355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Тумасов » Да будет воля твоя » Текст книги (страница 10)
Да будет воля твоя
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:21

Текст книги "Да будет воля твоя"


Автор книги: Борис Тумасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

Избегая сражения, гетман Лисовский затворился в Суздале, на что Скопин-Шуйский заметил с издевкой:

– Лисовский что птица заморская страус: голову в кремле суздальском схоронил, а зад на посад выставил. Уважьте, князья Иван Семенович и ты, Борис Михайлович, высеките гетмана…

Выпроводив Никишку, Скопин-Шуйский шел улицей; слободский люд к вечерне тянулся, кланялись князю. Михайло Васильевич кивает ответно, а мысли свои: братья Ляпуновы на царство склоняют, сетуют, слаб-де Василий. Он, Скопин-Шуйский, о том и сам знает, но на заговор не согласен, хотя и понимает: за Ляпуновым дворяне. Всякий заговор ныне смуту усилит, а она и без того Россию обескровила…

Надвигалась ночь, когда Никишка добрался к Москве. Едва в Земляной город въехал, как закрылись городские ворота. Перекликались караульные, лениво перебрехивались собаки: в Земляном городе начинают – в Китай-городе откликаются.

Темнело быстро. Подбился в дороге конь, устал и Никишка. В Белом городе расслабился, опустил повод, голову на грудь уронил. Тут и подстерегли Никишку. От забора метнулись трое. Один коня за уздцы перехватил, а двое Никишку с седла стащили, чем-то оглушили и поволокли как куль.

Очнулся Никишка – лежит он в клети. Сыро, холодно. Озноб колотит, и мысли лихорадочные: где он, куда притащили? Ругает себя Никишка: опасную дорогу преодолел, а когда не ждал не гадал, вблизи ляпуновского подворья схватили…

За полночь звякнул засов и открылась низкая дверь. Пригнувшись в проеме, со свечой в руке в клеть вошел Дмитрий Шуйский. Никишка подхватился в испуге, догадался, по чьему указу схватили, а Шуйский уже подступил с допросом:

– Ответствуй, холоп, с чем ездил к Скопину, о чем князь Михайло ответствовал Прокопке? Коли скажешь, отпущу; нет – сдохнешь в клети, и никто о том не прознает. – И сурово сдвинул брови.

Повалился Никишка Шуйскому в ноги, взвопил:

– Отец милостивый, княже Дмитрий Иванович, о чем писал Прокопий Петрович Ляпунов князю Михаиле Васильевичу, мне не ведомо, а ответствовал Скопин-Шуйский изустно. Он-де предложения Ляпунова не приемлет.

– Врешь, пес, не все сказываешь! – притопнул Шуйский. – Под батогами сдохнешь!

– Истинный Бог, княже, вели казнить, правду речу как на духу.

– Скулишь? На государя злоумышляете! – Повременил, думая, потом спросил: – Коли отпущу, обещаешь ли доносить мне, о чем затевать станут Ляпуновы?

– Отец милостивый, верой-правдой служить буду!

– Гляди, холоп! – пригрозил Шуйский. Повернулся к двери, позвал: – Демьян!

В клеть заглянул крупный мужик в тулупе и волчьем треухе.

– Выведи за ворота да коня верни…

На рассвете явился Дмитрий Иванович к жене в опочивальню, присел на край кровати:

– Ляпуновы к Михаиле в Александровскую слободу холопа слали с посулами, на трон подбивают.

Екатерина приподнялась на локте, блеснула очами:

– Ну?

– Будто отказал Михайло.

– Седни не захотел – завтра сам к власти царской потянется. А я, свет мой, князь Дмитрий, тебя государем зрить желаю…

В государевой малой хоромине, что служила и кабинетом и библиотекой, Василий с глазу на глаз беседовал с братом Дмитрием.

Сухо и тепло в хоромине. Свет сквозь заморские стекольца окон льется на писанные маслом картины. Вдоль стен – полки с книгами в кожаных переплетах, с серебряными застежками. Под отделанными тесом лавками рундуки со свитками, рукописями. У царского кресла с высокой резной спинкой и такими же подлокотниками – шкура огромного белого медведя. Распластался крутолобый, лапы большущие, костистые, а клыкастая пасть оскаленная, хищная.

Князь Дмитрий говорит, а сам в глаза царственному брату заглядывает:

– Прокопка с Захаром на твою, государь, царскую власть посягают и племянника нашего, Михаилу, подбивают к тому.

Шуйский затряс плешивой головой, затянул слезливо:

– Чего Ляпуновым и дворянству рязанскому от меня надобно, уж я ли их милостью своей обходил?

– Вели, государь, взять Ляпуновых в сыскную избу, на дыбе покаются.

Василий отстранился от Дмитрия, заморгал подслеповато:

– Упаси Бог! Ляпуновых тронешь – дворянство разворошишь. А там и недовольство Михайлы вызовешь, а у него в Александровской слободе экая силища! Ты, Дмитрий, с ляпуновского холопа глаз не спускай: он у Ляпуновых твои очи и уши. Не доведи Господь в набат ударят. – Перекрестился истово: – Племянничек-то все волчонком мнился, а ныне вона как заматерел… – Поманил Дмитрия крючковатым пальцем, зашептал: – Погоди, выждем, авось Михайло сам голову сломит…

Разговор на иное перекинулся. Дмитрий вздохнул:

– Разор вокруг, ра-зор!

– Что вокруг! – отмахнулся Василий. – За государевыми хлопотами свою вотчину запустил.

– Воистину, братец-государь, вотчины наши, князей Шуйских, того и гляди в пустошь обратятся, поля травой поросли, а холопы в бегах.

– Шубный промысел захирел, – согласился Василий. – Скоры нет, дворня бездельничает. Ну, даст Бог, стихнет смута, будут и холопы.

Высоким, глухим тыном огородился князь Василий Васильевич Голицын. Ночами стучат в колотушки сторожа из голицынских холопов, обходя хозяйское подворье, отпугивая лихих людей. В голодные лета их развелось во множестве. Вестимо, голод на все толкает, забываются, рушатся заповеди Господни: «Не укради», «Не убий»… А у Василия Васильевича амбары и клети хлебом и иным добром полны. Голицыну голод не страшен, его иное заботит. Шатко сидит на троне Шуйский. Ляпуновы спят и видят на царстве Скопина-Шуйского, но он, Голицын, себя государем зрит. Сладка царская власть даже в думах. Ему бы, Голицыну, престол российский держать, глядишь, и смуты такой не случилось. С чего случилось, где начало? После смерти первого самозванца, Лжедимитрия, князь Григорий Петрович Шаховской Путивль и Северскую Украину на Шуйского поднял, а потом Болотников целую крестьянскую войну повел, Москву потрясал, холопов поднял на господ… Тут и второй Лжедимитрий объявился, его король Жигмунд пригрел, шляхта за ним повалила… И выходит, от неприятия боярством Васьки Шуйского многому объяснение… Небось у него, Голицына, столь недругов, как у Василия, нет…

Василий Васильевич накинул на плечи кафтан, подошел к оконцу. Через чистую слюду сочился лунный свет, мягко разливался по опочивальне. Залаяли псы, метнулись к воротам. Голицын вздохнул: время неспокойное. И зачем Ваську царем избрали?

В «прелестном» письме к Голицыну Ружинский сулил ему милости царя Димитрия, когда тот вступит в Москву. То письмо Голицын оставил без ответа. Воистину, он, Василий Васильевич, усердствовал Гришке Отрепьеву, но за тем Лжедимитрием экая силища стояла, все московские воеводы изменили Годунову, даже Петр Басманов, любимец Бориса, и то переметнулся, лучшим другом самозванца стал. А вот второй самозванец дальше Тушина не двинулся…

На прошлой неделе набрался Голицын страху: караульные изловили тушинского лазутчика Якова Розана и нашли при нем письмо Ружинского. Слава Богу, гетман Роман не писал имени, кому адресовал, а Розан и на дыбе не повинился, смерть в муках принял, но не назвал, к кому шел.

Василия Васильевича даже пот холодный прошиб: ну как не выдержал бы Яков, познаться бы Голицыну с палачом.

Вздрогнул, перекрестился:

– Все в руце твоей, Господи…

Рискует Голицын. Не успел опамятствовать от письма Ружинского, как заявился Михайло Молчанов. Пришлось Василию Васильевичу хоронить его у себя, в хоромах, выслушивать от стольника то, о чем хотелось забыть. А Молчанов во хмелю напомнил о том, как Годуновых извели…

Рваное облачко краем наползло на луну, и в опочивальню влилась тень, медленно двинулась по стене. Была она необычайно похожа на женщину. Вот голова, грудь, поднятые руки. Она чем-то напомнила Голицыну Марью Годунову. Так же вздымала она руки, когда к ней ворвались стрельцы с Молчановым.

Князь Голицын выкрикнул в испуге:

– Изыди, не я тебя жизни решал, а стольник Михайло!

Но Голицын ясно услышал, как тень царицы Марьи заговорила:

– Но ты сына моего, царевича Федора, удушил…

Князь заорал дико, и в опочивальню вбежал молодой холоп.

– Запали свечу! – Голицын отер пот со лба. – Причудится этакое… Ответствуй, холоп, о чем дворня пустословит?

– И, князь-батюшка, – хихикнул холоп, – дворня, она и есть дворня.

– Ладно, ужо пошел прочь…

Черная весть на крыльях летит, и пока гонец смоленского воеводы Шеина, минуя заставы тушинцев, добрался к Москве, там уже знали: Речь Посполитая на Русь войной пошла.

Отразили первый приступ.

Откатилось Посполитое рушение от смоленских стен с большим уроном, за что Сигизмунд попрекнул:

– Мы пришли сюда, панове, не для того, чтобы москали видели наши спины. А князю Ружинскому я отписал, чтобы шляхта не служила царику, когда мы берем Смоленск.

– Ружинский упрям, как ослица кардинала Краковского, – рассмеялся Гонсевский.

Король на шутку не прореагировал:

– Воевать с москалями надо с таким же упорством, панове, как они сопротивляются нам…

Пользуясь передышкой, Шеин велел заделать пробоины, на случай коли протаранят ворота, позади возвести каменную стену.

Узнал о том Сигизмунд, позвал Жолкевского:

– Вельможный пан коронный, наши ядра крепче камня, и мы не дадим покоя тем, кто отсиживается за стенами.

– Я так и сделал, ваше величество.

Сигизмунд откинул голову, глянул насмешливо:

– Пан коронный знает наперед, о чем я думаю?

– О делах воинских, ваше величество, о делах воинских, иначе вы будете иметь плохого воеводу.

– Может, коронный не верил и в успех приступа?

– Но ваше величество спросили меня об этом прежде?

Лицо короля покрылось бледными пятнами:

– Коронный против приступов?

– Против поспешных, ваше величество. Такой час настанет, когда в город войдет всесильный пан голод.

Сигизмунд щипнул ус:

– Я поразмыслю, вельможный пан коронный.

Воротившись с Думы, Шуйский уединился в Крестовой, что рядом с опочивальней. Опустившись на колени перед образом Спасителя, принялся отбивать поклоны. Горели свечи, и строго смотрел Иисус Христос. Молил царь у Бога для себя светлых дней. Возведя очи горе, Василий шептал:

– Нет мне покоя, Господи, почто посылаешь испытания горькие и тяжкие?

В его памяти мелькали чередой годы жизни. Каждодневно в страхе варился в царствование Грозного. Казни избежал. При Годунове красная рубаха палача маячила перед ним. При Гришке Отрепьеве едва с пыточной не спознался… Теперь, когда он, Шуйский, государь, Болотников под ним трон раскачивал. Нынче второй самозванец… Получив добрую весть из Александровской слободы, не успел радость полной чашей испить, как с западного рубежа новая беда: Жигмунд Смоленск осадил…

Ныне Дума приговорила, как отгонят тушинца от Москвы и обезопасится Смоленская дорога, слать к королю посольство, зачем мирный уговор порушил, войну против России начал?

На Думе патриарх гневно стучал посохом о пол:

– За Жигмундом иезуиты следуют! Эти слуги папы римского хотят нам унию, веру латинскую. Не позволим! Тебе, государь, вам, бояре думные, всему воинству российскому вручается судьба православия и государственность…

Из Крестовой Василий направился на половину жены. Марья с девицами занималась рукоделием. Шуйский повел взглядом, и девиц как ветром сдуло. Присел Василий на край лавки, уставился на Марью. Та очи потупила, руки на коленях подрагивают.

– Видать, не судьба ты моя, Марья.

– Твоя воля, государь.

– А будет к тебе мое слово царское: как изгоним самозванца да ворье изведем, в монастырь удались.

Промолчала молодая царица, по щекам слезинки покатились.

– Да не вздумай перечить. И у патриарха сама пострига просить станешь.

ГЛАВА 8
Скопин-Шуйский возвращается в Москву. Самозванец бежит в Калугу. Мнишек отъехала в Дмитров. Тушинское посольство у короля. Войско самозванца, покинув Тушино, направилось к Волоколамску. Смерть Скопина-Шуйского

В Александровской слободе Скопин-Шуйский не задержался. Оставив Шереметева с другими воеводами очищать Замосковье от тушинцев, князь Михайло въехал в Москву.

Выбрались за полдень. Санная кибитка скользила легко. Скрипел снег под полозом, покачивалась на ухабах кибитка, заносило по насту. Ровно тлели угли в глиняном горшочке, и чуть слышное тепло растекалось по кибитке.

За слюдяным стекольцем пробегают леса, овраги, стелется белая пустошь. И снова леса, перелески…

В пути случилось князю заночевать в большой малолюдной деревне. На пригорочке церквушка рубленая, а рядом домик священника. Отец Алексий был таким же древним, как и церковь и жилье. Высокий, худой, в черной рясе, поверх которой крест на цепочке, смотрел на князя из-под седых, нависших бровей. На неприкрытой голове жидкие, седые волосенки, больше напоминавшие пух.

Князь и священник сидели на лавках друг против друга за дубовым столом, беседовали спокойно. Попадья, такая же ветхая, как и муж, поставила кашу гречневую, кувшинчик молока, положила ложки из липы. Потрескивала в поставце лучина, и отец Алексий, поглаживая белую бороду, говорил тихо, но внятно:

– Откуда есть пошло неустройство наше? В даль веков вглядываюсь яз. Не в те ль века, когда князья друг другу очи выкалывали либо землю зорили? А может, от лютости Иоанна Васильевича, творившего содом и гоморру?

Повременил, снова заговорил:

– Ответствуй, князь, в чем сила власти государственной?

И тут же, не дождавшись ответа, заключил:

– В народе! Глас народа слышать, скорбь людскую сердцем воспринимать, править по разуму… Зри, князь, беден яз и приход мой, но не сетую, плачу, ибо разор погнал прихожан в неизвестное. Где они, с кем долю мыкают?

Отец Алексий влил в кашу молоко, подвинул Скопину-Шуйскому:

– Поешь, князь, греча силы придает… Яз же умишком своим предвижу: устал люд, но еще не конец его мытарствам. Многие испытания примет, но настанет час, и поднимется народ на тех, кто зорит Русь либо с иноземцами посягает на устои государства Российского. Тогда соберется Земский собор и волей Господней займется обустройством земли российской…

В ту ночь не спалось князю Михайле, не брал сон. Голову не покидали слова старого священника. Мудрость отца Алексия поразила, истину он рек… Власть, сладость ее держать заботит Василия, но не печалит разоренная земля, мор и иные беды, на троне бы усидеть…

Москва встречала Скопина-Шуйского, а накануне в город пришли обозы с хлебом, и на торгу продавали рожь.

Кибитку князя окружили дворяне во главе с Ляпуновыми, московский люд. Торжественно звонили колокола то ли к вечерне, то ли по случаю приезда Скопина-Шуйского. У Троицких ворот князь Михайло выбрался из кибитки, направился к Красному крыльцу, где толпились бояре, шушукались:

– В большую силу вошел Скопин-Шуйский!

– Аль не по делам?

– Молод!

– Да разумен!

– Не по чести слава. Бона сколь воевод в Александровской слободе собралось, а хвала отчего одному?

А князь Михайло, сопровождаемый завистливыми взглядами, уже вступил в Грановитую палату, где его ждали Василий с патриархом и думными.

По Москве слухи: царь на Жигмунда воинство готовит, а главным воеводой намерился поставить князя Михаилу Васильевича. Одни одобряли – по делам; иные, особенно бояре, недовольство высказывали. А первым среди них Дмитрий Иванович Шуйский.

На Думе Голицын, затаив в бороде ехидную усмешку, спросил у него:

– Верно ли поговаривают, будто отныне не тебе, князь, быть главным воеводой, а князю Скопину-Шуйскому?

Шуйский на Голицына поглянул тяжело:

– Тебе-то, князь Василий Васильевич, какая печаль? Аль обо мне печешься, либо о Михаиле радеешь?

– Окстись, князь Дмитрий Иванович, с какого резона мне за Михаилу надрываться? Государю виднее.

Село Клементьево отстраивалось. С рассвета и до темна весело стучали топоры. В неделю поднялись церковь и торговые ряды, а вскоре улицей встали избы, и в самом ее конце – изба Артамошки и кузница.

Не хотел архимандрит отпускать Акинфиева, монастырю свой кузнец надобен, да Артамошка отпросился, у него свои думы. Приглянулась ему молодая бездетная вдова Пелагея, напомнившая ему его Агриппину.

Рядом с церковью возвели клементьевцы Земский двор, и потянулись от Студеного моря в Москву обозы с рыбой. А по всему пути выросли острожки со стрелецкими заставами.

У Акинфиева дел много, мужику без кузницы не обойтись, а ко всему обозники останавливаются – одним коней подковать, другим шины насадить. Так стучит молот, горит, не гаснет огонь в горне.

Март-позимье, весне начало. До поры зима уступала медленно, держалась ночными заморозками, но днем снег оседал, плющило, а из-под наста пробивались слабые ручейки. Когда Артамошка откладывал молот, то слышал, как с крытой дерном кузницы срывались тяжелые капли. Ледяные сосульки сделались звонкими, тронь пальцем – играют разноголосо.

От обозных знал Акинфиев, что в студеных краях делается, а из Москвы ворочались тоже с новостями. Всякий люд заглядывал в кузницу: мужики, искавшие свободы от боярского и дворянского притеснения, странники, направлявшиеся на богомолье в лавру, случалось, появлялись и бежавшие из войска самозванца. У этих обиды на царя Димитрия, он ляхов и литву пригрел.

У пришлых выспрашивал Артамошка о Тимоше и Андрейке, но никто ответом не порадовал. Да и откуда было знать о них, когда вся Россия в движении.

Самозванец бежал из Тушина отай, даже Мнишек с сыном оставил. А почему? Да все началось, как велел Сигизмунд ляхам и литве покинуть Лжедимитрия и вернуться в королевский лагерь, под Смоленск.

На Крещение взволновались паны, собрались на коло, орут каждый свое:

– К королю уходим, на черта лысого нам царик!

– Нет, панове, с цариком сподручней: круль под Смоленском, а Димитрий скоро в Москве будет.

Паны меж собой перегрызлись, казаки сторону царя Димитрия держат, особенно те, какие с Дона. Заруцкий нашептывал:

– Удалился б ты, государь, из Тушина, не доведи Бог в этой коловерти злоумышленник сыщется.

Матвей Веревкин голосу атамана внял и, заявив, что едет на охоту, сам в Калугу подался. Остановился под городом, в монастыре. Встретившему его настоятелю сказал:

– В Калуге мое пристанище от ляхов и литвы. Они моей смерти искали, а Жигмунд земли российской требует, но я не дам ему ни пяди. Поведайте о том, Божьи люди, всем калужанам. С верными мне городами изгоню Шуйского из Москвы, не допущу глумления над верой православной…

Калуга приняла царя Димитрия. В церквах служили молебен о его здравии, калужане присягнули новому государю. Самозванец вершил скорый суд: велел утопить воеводу Скотницкого, отказавшегося служить ему. А когда приволокли окольничего Ивана Годунова, Лжедимитрий спросил строго:

– Ты почто Ваське Шуйскому по-рабски служил? Аль мыслишь, что жена твоя – сестра митрополита Филарета, так я тебя помилую?

– Я милости от тебя не жду и смерть приму достойно.

– Ужли нет страха? – повернулся к казакам. – Ну-тко поднимите его на башню да скиньте, дабы знал, как перед государем стоять. А ты, – поманил Бутурлина, – садись в лодку и, когда Ивашку топить учнут, смотри, как он за жизнь цепляться будет…

Сбросили Годунова с башни, а потом в лодку втащили, на средину реки выгребли, топить принялись. Окольничий за борта цепляется, а Бутурлин саблей ладонь отсек и еще смеется:

– Коли смел, так почто от смерти спасаешься?..

Поселился Лжедимитрий в хоромах воеводы, бражничал, слал письма в Тушино, к атаманам, звал в Калугу, бранил отступников. Спешивший к самозванцу казачий атаман Беззубцев у Серпухова столкнулся с гетманом Молоцким. Уходили шляхтичи к королю, покинув Коломну. Перекрыли казаки им путь. Дал Беззубцев повод коню, выехал наперед и, пригладив вислые усы, крикнул зычно:

– Эй, гетман, зачем измену задумал? Ворочайся в Коломну, держи город!

Какой-то пан прохрипел обидное:

– Холоп, геть со шляха!

Беззубцев своим знак подал, и казаки, рассыпавшись лавой и охватив шляхтичей с крыльев, взяли в сабли. Короткой, но жестокой была схватка. Не выдержали шляхтичи казачьего напора, бежали к Коломне, а малой частью прорвались в Тушино…

Забурлило Тушино, паны бряцали оружием, казачий стан огородился телегами, ощетинился единорогами…

Мнишек готовилась к побегу. Атаман Заруцкий выделил полусотню донцов для сопровождения. Покидая дворец, Мнишек в последний раз посмотрелась в большое венецианское зеркало. Из тяжелой, крытой золотом рамы на Марину глянул молодой гусар.

– Моя кохана царица, – всплеснула руками стоявшая за спиной Мнишек гофмейстерина Аделина, – ты прелестна, как славный рыцарь Ясь!

– Милая пани Аделина, – повернулась к ней Марина, – мой Ясь был верный страж, но кто теперь защитит меня? Все ищут моей смерти.

– Ах, кохана царица, а разве казаки, какие готовы сопровождать тебя, не рыцари? Они ожидают тебя!

– Да, пани Аделина, поторопимся, мои недруги сторожат меня на Калужской дороге, а мы на Дмитров свернем, к Яну Сапеге… Пойдем, моя верная гофмейстерина…

Уходили в сумерках. В надвинувшейся ночи храпели кони, стучали копытами по заледенелому насту. Мороз перехватывал дыхание. Зажатая всадниками, скачет Мнишек. Не согревает бекеша, и казачий хорунжий, едва выбрались из Тушина, накинул ей на плечи бобровую шубу.

Конь под Мариной шел спокойной рысью, не сбивался, не нарушал ее мыслей. Позади скакала пани Аделина в казачьей одежде, а радом с ней рысила заводная лошадь с притороченным кулем, в котором завернут в овчинный тулуп царевич Иван. С вечера наелся вдосталь, теперь спит, угревшись и укачавшись.

Тревожит Марину мысль: найдет ли она покой у старосты усвятского? Успокаивает разве воспоминание, как хорошо принимал ее Сапега, когда она впервые попала в Тушино.

Казачий хорунжий протянул ей флягу. Мнишек на ходу поднесла к губам, сделала несколько глотков. Крепкая водка горячо разлилась по телу. Вернула фляжку.

– Дзенкую, пан хорунжий.

Водка согрела, но не затуманила сознания. Марине стало жалко себя. Она мысленно взмолилась: «О Мать Божья Мария, в чем повинна я? Обрати свой ясный взор на мои страдания. Или не служила Церкви святой? Не старалась обратить в веру латинскую Димитрия? Я ль не чиста перед святым папой или перечила его нунцию?»

В Дмитров добрались кружным путем, через Волоколамск, куда еще не успели подступить московские воеводы. В дальней дороге Марина маялась раздвоенностью чувств. Правильно ли поступила она, ища защиты у Сапеги? Может, следовало пробираться в Калугу? Пусть Димитрий самозванец, но без него она не попадет в Москву как российская царица.

Иногда закрадывалась мысль, не лучше ли отправиться под Смоленск, к королю, но она прогоняла ее. Король будет обращаться с ней не как с царицей, а как с пани Мариной, подданной Речи Посполитой…

Небо высветили звезды, и холодом тянуло от белого снежного поля. Неожиданно тишину нарушили волки. Завыл вожак, и вот уже разноголосо подхватила стая. Она трусила в стороне от всадников, остерегаясь приблизиться, но и не расставаясь с надеждой на добычу.

Лошади дрожали, пугливо шарахались. Хорунжий велел нескольким казакам отпугнуть хищников. С зажженными факелами они погнали коней на стаю. Вой на время прекратился, но вскоре стая снова трусила поблизости. Лишь к утру волки отстали.

Обитая черной кожей колымага на санном полозе со скрипом вкатила в распахнутые настежь дубовые ворота просторного подворья Дмитрия Шуйского. Подскочившие холопы помогли князю выбраться, подняться по ступеням высокого крыльца.

У Дмитрия Ивановича Шуйского хоромы бревенчатые, рубленые, на каменном основании. Внизу скорняжная, мастерская швецов, валяльная шерстобитов, рукодельная. Тут же клети холопов, какие мастеровым делом промышляют, а таких у Шуйского с десяток.

Княжьи хоромы наверху: одна половина князя, другая – княгини.

Пока в сенях холопы разоблачали Шуйского, стаскивали с него соболью шубу, он уже управителя допрашивал:

– Почто молчишь, трясешься?

У управителя голосок тихий, дрожащий. Дмитрий Иванович управителя недолюбливает, да княгиня Екатерина честит.

– Матушка наша сердешная, боярыня Катерина, вся в молитвах, – промолвил управитель.

Шуйский посуровел. Не сняв высокой горлатной шапки, направился в палаты.

Вторые сутки, как стала княгиня перед образами в своей молеленке, да так и не поднимается с колен: крестится, шепчет молитвы, крестится. Заглянул князь в молеленку, но княгиня на него так очами зыркнула, что Дмитрий сразу же удалился.

Ох, неспроста творит молитвы Екатерина, душой чует Шуйский, в чем она наперед кается, и ему становится страшно.

Княгиня появилась к вечерней трапезе. При свечах лик белый, очи огнем горят яростным. Подступила к мужу с низким поклоном, распрямилась, поцеловала в губы.

– Катеринушка, – простонал Дмитрий Иванович.

Но она только и промолвила:

– Прости, князь, грех великий на себя беру.

Уселись за стол. Не проронив больше ни слова, просидели весь вечер, к еде не притронулись.

В тот год в Приднепровье зима выдалась морозная, ветреная. Огородились каневцы тынами, выставили караулы, отсиживаются – холостые по куреням, женатые по хатам-мазанкам. Тянутся из труб сизые кизячные дымки, мычит на базах скотина, стучат в стойлах застоявшиеся кони.

Приютивший Тимошу курень немногочислен: в нем едва за сотню человек перевалило. Перед самыми рождественскими праздниками куренной с десятком казаков отправился на Днепр промыслить рыбы. Лед толстый; колет Тимоша пешней лунки, и тысячи колючих, искрящихся на солнце льдинок порошат лицо и руки.

В открывшиеся лунки студено дохнула днепровская вода. Подвели казаки сети, потянули, и забилась, затрепыхалась рыба живым серебром.

К исходу дня набросали полные короба. Куренной голос подал:

– Кончай, други, сворачивай снасти!

Расселись казаки по саням, Тимоша рядом с куренным атаманом оказался. Седоусый, с обветренным лицом, батько Ивановский, как величали его казаки, не торопясь набил трубку, высек искру, прикурил. Пустив дым, сказал, ни к кому не обращаясь:

– Король каневцев по весне на Москву зовет. Говорят, Жигмунд на российский престол мостится, а бояре будто на Владислава согласны.

Тимоша прислушался, а Ивановский рассуждал:

– А атаманы наши порознь тянут: какие за Жигмунда, Москву воевать, иные на то согласия не дают. Я же мыслю так: мы не униаты и против россиян выступить – как на такое решиться, ведь они нам братья по крови и вере. – Посмотрел на Тимошу. – Ты, Тимоха, занесешь саблю над московитом?

Тимоша головой закрутил.

– Бона, вишь, – сказал атаман. – Нам не с Жигмундом по пути, и не московиты нам недруги, а крымчаки, какие набегами Русь и Речь Посполитую разоряют…

Сумерки тронули землю и небо, когда вдали послышался лай собак. Потянуло жильем. Окликнули караульные, и сани втянулись в казачью станицу.

В тот день, когда Тимоша промышлял рыбу на Днепре, Андрейка возвращался из ближнего березняка. Веревочный поясок оттягивали два крупных зайца. Свисая до самой земли, они скребли снег лапами. Зайцев развелось тьма. Ночами они совершали набеги на деревню, грызли кору молодых деревьев, рылись в стожках сена, разгребая снег, портили зеленя. Каждое утро Андрейка проверял силки, и не было дня, чтобы они пустовали.

Но не только зайцы шалили. К самым избам подходили волки, пробовали забраться в хлев, да настил крепкий и бревенчатые стены высокие, через крышу не пролезть. А в хлеву жалобно мычала корова и ржал конь, бил копытами. Волки выли надрывно, голодно. Андрейка отпугивал их огнем…

В сенях Андрейка снял с зайцев шкурки, распял на рогатинах и, пока Варварушка жарила мясо, ловко подшил катанки сыромятиной. Обулся; притопнув, пропел:

 
И маманя Груня,
И папаня Груня…
 

Улыбнулась Варварушка, рассмеялся Андрейка, припомнив, как мальцом на торгу в Севске потешал комарицких мужиков.

Катанки мягкие, теплые, точь-в-точь в таких ходил Тимоша в Каргополь. Где-то ты нынче, Тимоша, удалая голова?

Пошатываясь на неокрепших ножках (всего-то сутки, как корова растелилась), приковылял теленок, ткнулся мокрым шершавым носом в Андрейкину руку.

– Отведу-ка я его к Пеструхе, – сказал Андрейка Варварушке.

В избу вошла Дарья, бросила к печи вязанку дров:

– Надобно волчью яму отрыть: глядишь, какой серый и угодит.

– Седни и выкопаю.

Варварушка вытерла столешницу, поставила миску с зайчатиной. Дарья перекрестилась на святой угол:

– Бог дал день, Бог дал пищу…

На Крещение побывала Дарья в Калуге, вернулась с вестью: царь Димитрий в Калуге осел, а Жигмунд Смоленск осадил.

На Крещение в Архангельском соборе правил службу патриарх Гермоген. Сладко пахло воском и ладаном, пел хор на клиросах, плыли высоко, под сводами, дивные голоса: «Величаем тя, Живодавче Христе, нас ради ныне плотию крестившагося от Иона в водах Иорданского…»

Многолюдно в соборе. У самого алтаря, чуть в стороне от резных, отделанных золотом врат, царь с царицей. По левую и правую руку от него братья с семьями, а за ними князья и бояре с чадами, дворяне, стрельцы со стрельчихами, мастеровой и иной народ.

Княгиня Екатерина Шуйская из-под шапки-боярки на Скопина-Шуйского косилась. У того шуба бобровая в опашень, волос пышный, кудрявится, лицо с мороза румяное. Нет-нет да и метнет взгляд на молодую царицу. Щурится княгиня Екатерина: за что же она невзлюбила Михаилу, чать, их родная кровь? За удачливость ли воинскую? Может, и так, но больше за то, что оттесняет князя Дмитрия Ивановича от царского трона. Однако и государь хорош! К чему Михаилу привечать: он-де Москву спас! Но Михайла ли? Вон с ним и другие воеводы, и свеи со своим ярлом…

А Скопин-Шуйский сызнова на государыню пялится. И это в храме-то Божьем!..

Князь Михайло Васильевич и впрямь царицей любовался: стройна, лепна. Отчего это он, Скопин-Шуйский, допрежь не замечал у князя Буйносова-Ростовского такой девицы? Верно сказывала ему мамушка-кормилица: «Прошка, сын, на девок вахлак, а ты, свет мой Мишенька, слеп. Вот уж воистину, одним молоком вскормлены…»

Зазвонили колокола, возвестив конец службы, потеснился люд, раздался коридором. По проходу двинулись к выходу царь с царицей, князья и бояре с семьями. Царица случайно столкнулась глазами со Скопиным-Шуйским, зарделась, но очей не отвела…

Воротился князь Михайло домой, а царица из головы не выходит. Подумал грешное: по зубам ли старому Василию така молодка? Верно говаривают: собака на сене сама не съест и другому не даст.

Князь Михайло знает, когда обратил внимание на царицу: то случилось на том званом обеде, во дворце, когда Василий провозгласил здравицу в честь племянника, сказав при том:

– По весне поведешь, князь Михайло, рать на Жигмунда, поможешь воеводе Шеину.

Поклонился Скопин-Шуйский, задержался взглядом на царице, а бояре зашушукались – видать, зависть заворошилась в их душах.

Князь Михайло понимал: прежде чем идти к Смоленску, надобно освободить от Лисовского Суздаль, из Дмитрова вышибить Сапегу, очистить Замосковье…

В ту ночь привиделось Скопину-Шуйскому, будто он в окружении бояр, а рядом с ним молодая царица. Но где же Василий? Спросил о том у бояр, а они ему в ответ:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю