355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дмитриев » Позвони мне (СИ) » Текст книги (страница 17)
Позвони мне (СИ)
  • Текст добавлен: 18 ноября 2020, 21:00

Текст книги "Позвони мне (СИ)"


Автор книги: Борис Дмитриев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

  Вот отрекомендовал родного деда заклятым врагом народа и в который раз задумался. Дед был потомственный, нет, не граф и не барон, он был потомственный кузнец. Мой прапрадедушка Игнат добросовестно трудился кузнецом в имении Аксаковых, в Бугуруслане. Если кто помнит книгу «Детские годы Багрова-внука», то это и про него, вернее, про ту далекую ушедшую жизнь, в которой мой пращур принимал участие.


  Игнат слыл знатным кузнецом, известным по всей округе. Нрав имел крутой, силой отличался неимоверной, играючи, голыми руками укрощал самого бедового жеребца. В середине девятнадцатого века он был приглашён уральскими казаками на вольные хлеба. Хороший кузнец в казачьем быту – персона первостепенная. Подковать коня, отладить крестьянскую утварь, привести в порядок оружие – всё умёл дед мой Игнат. По труду, как водилось, и честь. Дедушка получил солидный земельный надел и пользовался всеми привилегиями казачьего сословия. Ему дозволялось беспрепятственно промышлять на Урале красную рыбу, охотиться на дикого зверя, запасаться из леса ягодой, грибами, дровишками.


  Сын Игната – а мой прадед Илья – сызмальства был приставлен к кузнечному ремеслу. Мастером он сделался необыкновенным, лучшим по всему батюшке-Уралу. Большой удачей считалось для яицкого казака заполучить шашку, сработанную в кузнице моих предков. Сына своего я назвал именем этого славного человека, вот только с ремеслом кузнечным случилась незадача. Илья прожил девяносто лет. До семидесяти пяти стоял у наковальни, без очков и без единого выпавшего зуба. Уйдя за штат по причине больных ног, Илья каждое утро загодя являлся в кузню и самостоятельно разводил горно – такова была непреодолимая тяга к ремеслу. Молодые мастера безупречно почитали хранителя вековых кузнечных секретов. В знак особого расположения, дедушке ежедневно подносили к обеду стакан житной водки. Вот так в валенках, махнув очередной стакан, старик вышел на порог кузни, вздохнул полной грудью и представил Богу душу. Чего ещё желать христианину?


  Сын Ильи Игнатьевича – он же мой родной дедушка Алексей – разумеется, тоже встал к наковальне и сделался кузнечным мастером высочайшего класса. По достижении срока зрелости молодого парня женили на дочери бондаря, девушке по имени Ульяна, из Саратовской губернии. Кузнецы и бондари традиционно водили между собой крепкую дружбу, потому что настоящая дубовая бочка стягивалась набором ловко выкованных обручей.


  Сплочённая трудом и церковью, супружеская чета сложилась на зависть крепко и жизнетворно, как союз бондарей с кузнецами. Отменное усердие, любовь к жизни, к родной земле позволили молодой семье за короткий срок обустроить надёжный крестьянский достаток. К тому же Господь благоволил Ульяне разрешиться рождением четырёх как на подбор молодцеватых парней. Рожала в поле, прямо по ходу страдных работ, без повитух и врачебных радений. И вот спрашиваю: если потомственный кузнец и дочь бондаря, одарившие Отечество четырьмя сыновьями, объявляются врагами народа, то кто же тогда есть мой народ и кто его любимые, самые верные друзья? Вопрос этот, как мне представляется, до сей поры не утратил своей актуальности.


  Первый раз Алексея и Ульяну брали в начале тридцатых, по доносу. Взяли на зорьке, внезапно, с револьверами наголо. Ворвались в хрустящих кожанах, изнемогали от пролетарского гнева и очень торопились. Имущество экспроприировали незамедлительно, буквально за считаные минуты опустошили зажиточный крестьянский дом. А четверых несмышлёных пацанят увезли в областной центр и, вместе с другими отпрысками таких же врагов народа, заперли в Уральском кафедральном соборе. Ночью моему отцу удалось сделать под церковными дверями подкоп, и он вытащил через лаз своих из заточения. О судьбе остальных детей никто ничего не знает. Разумеется, кроме тех, кому по революционному долгу знать и исполнять очень положено.


  Деда отправили строить из костей, бетона и проклятий знаменитый канал имени Москвы. Бабушку держали в уральской тюрьме, видимо ломали голову над формулировкой пристойного обвинения, а может, гораздо проще – держали из удовольствия. Мой четырнадцатилетний папа с меньшими тремя братишками несколько месяцев прятался в балке, под Уральском. Жили тайком, в норе, как волчата, без тепла и одежды. По ночам отец промышлял, делал набеги на посадские огороды, добывал пропитание. Несколько раз приходил ночным гостем к ближайшим родственникам, но двери ему не отворяли. Страх, животный ужас держал страну за горло. Тут уж не до жалости, не до состраданий. Через полгода бабушку неожиданно выпустили, выручила болезнь – брюшной тиф, и она отыскала своих беспризорных мальчишек.


  А потом завертелись все круги энкаведешного ада. Голод, бесприютные скитания, – дом ведь никто не вернул, – и отчаянная надежда на встречу с отцом. Наивные были люди. Деда, как того требовала священная пролетарская воля, всенепременно расстреляли. В самом деле, где ж это видано, чтобы с кузнечным рылом и прямиком в коммунизм? Чуть погодя, как нетрудно догадаться, за бабушку принялись снова и таки пристроили валить тайгу на полных восемь лет, дабы никто не сомневался, что большевики взяли власть всерьёз и надолго. Вот в таком интересном положении батяня мой, светлой памяти Михаил Алексеевич Дмитриев, двадцати двух лет от роду, встретил Великую Отечественную войну.


  По молодости лет, по простоте душевной, я долго не мог подобрать разумного объяснения: для чего понадобилось Советской власти убивать моего родного дедушку, деревенского кузнеца? Не просто безвредного для страны мужика, но представителя общественного слоя, который являлся становым хребтом Российской империи. Иначе как безумием подобное отношение к собственному народу не назовёшь, к тому же оно с неизбежностью вело к разрушению бесноватого режима. Теперь-то я хорошо понимаю, что фундаментальная, корневая суть любой революции покоится на бесконечно разнообразных формах и методах унижения, оскорбления и уничтожения людей.


  Всякой революции предшествует оригинальное разделение общества на людей хороших и не очень. Далее, в соответствии со здравым рассуждением, выстраивается замечательный логический ряд: если избавиться от плохих людей, то останутся только хорошие, самые любезные экземпляры и общественная жизнь чудесным образом приобретёт благостное и приветливое оформление. По какому признаку разделять людей на плохих и хороших – не имеет принципиальной разницы. Можно делить по цветам, на голубых и апельсиновых, можно делить на тех, кто при серпе и молоте, против тех, кто при шпаге и фермуарах. Поддержка массовки и народный энтузиазм всегда обеспечены, поскольку обретает положительное разрешение сакраментальный вопрос: «Кто виноват?». Результат же, тем не менее, оказывается одинаково разрушительным и подлым.


  Самым большим заблуждением всевозможных революционеров и реформаторов во все времена была и остается их наивная уверенность, будто они в состоянии чем-то управлять, придавать общественным процессам разумное целеполагание. Когда большевики запускали в действие механизм по наведению порядка на предмет плохих и хороших людей, они свято верили в полную подконтрольность этого благородного начинания. Разумеется, на первых порах, моего несчастного деда, деревенского кузнеца, верные ленинцы причисляли к категории хороших, самых лучших людей в стране Советов. От князей и графинюшек следовало избавляться срочным порядком – это же ясно как небесная синь. И за дело принялись рьяно, исключительно добросовестно.


  Процесс начал набирать обороты, люди освоились с нужными профессиями, вошли во вкус, ощутили важность, значимость подобной экстравагантной работы, но, как на грех, князей и графинюшек критическим образом стало недоставать. Однако процесс есть процесс, он своенравен, его за здорово живёшь не заглушить. Поэтому в дело пошёл с неизбежностью разночинный люд. За графьями потянулось купечество, потом вшивая интеллигенция, пока, наконец, не заработал во всю мощь, во весь охват принцип домино. Он захлестнул страну Советов, докатился до ребят при серпе и молоте, которые, собственно говоря, и затеяли всю эту кутерьму.


  На поверку оказалось, что, когда азартный революционный маховик набирает полный ход, первичное разделение людей на плохих и хороших приобретает абсолютно непредсказуемую конфигурацию. Закономерным остается лишь то, что революция обязательно возвращается к своим истокам и спрашивает с застрельщиков по полной программе. Не случайно последний автограф многих выдающихся революционеров запечатлён кровавым росчерком на глянцевых ножах отвесной гильотины.


  Я, как говорится, свечку не держал, но нутром чую, что больше всего мечталось заполучить от большевиков дармовой землицы тем работящим крестьянам, которых впоследствии объявили кулаками, то есть наиболее крепким, способным к самостоятельному труду хлеборобам. К таковым относился и мой родной дед Алексей. Косой трепаться не станет, землю от Ильича стриженные в скобку несмышлёныши, безусловно, получили. Но, как требуют законы революционного жанра, исключительно для того, чтобы своим неистовым трудолюбием возродить экономику страны, укрепить Советскую власть, а затем торжественно отчитаться перед товарищем маузером. А кабы мой наивный дедуся не разевал варежку на чужое добро, но пребывал в твёрдом стоянии, что только честный труд на собственной землице способен обеспечить счастье и благополучие добропорядочному человеку, то жил бы себе припеваючи до скончания Богом отпущенных дней.


  Будущие мои родители впервые увидели друг друга в Березниках, в барачной умывальной комнате. Папа был необычайно музыкален и элегантен. Он имел прекрасный голос, великолепно танцевал и всю жизнь бредил театром. Некоторое время даже служил Мельпомене. В Актюбинске, скрываясь от «доброжелателей», работал в областном драматическом театре монтёром-осветителем. Пару раз оказывался на сцене, на подхвате, взамен не в меру выпивших артистов. Вспоминал об этом в шутливом тоне, но забыть ведь не мог.


  Когда моя мама, субтильная, задорная, с полотенцем наперевес и бруском солдатского мыла в руках, вошла в умывальню барачных апартаментов, папа самозабвенно распевал неаполитанскую песню: «Скажите, девушки, подружке вашей».


  «Ну и что тут за соловей объявился?» – были первые слова моей матушки. Соловей, не прервав своей сладостной песни, влюбился. Однажды и навсегда, как полагается благородному человеку.


  В Березниках мама оказалась в эвакуации. Моя вторая бабушка, Ксения, родом из-под старинного русского города Ельца, гонимая накатом войны, со своей молоденькой дочерью Тамарой (моей будущей мамой) и меньшим сынком Валентином, коротала лихолетье в предгорьях Урала. Дедушки не было. В своё время, окончив Воронежский сельскохозяйственный институт, дедушка Георгий служил крупным специалистом на бескрайних просторах Поволжья. Много ездил, занимался подъёмом сельского хозяйства после страшного голода, унёсшего миллионы крестьянских жизней. В одной из поездок крепко застудился, заболел воспалением лёгких и сгорел за считаные дни. Бабушка овдовела, навсегда сохранив верность единственному избраннику. До конца своих дней оставалась жить с моей мамой и сделалась ангелом-хранителем уже нашего семейного очага. Неотлучно держала при себе свадебный образ «Знамение Божией Матери» и пару венчальных свечей, с которыми отправилась на исповедание к прародителям.


  Жизнь людей устроена таким образом, что, что бы ни происходило во внешнем мире, какие бы страсти ни полыхали вокруг, всегда остаётся нечто личное и часто самое важное, позволяющее превозмогать любые трудности и испытания. Война, понятное дело, занятие не из легких, и сталинские экзекуции вовсе не праздник прилёта скворцов, но люди, тем не менее, и в этих жесточайших условиях хранили залог будущей жизни. Они влюблялись, назначали свидания, строили планы на грядущее и создавали новые, радующиеся своему голубиному счастью семьи.


  В сорок четвёртом мои родители справили свадьбу. По военному времени: с ведром вареной картошки на весь промёрзший барак. Удобства, питание, одежда – всё было на уровне военных лет, поэтому очень скоро оба заболели туберкулёзом. Болезнь протекала тяжело, врачи рекомендовали немедленно покинуть Урал. Бабушка Ульяна к тому времени применилась выживать в условиях Гулага. Она стала работать в швейной бригаде по изготовлению лагерной же верхней и нижней одежды. Шить ватные штаны и бушлаты было несравненно комфортней, нежели валить по ядрёным морозам вековую тайгу. Тогда отец принял волевое решение и уехал с семьёй в тёплые края, на восстановление Донбасса. Народ там к концу войны подобрался пёстрый, прямо по Ною – всякой твари по паре. Что могло быть желанней для уцелевшего отпрыска врага народа, только и ищущего возможности затеряться в трудовых массовках, ухлыстнуть подальше от бдительного ока вождей? К тому же степной сухой климат Донбасса сулил надежду на скорое исцеление.


  Есть на луганщине небольшой шахтёрский город с весёлым названием Красный Луч. Вот туда и занесла нелёгкая моих молодых родителей. Всё в этом мире существует как связь времён и явлений, – наверное, были и какие-то тайные причины оказаться им на самом востоке Украины, где тесно переплелись судьбы украинского и русского народа да ещё десятков разношёрстных национальных мастей. Здесь, на далеко просматривающейся, открытой многим ветрам земле и назначило провидение увидеть мне свет Божий. Аскетически суровым, скупым и сдержанным был тот кряжистый, со степным покрытием край, хранивший в своих недрах солнечный шахтёрский камень.


  Моё первое воспоминание о себе запечатлелось и отложилось необычайно рано. Как сейчас вижу осенний приусадебный сад, маму, гуляющую с подружкой по саду, и отчаянный детский крик. Это мама отлучает меня от груди, обмазав её перцем. Мама, милая моя мама, сыну твоему уготована такая нелёгкая стезя, и зачем ты торопишься познакомить меня с болью, с обманом? Конечно, не со зла, конечно, по недомыслию, но такие вот серьёзные нравы бытовали у нашего добродушного народа.


  Ещё помню себя стоящим на околице, маленьким, очень маленьким, года в полтора, не более. И даль, бесконечно нарастающий донецкий ландшафт. В памяти крепко засело неутолимое желание понять, объять эту даль и меня в ней, на земле и в небесах. По пронзительности и эмоциональности, по контрасту пробуждающегося сознания, это самое яркое воспоминание из всего калейдоскопа прожитых дней. Знаю, предвижу наперёд, что именно в эту широкую панорамную даль и отлетит в конце пути освобождённое сознание.


  Когда вернулась из заключения бабушка Ульяна, мне было всего лишь два годика. Она приехала высокая, прямая, в коричневой фуфайке и коричневых же чулках, с большим деревянным чемоданом в руке. Коричневая фуфайка, да будет вам известно, совсем не пустяк, это особый лагерный шик – ведь все ходили в обезличенных серых. Тут же, снимите-ка шляпу, персона!


  У всякого, даже малоприметного, человека живёт острое осознание своей неповторимости, своей персональной исключительности. Ни за что не соглашусь, будто Чайковский слышал, а Сезанн видел мир точно таким же, как я, как все остальные люди. Это, конечно, высочайшие индивидуальности, но ведь и каждый человек воспринимает внешний мир по-своему, наблюдает собственную картинку на волшебном экране вселенского синематографа. Хотя бы потому, что себя-то видит в заглавной роли этого грандиозного сериала, во имя которого вроде бы и вертится всё цветное кино.


  Блажен, мучительно счастлив человек, которому Господь положил заявить о своей индивидуальности через какой-либо небесный дар, будь то талант художника, мыслителя или поэта. Но если ничего подобного не случилось, не наделило провидение ярким дарованием, изыскиваются более прозаические средства для отстаивания своей исключительности, своей претензии на заглавную роль. Коричневые фуфайки, деньги, власть – это всё из одного ряда, от неистребимого желания выделиться из сонма себе подобных, не затеряться в презренных массовках. Но тщетны упования, зыбка надежда. Пара тактов из Лунной сонаты Бетховена навеки решают проблему его узнаваемости. Сонату никому не присвоить, не купить, не отнять, и ничего нельзя изменить, вот где собака зарыта. А потому фуфайку хочется всё коричневее, денег всё больше и власти без конца и края, до тошноты, до умопомрачения.


  В сорок восьмом году заметно прибавившее семейство Дмитриевых полным составом обосновалось в Красном Луче. Жили тремя дворами, на частных квартирах. Бывший танкист дядя Павел, по-холостяцки, жил вместе с бабушкой Ульяной, то есть со своей матерью. Это и его имели в виду, сочиняя шахтёрский шлягер, как «в забой отправился парень молодой». Из Ташкента, с женой и двумя дочерями, приехал дядя Саша. Летательные устремления моего дядюшки-икара почему-то Родину перестали интересовать, и он срочным порядком переквалифицировался в дорожно-строительные мастера. А мой батя не раз ещё помянет «не злым, тихим словом» среднего брата, разбивая собственный автомобиль на бесконечных ухабах по-советски исполненного асфальтного бездорожья Ворошиловград – Красный Луч.


  Наша семья разрослась до шести человек. Папа, мама, бабушка Ксения, старшая сестра Любовь, младшая сестрица Людмила и я. В стране лютовала послевоенная разруха, голодно и холодно жили победители. Бабушка Ульяна зорко осмотрелась кругом, оценила обстановку и велела каждой невестке купить по зингеровской швейной машине, с тем чтобы обучить их шить на продажу всевозможные трусы, бюстгальтеры, школьные воротнички и манжетки. Обескровленная страна испытывала нужду во всём. Железная бабушкина воля, её неисчерпаемое трудолюбие взбодрили и организовали сложный семейный ансамбль. Кто-то шил, кто-то ходил на базар торговать, появились оборотные средства, и жизнь, как в исправном часовом механизме, начала приобретать предсказуемость и надёжность.


  Не прошло много времени, и Красный Луч признал дружное семейство уральцев Дмитриевых. Бабушка Ульяна, своей царственной поступью, с запахом здорового женского тела, ходила по воскресной толкучке, встречалась с перекупщиками, снабжала людей товаром, сама запасалась мануфактурой. В то время базары буквально кишели человеческими обрубками. Десятки никому не нужных, покалеченных войной людей отирались на городских вокзалах и воскресных толкучках. У бабушки всегда был припасён особый денежный фонд на подаяние милостыней. Не припомню случая, чтобы она прошла мимо убогого, обделив своим состраданием. Происходило это, скорее всего, от собственной боли и горечи личных потерь. Дочь свою я назвал именем этой славной бабушки, в надежде, что она проживёт достойную жизнь, верную памяти своих предков, которые с упованием взирают на нас из своего чудного далёка.


  По воскресеньям, после торгов, непременным образом затевались пельмени. Бабушка решала, в чьём доме устраивать большой семейный обед. Пельмени лепили все вместе, в белых передниках и белых косынках, в таких же свежих, как мясо, мука и руки стряпчих. Пельменей делали много, обильно, вкусно необыкновенно и всегда с сюрпризом. В один из пельменей заворачивали соль или пуговицу, для потехи. Застолье продолжалось долго, ели и пили не торопясь, шутили, вспоминали былое и, конечно, как все здоровые счастливые люди, мечтали о будущем. А потом пели под баян песни. Дядя Саша виртуозно владел что гитарой, что баяном. У всех братьев были фантастические голоса. Пели до того заразительно, что у калитки собирались толпы зевак, – мощно, с полной отдачей, как будто последний в жизни раз, и всё больше про Россию, про батюшку-Урал, про озеро Байкал.


  Другая моя бабушка, по материнской линии, которую величали Ксения Афанасьевна, была прямой противоположностью Ульяне Исааковне. Она вела внешне неприметную, но полную забот и трудов праведных жизнь. На ней держался весь дом. Семья была большая, но бабушка Ксения незаметно умудрялась всех обстирывать, окармливать, за всеми прибирать, и всё строчила до глубокой ночи бесконечные трусы, воротнички, бюстгальтеры. Хотите – верьте, хотите – нет, но почти за полвека совместной жизни я ни разу не видел бабушку в гневе, наверное, за это Господь даровал ей долгую, покойную жизнь.


  Отец, на первых порах, шоферил. Был такой, испытанный на фронтовых распутьях, чудо-грузовик «пятый Урал-ЗИС», с квадратным деревянным кузовом и такой же ящикоподобной кабиной. Все машины той поры вид имели угрюмый. Ездили с противным трансмиссионным подвыванием и очень неохотно. Обыкновенно водитель стоял раскорякой перед радиатором своего упрямца и остервенело ворочал заводную рукоять. Потом внезапно заскакивал в кабину и чего-то там смыкал, понукая крепкими словами бензинового коня.


  Денежный достаток мало-помалу начал сказываться на положении отца в обществе. Каким-то замысловатым образом он сделался сотрудником комбината «Краснолучуголь». Работал в отделе техснаба и был ключевой фигурой, с семиклассным своим образованием.


  Папе предоставили казённую квартиру рядом с комбинатом, по улице Водопроводной, ведь до этого мы жили в частном секторе, на съёмном жилье, практически возле базара. Это был двухэтажный, в два подъезда, гладко отштукатуренный дом. Нас поселили на первом этаже. Дом стоял на возвышенности, с которой хорошо просматривался весь Красный Луч. Внизу, под нами, располагалась действующая шахта. Мне доставляло несказанное удовольствие наблюдать по вечерам ползущие по откосу террикона гружёные вагонетки, помеченные электрическими огнями. Возникало ощущение пульса трудовой страны, ибо я уже понимал, что эти медленно двигающиеся вагонетки всего лишь малая часть сложной работы, которую делают мужественные люди глубоко под землей. И больше всего на свете хотелось стать большим, чтобы явиться к маме в шахтёрской робе и обязательно с таким же чёрным лицом и руками, как у настоящих забойщиков, и со светящейся лампой на лбу.


  Если папа не был в командировке, обязательно приходил на обед домой. Любил горячий борщ, с добрым куском говядины и непременно свежайшей мозговой костью. Всегда выкраивал пару минут для текущих домашних забот. Успевал починить табуретку или оранжевый абажур, если на вечер намечалась семейная игра в лото.


  За большой овальный стол садились все вместе, взрослые и дети. Играли азартно, невзирая на лица. Любимые карты, личные накрывашки, жаргон «кричащего» – у каждого свои, особенные. Когда цифра семь, то обязательно «армянский нос», если одиннадцать – «барабанные палочки», двадцать два – «уточки», девяносто – «дед», потому что восемьдесят – это «баба», и так почти по любому поводу. С каким восторгом, полным торжества и надежды, объявлялось партнерам: «квартира». Это означало, что на одной карточной строке выстроился неполный ряд и судьбу кона могло решить заветное число. Поэтому доставать из мешочка следовало очень осторожно, тщательно перемешивая и только по одному бочонку. Господи, до чего же было всё это уютно и мило, как, наверное, повторяется только в раю.


  Незабываемо приятные хлопоты наполняли дом в предновогодние дни. На самом деле, всё начиналось с глубокой осени, когда папа вырезал из плотного листа фанеры большую по размерам звезду, настоящую копию ордена Победы. Приходя домой на обед, он успевал выпиливать несколько двухкопеечных по диаметру дырочек, в которые позже будут вставляться электрические лампочки. Их много, по всему периметру звезды. Внутри надпись, также из пропиленных дырочек: 1952. Папа покрасит лампочки специальным лаком в нарядные цвета, перепаяет их. Соберёт из разноцветных огней гирлянды для освещения новогодней ёлки. И по вечерам, задолго до праздника, будет включать в розетку всю эту замысловатую иллюминацию, заново перепаивать, перекрашивать, подбирать оптимальные сочетания.


  Ближе к первому января настанет и наш черёд. Мама достанет из шкафа цветную бумагу, канцелярский клей, и мы примемся мастерить ёлочные украшения. Любаша знает толк в зверушках, моя задача изготовить длинные, на весь обхват широкой ёлки, красивые цепи, а меньшая сестрёнка нарежет и соберёт гирлянды из маленьких разноцветных флажков. Знаем заранее, что в Деда Мороза для поздравления облачится дядя Павел, – он самый весёлый и добрый, а ещё он мой крёстный. Догадываемся о содержании подарков, доставленных будто из заснеженного соснового леса. Но ничего не делается понарошку, все от мала до велика настроены серьёзно, без лукавства. Удивительно, что послевоенный народ наш был открыт для вкушения любых, даже самых наивных, самых мизерных радостей.


  И вот наступил, в звезду оправленный папиными добрыми руками, пятьдесят второй год. Год выжидательный, полный тревог. Страна нутром чуяла закатные дни великого кормчего. По-звериному чуял и вождь настигающее в затылок дыхание старухи с косой, стремительно дряхлел, понимал всю беспомощность медицины и за это мстил врачам – жестоко, беспощадно. На дальних подступах он сделался уже не опасен, за отсутствием широкого энтузиазма, но кремлёвская, да и обкомовская, верховная сволочь переживала тревожные, беспробудно душененавистные дни.


  Непредсказуемо мрачным появлялся в этот год Сталин, никто не мог знать, что творится в его угасающей топке дьявольских интриг и затей. Как распознать, чья физиономия вдруг подвернётся некстати и вызовет нечаянный гнев, с неминуемо разрешёнными последствиями. Соратники, под всякими предлогами, избегали встреч, сторонились хереющего на глазах гения. Всё чаще сказывались больными, искали повода для неотложных командировок, с головой накрывались видимостью не терпящих отлагательств государственных дел, и всё труднее становилось заманить кого-либо хоть на ближнюю, хоть на загородную дачу. Он видел всё, запоминал каждое предательство, каждую подлость, в надежде подобраться с силёнками и в который раз продемонстрировать мерзавцам, кто в доме хозяин.


  Но самое тревожное – никто не боролся за власть. От вождя шарахались как от зачумлённого. Все понимали, что человек, принявший власть непосредственно из окровавленных рук товарища Сталина, обречён. Уже становилось понятным, что страна обязательно спросит, потребует ответа от верных и не очень завзятых ленинцев. Вопрос заключался лишь в том, спросит действительно или сделает вид, в мягком режиме прокатится на тормозах. С другой стороны, вся околосталинская псарня изготовилась к предстоящему смертельному гону. Потому что сначала сухой щелчок арапника, за ним долгожданное «Ату его!» – и тогда уж пощады не жди, тут тебе ни понятых, ни свидетелей.


  В пятьдесят втором меня, в неполных шесть лет, отправили в школу. К тому времени я свободно читал, писал, арифметничал, и дожидаться исполнения необходимых семи лет не имело видимого смысла. Специально моим ранним развитием, конечно, никто не занимался. Разве только бабушка Ксения, постоянно читавшая по вечерам для детей хорошие книжки. Но училась старшая сестра Любаша, и я, между делом, подучивался вместе с ней, заглядывая в букварь через плечо. Школьная учительница жила по соседству и, что называется, не чаяла во мне души. Под влиянием её активных уговоров родители согласились отвести меня в первый класс. Однако возраст был мал, школа отапливалась печью из рук вон плохо, и я в зиму крепко захворал, застудил уши. Папа прекратил эксперимент с вундеркиндом до следующего года.


  1953 год


  Право же, одному небу известно, как оно было на самом деле. То ли пятьдесят третий пришёл, чтобы окочурился Сталин. То ли вождь дал дуба, чтобы грянул пятьдесят третий. Но он наступил, мартом припечатал страну к роковому пределу. Голос Левитана в чёрных репродукторных тарелках предвещал конец света. Ощущение всеобщего горя грозило разрастись до масштабов вселенской катастрофы.


  Папа явился на обед очень сосредоточенным, снял со стены картонный портрет генералиссимуса и стал наводить под линейку цветными карандашами красно-чёрную рамочку. Несколько раз подправлял печальный антураж, никак не находил ни себе, ни портрету подходящего места, всё метался с ним по квартире, примеряясь к наиболее значительным ракурсам. У меня было такое впечатление, что он горевал неподдельно. Как, почему, после всех своих мытарств и лишений? До сих пор не возьму в толк.


  Но пришла бабушка Ульяна и спокойно сказала: «Кончилась, сволочь». С мамой чуть было не приключился удар. Бабушка ненавидела Советскую власть, со всеми её вождями, большими и малыми, такой душераздирающей злобой, что для внешнего проявления уже не оставалось никаких человеческих сил. Ненавидела молча, непоколебимо, насмерть, как статуя Свободы. Можно только догадываться, сколько горя, какую боль и обиду пронесла через жизнь моя незабвенная бабушка, если даже смерть главаря не принесла облегчения. Обида проистекала не только от ужаса страданий и невосполнимости потерь, но, прежде всего, от вопиющей несправедливости, от абсолютной несоразмерности невообразимо диких обвинений и наказаний.


  Дело было ранней весной. Возле комбината кучковались серыми призраками потерявшиеся соотечественники. По всему видно было, что произошло нечто непоправимое и вот-вот отверзнутся хляби небесные. Никто не знал, как следует вести себя перед концом света, что можно и нужно делать с этим несчастьем, ведь и не делать ничего казалось смерти подобно. Многие боялись идти домой, чтобы там в одиночку не сотворить чего непотребного. И не было никакой надежды, и помощи ждать неоткуда. Полнейшая растерянность парализовала, накрыла оцепеневшую страну.


  Обыкновенно, мы лукаво персонифицируем историю, особенно в части её кровавых, постыдных страниц. Народ ведь не располагает коллективным мужеством, позволяющим во всеуслышание заявить: это мы, советское падло, своими собственными зубами растерзали лучших сынов и дочерей, на этом настаиваю категорически, нашего бесноватого Отечества. Подобного мужества недостает, поэтому возникает потребность назначить подходящего козла отпущения, то бишь тирана, который за всё в ответе. Удобно чрезвычайно, без лишних вопросов и ненужных затей по разборке полётов. Кто стрелял? А никто не стрелял. Кто издевался, допрашивал, грабил? А никто никого не допрашивал. Сталин – козырь неубиенный, джокер на все времена. Мы ведь народ подневольный – серенький, маленький. Положим, и хищненький, положим – зубастенький, но нас не видать, не слыхать и не сметь ворошить потаённого.


  Образ Сталина-тирана более всего устраивает затихарившихся палачей, у которых руки по уши в крови. Всякие разглагольствования о культе, о порочной идеологии – чушь собачья. Конкретные убийства совершали не во имя великих идей, и почти никогда – по личной указке товарища Сталина. Мудрый Коба просто не мешал другим активно заниматься самовыражением. Несказанное наслаждение испытывает безбожный человек от насилия над себе подобным, пуще того, когда сам становится причиной чужих страданий. Попранный стыд – вот настоящий мотив любых преступлений. Совесть, мораль – это всё от Бога. Это непереносимое для животного человеческого естества насилие свыше всегда подспудно манит освобождением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю