку ниже спины шлепнул – эко задаста, вторую к груди прижал, телом упруга, ровно яблоко наливное. Девки взвизгнули, однако не убежали. Князь любил поозоровать, несмотря на годы.
Мстиславский причмокнул:
– Сладки девки-ягодки!
Через горницу прошагал, сел у печи на покрытый ковром рундук, задумался: ляхи бесчинствуют, а Гонсевский посмеивается: «То-то будет, когда королевич приедет».
Намедни, явившись в Думу, гетман заявил:
– Не Владислава государем звать, а круля!
Бояре взроптали, а Гонсевский гусарами пригрозил. Дума на Владислава соглашалась, но не на Жигмунда. Король Московию вотчиной почнет мнить, частью Речи Посполитой.
Одна и надежда на посольство, с чем воротятся…
Государственная машина «Семибоярщины» давала сбои. Зависимость от Речи Посполитой, ставка на Владислава и, наконец, согласие впустить ляхов в Москву вконец подорвали веру москвичей в боярское правительство.
Понимали это и князь Мстиславский и те, кто составил «Семибоярщину». Не получив поддержки у патриарха, они безропотно служили новому московскому старосте и начальнику Стрелецкого приказа Гонсевскому.
Пан Гонсевский командовал Думой, как своими хорунжими, а из бояр иногда выслушивал Мстиславского да Михаилу Салтыкова. Боярин Салтыков служил полякам еще со времени первого самозванца. С той поры и с Гонсевским познался. Салтыков так рассуждал: удержатся ляхи в Москве – ему в силе быть, побегут – и ему с ними подаваться.
«Семибоярщина» опасалась восстания в Москве. А оно зрело. И тому виной сами ляхи: они грабили город, изрядно набивая свои походные сумы всякими драгоценностями.
Как-то пришли к Гонсевскому Мстиславский с Салтыковым, сели на лавку, на посохи оперлись.
– Ох, пан гетман, – вздохнул Салтыков, – чует душа, быть бунту.
Гонсевского страшить мятежом нет надобности, он страха испытал, когда, посланный королем к первому самозванцу, стал очевидцем восстания московитов.
Староста московский и начальник Стрелецкого приказа слушал бояр хмурясь, потирал едва тронутые сединой виски.
– У нас, панове, на смутьянов довольно сабель и пищалей.
– Ох, пан гетман, – снова сказал Салтыков, – как ты, а я не забыл ту ночь, когда Шуйский Москву возмутил.
– По москалям кнут плачет, – прервал Михайлу гетман.
– Пан гетман забывает, мы тоже москали, – возмутился Мстиславский.
– То о холопах речь, ясновельможные панове. – Подергав ус, Гонсевский спросил: – Какой совет подадите, панове?
– Шляхтичам бы по совести жить и люду обид не чинить, – заметил Мстиславский.
А Салтыков сказал:
– Не следует, пан гетман, шляхте по всей Москве жить, им бы сообща держаться, в Кремле и Китай-городе. И коли случится бунт, воинство не в расплохе будет. Не ровен час, Трубецкой с Заруцким и Ляпуновым к Москве подойдут.
Гонсевский согласился:
– Разумен ваш совет, панове. На заставах наши караулы не одиножды оружие находили. Против нас готовят…
Ушли бояре, а гетман позвал ротмистров и хорунжих:
– Панове, вы забыли, в какой варварской стране находитесь. Москали обид не прощают, а потому завтра, вельможные панове, постой вашим хоругвям и ротам – Кремль и Китай, а пушки коронного войска уставятся зевами на Белый и Земляной города. Пусть чертовы москали поднимут головы, и не будет им пощады.
Сырым январским днем добрались московские послы до Варшавы. С пасмурного неба падали мокрые хлопья снега, таяли на конских крупах. Проскрипели санные полозы куцего посольского поезда по унылым варшавским улицам, свернули к Гостиному двору. Пока холопы разбирали поклажу, Филарет с Голицыным вошли в полутемное помещение. В отведенной им камере стыло и зловонно, а по стенам едкими потеками расползалась плесень. Чадила в поставце плошка. Неуютно и сиротливо.
– Ровно конура псиная, – заметил Голицын. – Одно и утешение, вскорости на Русь воротимся.
Но Филарет, увидев, как хорунжий приставил к нему караул, рассудил по-иному:
– Эвон что Спыхальский ответил на вопрос, когда нас Жигмунд примет? То-де круля ума! Нет, князь Василий, видать, Жигмунд нас долго вознамерился держать в Речи Посполитой…
Месяц и два живут послы на Гостином дворе, все запасы проели, а шляхта зубоскалит:
– Круль поступает с москалями как с холопами.
Вечерами в каморе полумрак, Голицын с Филаретом жевали размоченные в крутом кипятке сухари, на жизнь сетовали.
– Жигмунд нас в залоге держит, голодом морит, – плакался Голицын. – Доколь?
Молчит Филарет: откуда ему знать, когда конец их мытарствам. Но митрополит не ропщет, знает, на что согласие давал. И о еде князь Василий не прибавлял: скудно содержали послов, а их обоз, что следовал за посольским поездом, хорунжий Спыхальский поворотил на Русь.
– Как мыслишь, владыка, отчего меня Дума в посольство нарядила? – спросил однажды Голицын. И, не дожидаясь, ответил: – Не хотели, чтобы меня Собор государем назвал.
Филарет с Василием согласен. Невмоготу послам, кому пожаловаться? Зима минула, на весну повернуло, а Жигмунд будто забыл о них. А однажды привезли послов к канцлеру Сапеге. Дородный канцлер принимал их надменно и на вопрос Голицына, доколь им в Варшаве маяться и когда их король в Москву отпустит, ответил важно:
– То Господу известно и крулю.
Митрополит заметил:
– Жизнь наша, вельможный пан Лев, не по чину. Мы, послы московские, Русь представляем, и с тем считаться надобно.
Сапега хмыкнул:
– Ты, владыка, к чести взываешь, аль позабыл, как меня на Москве бесчестили? А еще наших шляхтичей в Ярославле держали?
Филарет возразил:
– Ваши паны, вельможный канцлер, не послами на Русь пожаловали, а с самозванцем в Москву въехали, да еще бесчинства творили.
Сапега хмыкнул:
– Вы, послы, кому кланяться присланы? Ежели королевича на престол звать, так его ныне в Варшаве нет, он в Кракове, и когда прибудет, нам неведомо. Но коли Жигмунда царем назвать пожелаете, круль вас и сегодня выслушает. Тогда и дорога вам на Русь откроется.
Филарет посохом пристукнул:
– Нам такого приговора от Думы нет!
Канцлер захохотал:
– Панове, овощу созреть месяца достаточно, а вам, москалям, ума набраться зимы мало. Войско коронного в Москве, и не Владиславу, а крулю хвалу воздавайте.
– Вельможный канцлер, – прервал Сапегу Филарет, – Жигмунд может силой усесться на царство, да как на то московская земля отзовется? На Руси Земский собор есть, он себе государя избирает. Ныне же не насилуй воли нашей посольской.
Голицын поддакнул:
– Воистину, вельможный пан Лев.
Пригладил Сапега усы, глянул на послов насмешливо:
– Не к добру упрямство ваше. Думал я, московитами разум правит, ан ошибся. Девидзеня, панове, дозревайте в Варшаве: в Московию дорога вам заказана.
В Охотном ряду мясники возмущались:
– На Арбате ляхи в церковь ввалились, шапок не скидая, рыла не перекрестив. Отца Варсонофия за бороденку таскали: не перечь-де, поп, нашей воле!
– Ироды!
– Латиняне храмы наши не чтут!
– Попа за бороду, а у мирян рты на замок?
– Люди князя Пожарского тех ляхов проучили да еще сабли отняли.
– Доколь терпеть? Женок и девок обижают, дома грабят, над верой глумятся.
Бряцая доспехами, прошел отряд шляхтичей. Его проводили косыми взглядами. Заговорили вслед:
– До поры терпелив наш народ.
– Когда тому конец?
– Скоро, скоро. Как заслышишь набат, оружайся – и на улицу, ляхов крушить!..
Расходились, грозя:
– Вишь, царства российского возалкали.
– Незваны гости! Вот мы их напоим и спать уложим… Будет им в чужом пиру похмелье…
На розвальнях, обшаренных на заставе шляхтичами, дворовый человек Ляпуновых Никишка выбрался из Москвы и погнал захудалую лошаденку по Коломенской дороге.
Отъехав от города изрядно, Никишка развязал торбу с харчами, оглянулся. За поворотом скрылась Москва. Никишка вздохнул облегченно, перекрестился:
– Слава, Осподи, кажись, начало удачливо.
Уныло и безлюдно вокруг, только темнеет вдали заснеженный лес. Но Никишке нет надобности в людях. Нынче в пути не ведаешь, какие у человека помыслы, то ли добрые, то ли черные. Никишке к Коломне бы добраться, а там свои, передохнет день – и снова в путь…
Отрезав ломоть ржаного хлеба и четвертинку сала, принялся жевать. Ел долго и основательно. Никишка хорошо уяснил, что, отправляясь с поручениями своих хозяев, в дороге всякого можно ожидать, а потому живот должен быть сыт.
Еще не уставшая лошаденка бежала резво. Попустив вожжи, Никишка слегка подремывал, но мозги работали ясно. Он думал о том, что предстоит пробраться к Прокопию Ляпунову и передать послание Захара. Оно вшито в полу латаного кожушка, и в нем брат уведомляет брата о том, чем Москва живет, что скоро жди народного гнева, и просит Захар Прокопия поспешать к Москве.
У Никишки натура рабская, и Ляпуновым он служит с собачьей преданностью, однако никак не уразумеет, отчего и Прокопий и Захар не угомонятся – то за Шуйского, то против. Теперь вот с боярским правлением и ляхами нет у них мира. Не может понять Никишка своим малым умом, какой же царь Ляпуновым надобен?
Намедни, напутствуя его, Захар сказал:
– Не бояре опора государства Российского, а мы, дворяне. То бы царям помнить да нас в чести держать…
Гадает Никишка: аль мало цари дворян жаловали? Бона Шуйский Ляпуновых в думные дворяне произвел, деревнями наделил. Да вот только бояре с ляпуновских наделов крестьян свезли, а земля без мужика не кормилица…
Вспомнилось Никишке, как перехватили его люди Дмитрия Шуйского, когда возвращался он от Скопина-Шуйского. Такого страха натерпелся, не доведи Бог, на всю оставшуюся жизнь хватит…
Отмерив верст пятнадцать, лошаденка притомилась. Никишка поглядывал на дорогу с нетерпением: вот-вот покажется постоялый двор, где хозяин-горбун – старый его товарищ, с кем не одиножды темные дела вершили.
От предвкушения встречи, как они сядут за стол да под чарочку будут хлебать горячие щи, Никишка даже засвистел лихо. Лошаденка вдруг заржала тревожно, рванула вскачь. Оглянулся Никишка – и ахнул: большая волчья стая настигала его. Встал Никишка на колени, гикнул, огрел кнутом лошаденку. Но она и без того рвалась из постромок.
Никишка закрестился:
– Осподи, выручи, не дай помереть смертью лютой…
Мысли скачут, скорей бы двор постоялый…
А волки совсем рядом. Повернул голову Никишка – потом холодным залился. Крупный серый, с большим лбом и открытой клыкастой пастью, сравнялся с санями. Встретился Никишка с волчьим взглядом и смерть свою учуял. Хлестнул зверя кнутом, волк отскочил, оскалился с рыком, а стая уже обошла саки с двух сторон, кинулась на лошаденку. Она рухнула, забилась в упряжке. Далеко разнеслось ее жалобное ржание.
Выпал Никишка в снег, завизжал дико. Не успел вскочить, как волк прижал его, рванул кожушок, и тот лопнул с треском…
До сумерек длилось волчье пиршество, и когда наехал казачий разъезд, стая сытой трусцой уходила к лесу…
Подворье князя Пожарского на Сретенке, близ Лубянки, обнесено высоким тыном, из-за которого выглядывает второй ярус хором, крытых чешуйчато-мелким тесом. Лютые псы, кормленные сырым мясом, сторожат княжескую усадьбу.