Текст книги "Горькие шанежки (Рассказы)"
Автор книги: Борис Машук
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
МУЖИКИ
Сойдя с поезда, Прозоров направился было в деревню, но, подумав, свернул на тропинку к озеру: на погоду, а может просто с усталости ныла простреленная нога и побаливало плечо, где остался осколок снаряда.
Прихрамывая, он добрался до густых тальников на берегу. Стянув сапоги и расстегнув ворот гимнастерки, прилег на траву, всем телом чувствуя облегчающую прохладу, слыша, как окружающая тишина наполняется звуками. Рядом в тальниках проворковал дикий голубь. В высокой траве шуршал старыми листьями невидимый зверек. У середины озера плеснула рыба. А над травой и кустами то и дело проносились ласточки, метались стрекозы.
Все вокруг было мирно, спокойно, но Прозоров-то знал, что на этой самой земле уже второе лето грохочет война. Год назад он был цел и здоров, а теперь позади у него ночные атаки в подмосковных лесах, шесть месяцев госпиталя, две операции. Всего лишь год – и вот уже нет учителя физкультуры Прозорова, а есть Прозоров – инвалид войны.
Пошарив в кармане, он достал пачку папирос, закурил и опять затих, уперев подбородок в сжатые кулаки… В другое время ему показались бы странными и до обидного непонятными перемены, случившиеся в его судьбе. Всего лишь год, а как перевернулась жизнь. Теперь он уже не открывает двери классов и спортивного зала. Вместе с председателями сельских Советов он заходит в дома незнакомых людей и говорит: «За вами, хозяин, недоимка по госналогу…» Хозяин разводит руками, жалуется на трудности, просит подождать хотя бы до осени. «Фронт ждать не может, – говорит он. – И на военный заем надо бы подписаться щедрей». «Да разве ж мы против? – объясняют ему. – Но поймите, погодите чуток. Вот продадим кой-чего с огорода…»
Выходя из избы после таких разговоров, он смахивал со лба пот, перекуривал у плетня и шел дальше, к другому дому.
И так каждый день… Кто платит, кто отсрочки просит. Понимают люди, что налоги война подняла, что надо помогать фронту, но если нет денег, то хоть криком изойдись – их не будет. Все фронт забирает. В колхозных амбарах одни семена остаются. И все же приходится опять говорить людям: «Давай!» И они дают. А кто дает-то? Крепкий народ на фронтах, тут одни бабы, старики да подростки в полях и на скотных дворах. Сами сидят на картошке, а фронту отправляют хлеб, мясо, сало. Последние копейки отдают, чтобы были у армии пушки, танки и самолеты…
Мысли Прозорова неожиданно потревожили частые всплески с озера. Послышался сердитый мальчишеский голос:
– Ты, Санька, в штанах искупаться хочешь?
– Да черпаю я, видишь? – отвечал другой, тонкий голос и виновато, с обидой: – Дыр-то в ем сколько!
Приподнявшись, сквозь прибрежные кусты Прозоров увидел длинное корыто, медленно и тяжело плывущее по озеру. На корме стоял коренастый мальчишка с непокрытой головой, в расстегнутой рубашонке. Упираясь длинным, рассчитанным на большую воду шестом, он направлял корыто к берегу, и почти в такт его толчкам из-за обшарпанного края борта появлялась голова еще одного мальчугана – лет семи, с выгоревшим чубом. Жестяной банкой меньшой черпал из корыта воду и выливал за борт.
Причалив шагах в двадцати от Прозорова, мальчишки вытянули посудину на песчаную отмель. Подвернув штаны, старший вошел в воду. Выдернул скрытый под рябью колышек, выбрал привязанную к нему веревку и, отступая на песок, потащил за собой мордушу из тальниковых прутьев.
– Есть, Матвей, есть! – хлопнув в ладошки, радостно закричал маленький. – Смотри, как в середке хлескает!
Старший молча отволок мордушу подальше от воды и, открыв горловину, высыпал рыбу на песок. Пытаясь рассмотреть улов, заинтересованный Прозоров потянулся из кустов, держась за ближние ветки.
Опростав мордушу, мальчишка вытащил еще одну. Его напарник запрыгал на теплом песке и опять торжествующе закричал. Старший тут же наградил его подзатыльником:
– Сглазить хочешь?
Это «сглазить», знакомое всем поколениям мальчишек, затронуло душу Прозорова, вызвало вздох о собственном деревенском детстве. В памяти промелькнули кривуны и плесики речки Большанки, ворчня матери из-за цыпок на поцарапанных, не знающих летней обувки ногах, гордая радость от улова, умещавшегося на тальниковом прутике, уговоры с погодками о сохранении тайны про уловистые места. И, не удержавшись, Прозоров, уже не таясь, направился к незнакомым мальчуганам.
Ребята успели вытащить третью, – видно, последнюю мордушу и, сидя на корточках, укладывали рыбу в солдатский вещмешок. Они были заняты делом и, чтобы внезапным вторжением не вспугнуть их, не покоробить радость добытчиков, Прозоров, выходя из кустов, негромко спросил:
– Ну как, мужики, на жареху-то будет?
На него вскинулись две пары одинаково больших и разных по цвету глаз. Но смотрели мальчишки без страха, с удивлением разглядывая босоногого молодого дядьку в галифе и распахнутой солдатской гимнастерке, с медалью на груди.
Прозоров улыбнулся, кивнул на блестевших карасей, гольянов и темных ротанов, похвалил:
– Ну-у, у вас и на жареху, и на уху хватит!
Старший из мальчишек серьезно ответил:
– У нас и артель немалая.
– Что за артель? – осторожно припадая на больную ногу, поинтересовался Прозоров. – Семья, что ли?
– Семья что… Я в доме третий, – по-мужицки рассудительно ответил Матвей. – Да на свежину едоки завсегда наберутся…
Шмыгнув облупленным носом и торопясь стать полезным при разговоре старших, Санька объяснил:
– Мы, дядька, для двух дворов рыбу ловим. И еще на бригаду! Покосчиков ухой кормим…
– А рыбу берете подряд? – спросил Прозоров, бросая в мешок «зевающего» карася.
– Не-е, – опять поспешил маленький. – Каку чистить неловко, – обратно в воду пускаем.
– Мы тоже так рыбачили, – снова улыбнулся Прозоров. – Мелочь обратно кидали и просили у бога рыбку побольше.
– Ха, бога-то нет, – подсек его Санька. – Мамка сказывала, был бы бог, так он бы войну не пустил по земле…
– А рыбалил ты где? – перебив приятеля, спросил Матвей.
– Далеко, брат! – Прозоров улыбнулся, махнул рукой. – Далеко и давно. В самом детстве…
– Хитрый! – крутнув головой, хихикнул Санька и глянул на старшего: – Видал, Матвей? Не говорит, где!
– Ну почему же хитрый? – запротестовал Прозоров. – Если уж точнее, то на Большанке. Около райцентра которая, знаешь?
– Во-он с каких мест… – протянул старший. – А к нам-то зачем?
– Уполномоченный я, Матвей… По финансам инспектор. Из района приехал к вам поездом, шел от полустанка да вот не дошел…
Прозоров заметил, как при слове «инспектор» вскинулись взгляды ребят, лица их стали серьезными и озабоченными. И Матвей, помолчав, вздохнул:
– Налоги, значит, собираете…
– Налоги, – подтвердил Прозоров. – Напоминаю людям, что от них требуется…
– А думаешь, они сами того не знают? Да было бы чем налог платить, так бы и ждали, пока им скажут?
Санька бросил в мешок последнюю рыбешку, вытер ладони о штаны и похвастал:
– А мы для фронта одежку собирали. Моя мамка из старой шубы аж десять рукавиц сшила. Вот!
Прозоров одобрил:
– Теплые рукавицы на фронте нужны.
– А ты воевал? – глянув на медаль, спросил Матвей.
– Воевал, – нахмурился Прозоров. – Только отвоевался, жаль.
– Чего ж так? – поинтересовался Матвей, сооружая из травы новую затычку для мордуши.
– А так… В бедро крупнокалиберная попала, а в плече осколок от снаряда сидит. Вот и вылетел из обоймы.
– Ух, я бы этих фрицев! – маленький Санька притопнул ногой и замахал кулаком.
Но Матвей насмешливо посмотрел на друга и осадил его:
– Расхрабрился! Там и не таких убивают. – Он повернулся к Прозорову: – У нас в деревне уже в четыре дома похоронки пришли… Что пустое брехать. Каждый человек при своем деле находится, о деле и должен говорить. О том, что ему по силам.
«Мудрец…» – тая усмешку, подумал Прозоров и, закурив, вертя в руке коробок, вдруг вспомнил недавний разговор в районном комитете партии.
Через месяц работы на новой должности он пришел в райком.
– Не могу, – сказал секретарю. – Не могу требовать, штрафовать, видеть слезы… Не могу! И смотрят на меня, как на личного врага. Пошлите в депо. Паровозы ремонтировать буду. Сколько сил хватит…
Он ждал шумного разговора и был готов к нему. Но секретарь внимательно посмотрел на него, устало потер седые виски, негромко спросил:
– А ты почему не носишь свою медаль? Тебе ж ее за отвагу дали. – Помолчал и заговорил с тем же спокойствием, негромко, вроде сам с собой: – Знаешь, товарищ Прозоров, я вот тоже устал нажимать, убеждать, требовать. Устал. И мне хочется иногда попросить, чтобы рекомендовали на мое место другого. Но вот подумаю обо всем хорошенько… Разве другому легче будет эти обязанности выполнять? Ведь и у другого душа, сердце и вся нервная система со слабостями… А делать порученное дело надо же. Надо, понимаешь? От жизни не уйти, не спрятаться.
Секретарь замолчал, склонив голову. И Прозоров тихо поднялся со стула. Уже открывая дверь кабинета, услышал:
– Медаль-то надень… С ней тебя лучше понимать будут.
Послушавшись, Прозоров скоро понял, что с медалью на груди он был для людей не просто налоговым инспектором, а человеком с фронта, имеющим больше прав на требовательность, и те же слова его о деньгах, займе, поставках воспринимались острее, и о той же нужде говорили с ним легче, проще. Но нужда есть нужда. А если она каждодневная, то от нее никуда не денешься.
И теперь, сворачивая к озеру, Прозоров хотел не только передохнуть, дать успокоиться ранам, а хоть на время забыться от давящих, душу обязанностей, просто побыть наедине с солнцем и тишиной. Но и это оказывалось несбыточным. Случайная эта встреча, сам разговор с мальчишками возвратили его к тому, от чего и на время отойти невозможно.
Оторвавшись от своих мыслей, Прозоров посмотрел, как ребята готовятся забросить мордуши, поинтересовался:
– А ты, Матвей, о какой артели говорил, если сам в семье третий?
Мальчишка растирал внутри мордуши картофелину и ответил не сразу.
– Я третий… А Цезарь – он мотнул головой в сторону меньшого, – пятый в семье. И он один мужик на весь дом. У них мать, бабка старая и две сестренки, по четыре годочка всего…
– Близнята они, – сверкнув глазами, опять хвастанул маленький.
– Понятно! – Прозоров улыбнулся, видя, как ловко тот затягивает на мокром мешке сделанную петлю. – А почему тебя то Цезарем, то Санькой зовут?
Мальчишка быстро взглянул на Матвея и, отвернувшись, отошел, вроде рассматривая что-то за большим кривуном озера.
– Его по-всякому кличут, – негромко объяснил Матвей. – В метрику-то он Цезарем вписан, а уж Санькой его бабушка окрестила… Отец его в эмтээсе трактористом работал. А наши мужики его «докладчиком» звали. Болтать любил, грамотея из себя корчил, с бригадирами ругался да водку пил. А когда вот он народился, отец, значит, пошел в сельсовет метрику выправлять… Выпивши, как всегда. Ну и придумал Цезарем назвать. Тетка Мария – сельсоветская председательша – такое имя даже в книгу не хотела писать. А он уперся – и все… – Матвей сердито плюнул и закончил с презрительным осуждением: – «Докладчик!» А перед войной уже, как две девчонки у них появились, – и вовсе в город намылился…
Слушая эту историю, Прозоров опять перехватил быстрый взгляд Цезаря. Понимая, что говорили о нем, об отце, готовый ко всему, мальчишка торопился узнать, что теперь сделает, как поведет себя дядька с медалью на груди.
Прозоров подошел к нему, положил руку на плечо, спросил:
– А где же отец теперь?
Цезарь пожал плечами и грустно улыбнулся, опять отворачивая лицо.
– Да говорили, на фронте, – ответил за него Матвеи. – Только сам он им не писал…
– Напишет! – с неожиданной для себя уверенностью проговорил Прозоров. – Обязательно напишет, ребята! – Он встряхнул Цезаря, прижал к себе. – Вот хлебнет горя, жизни помолится под бомбежками да минометным обстрелом, тогда и вспомнит вас. Он будет писать. Война каждого и так и сяк проверяет, всего выворачивает наизнанку. Да, а ты знаешь, кем тезка-то твой был?
– Знаю, – вздохнув, ответил маленький. – Сказывали, – ксплутатор!
– Ну, не совсем так, – с той же серьезностью возразил Прозоров. – Конечно, Гай Юлий Цезарь эксплуатировал рабов, но тогда, знаешь, время другое было. А сам Цезарь вошел в историю как великий полководец, оратор, писатель…
Объяснение мальчишке понравилось, он улыбнулся и уже смелее, как раньше, прищурил голубые глаза.
– Поди-ка, выдумываешь, дядь?
– Зачем же? Какой резон мне обманывать?
Войдя в воду, Матвей воткнул колышек с привязанной к нему веревкой и, размахнувшись, забросил мордушу. Цезарь посоветовал бросать подальше, на глубину, где крупняк жирует. И тут же озабоченно спросил:
– Взавтреве, Матюш, надо бы проверить опять, а? Теплынь стоит, задохнется рыба… Как думаешь?
– Посмотрим, – выходя на берег, солидно ответил старший. – Будет время – проверим…
– Нам завтра на покос или к телятам?
– С утра будем с телятами.
Прозоров спросил:
– А чьих телят вы пасете?
– Колхозных, чьих же еще… Мы с Санькой за малышами присматриваем, с матерью его вперемешку. Она-то на покос ходит. Вот тогда и пасем молодняк.
– Непутевые они животины, телята эти, – сердито проговорил Санька. – Лезут всегда куда и не нужно вовсе… А вот с конями хорошо! В озере их можно купать, копны верхом возить…
– С конями всегда хорошо, – улыбнулся и Прозоров. – Я тоже когда-то копны возил.
– Да нам-то коней дают не всегда, – усмехнулся Матвей. – Вот когда конюхом был дядя Федор Орлов, у нас и скачки устраивались, и мы вперегонки гоняли. Да забрали Федора на фронт, а конюхом Серафима поставили. Этот говорит, что малы мы к коням.
– Не признает, значит?
– Да ну его… Вожжами шуганул от конюшни.
Настраивая последнюю мордушу, так же неторопливо, с редкими проблесками улыбки, Матвей рассказал, как они провинились перед конюхом. Оказывается, мальчишки после работы на покосе сразу погнали мокрых коней к водопою. А этого делать нельзя – коней застудить можно. За это и ругал их всех Серафим.
Слушая Матвея, Прозоров отчетливо представлял себе этого Серафима – в расстегнутой рубашке, с вожжами в узловатых, до локтей обнаженных и коричневых от загара руках: чувствуется, что этот Серафим с детства влюблен в лошадей – красу и гордость каждого крестьянского села.
И тут ему опять вспомнились детство, теплая ночь, костерок на сухом, обдуваемом косогоре, рядом с Большанкой, голубые тени от голубых в лунном свете деревьев. Туман тихо растекается по низине, а из его белой толщи слышно сочное похрумкивание пасущихся лошадей, голоса колокольчиков, привязанных к могучим шеям… И они, мальчишки, в ночном, равные среди равных, уже знающие цену дружбе, мечтают у лоскутка пламени о дальних странах, о неизведанном, что скрыто за линией горизонта.
Глухая тоска о прошедшем и боль в ноге напомнили ему другое. Недавнее, страшное… Он увидел другую ночь и другую низинку, услышал те пулеметы. Как они хлестали, как торопливо выплевывали вложенную в них смерть! Рота наших солдат полегла в той кочковатой низинке. Десятки молодых, здоровых, хороших людей…
И теперь Прозорову казалось, что тогда, падая на отбитом у врага пригорке, обожженный пулей, он тоже помнил тот косогор у Большанки, костерок, голоса колокольчиков. Но, может, это только казалось…
– И куда же вы сейчас? – спросил он ребят, ополаскивающих руки.
– Домой, а потом – на покос, – повернув широколобую голову, ответил Матвей. – Бригаду кормить надо. На затирухе стога вершить трудно.
– Председатель тоже там?
– Председатель-то наш на фронте, – Матвей отошел к корыту, помолчал, прищурился, рассматривая его. – Заместо него пока бригадир поставлен. Вот он и вершит с мужиками. Работает день, а потом стонет ночами. Хворый он, желудком какой год мается…
– Что же в больницу не съездит?
– Да как же ему ехать? – нахмурился Матвей. – Сейчас самый покос, вот-вот уборка начнется.
Маленький Цезарь тоже вставил слово:
– На машинном дворе еще комбайн неремонтированный стоит… А тут кузнец запил. Третьего дня ему похоронка на сына пришла…
– Делов много, – вздохнул Матвей. – Только вертись.
Разговаривая, Прозоров помог ребятам слить из корыта воду. Они уложили в него единственное весло, шест, доску-скамеечку и мешок с рыбой. Став с шестом на корму, Матвей оттолкнулся от берега, потом; подвел корыто носом к отмели, чтобы младшему было легче в него забраться. И едва тот сел, сразу распорядился:
– Бери банку, вычерпывай!
Потом, спохватись, он предложил Прозорову:
– А то садись с нами? Мы за озеро перевезем, а напрямую тут ближе.
– Да нет уж, – махнул рукой Прозоров. – Через мосток пойду.
– Я как лучше хотел.
– Ничего. Бывайте, ребята. А ты, Цезарь, никогда не хвастай уловом. Сглазят!
Маленький, очень довольный тем, что его не обошли при прощании, высунулся из-за борта корыта, сморщился и проговорил с восхищением:
– Смотри ты какой! Хитрый!
Корыто толчками приближалось к теням деревьев, росших на другом берегу. Проводив его взглядом, Прозоров медленно направился к кусту, под которым оставались его сапоги, фуражка и полевая сумка.
Он обулся, перетянул себя солдатским ремнем и подхватил сумку со списками налогоплательщиков. Вспомнив слова Матвея о каждом человеке при его деле, горько усмехнулся, поднял голову и на другой стороне, за гребнем тальников, опять увидел ребят. Чуть сгибаясь под тяжестью мешка, впереди шагал Матвей, а за ним, белея рубашкой, поспешал маленький Цезарь. Оба шли размашисто, твердо, как ходят люди, имеющие трудные заботы и важные дела.
РЫБНЫЙ СУП
Весну сорок третьего года ждали все с нетерпением: уж больно круто обходилась с людьми зима. Она давила морозами, гнула метелями и вокруг полустанка, наворотила таких сугробов, что и не верилось, смогут ли они растаять до лета.
В стужу ребятишки отсиживались по домам. С нетерпением ждали марта, но март пришел, а тепла все не было. Все так же блестели под солнцем сугробы, с вечера и до утра потрескивал за окнами мороз.
Только к апрелю потемнел и стал оседать снег, появились проталины. Они расширялись, и как-то незаметно получилось, что от сугробов остались грязноватые оплывки, да и то в кустах и с северной стороны железнодорожной насыпи. Прилетели чибисы, жаворонки, утки. И тогда даже дед Помиралка сказал, что это весна.
У ребят начались игры на улице и дальние походы за выемку – в сопки. Да и на самой насыпи, на откосах линии интересно бродить. После того, как сошел снег, находились там иногда картонные коробки, ярко раскрашенные баночки из-под американских консервов. Из таких баночек мужики делали себе табакерки под самосад… Случалось кому-то находить на линии ножик-складешок, кожаный повод с кольцом, железку, нужную в хозяйстве.
Бредя по линии, ребята незаметно добирались до сопок. В низинах между ними срывали неопавшие ягоды шиповника, выпугивали краснобровых косачей, ловили бурундучков, сусликов. А то залезали на самую высокую вершину, затихнув, глазели в затянутые дымкой распадки и мечтали о летних походах, а потом с гиканьем скатывались по крутому песчаному срезу…
На приволье все хорошо! А когда солнечно и тепло – никакой силой не удержать ребятню дома.
Дождавшись такого вот светлого дня, апрельским воскресеньем отправились в сопки Ленька Чалов со своим дружком Пронькой Калиткиным. А за Пронькой увязался его младший брат Толик.
Налазились ребятишки по обгоревшим с осени склонам, поставили капканы на сусликов и уже под вечер, уставшие и голодные, двинулись домой. Шли линией, петляющей среди сопок, шмыгая носами, шаркая каблуками по жесткому балласту.
Обратная дорога всегда почему-то скучнее. А тут еще, едва вышли из выемки, почувствовал и, что не так-то тепло на дворе. Над насыпью проносился тугой северный ветер. Он рябил воду в канаве под откосом, гнул кусты и обдавал холодом, заставляя втягивать голову в плечи.
Продрогшие, друзья двигались молча, нахохлено. Догоняя их, в сопках тяжело – на подъем – шел поезд. Вглядываясь вперед, где серели дома полустанка, Пронька сказал:
– А семафор-то закрыт!
– Стоять будет, – отозвался Толик. Увидев два вихревых столба, взметающих травинки, прошлогодние листья и пыль, он оживился, дернул Леньку за рукав. – Глянь, глянь! Вихри бегут, вихри!
Ребятишки остановились, стали смотреть. Как живые, качаются вихри. Бегут-бегут, приостановятся, покрутятся на месте – и дальше, в глубину пади.
– Бывают вихри такие, что и человека закрутить могут, и паровоз от земли поднять, – сообщил Пронька.
– А дед Помиралка сказывал, – заторопился Толик, – что это и не вихри совсем, а души померших. И что бегут они все к покойникам…
– А что думаешь, и бегут. – Пронька говорил уверенно, как старший. – В прошлую весну, когда хоронили Тоню Сиренкину, знаешь сколько их к кладбищу дуло! Так и чесали, так и чесали через пади и сопки. Как только в кочках не запутались…
Ленька не встревал в разговор, шагал молча, пряча лицо за воротом старенького пальтишка. Он и промерз посильнее Калиткиных – пальто было выношенное, да и Пронька, конечно, все лучше знает. Он на год старше, учится уж в третьем классе, а Ленька второй лишь заканчивает. Он только вздохнул, вспомнив покойную тетку Тоню. Красивая была. Да видно, правду взрослые говорят: счастье не в красоте. Вышла тетя Тоня за летчика, прожила с ним всего ничего, и тут его на фронт взяли. Месяца через три пришла похоронка, не застряла ж в дороге… С горя красивая тетка вроде бы не в уме стала и руки на себя наложила.
– Глупая, вот глупая, – сидя на завалинке, тихо осуждал ее дед Помиралка. – Хоть и покойница, прости меня господи, а к горю еще горя прибавила…
Поезд уже выбрался из выемки, стал приближаться, и ребята сошли на колею встречного пути. Все так же сгибаясь, Пронька с Толиком шагали к дому, а Ленька отстал, всматриваясь в состав, определил – воинский.
Мимо него потянулись теплушки, платформы с пушками и тягачами под брезентом. В открытые двери теплушек выглядывали матросы в тельняшках.
Замедляя ход, но не желая останавливаться на подъеме, паровоз беспрестанно гудел, требуя дороги. И, словно подчиняясь его гудку, рычаг семафора дрогнул, поднялся. Паровоз сразу запыхтел чаще, по составу прокатился перестук буферных тарелок, и эшелон стал набирать скорость.
Жалея, что поезд не остановился, что не удастся рассмотреть пушки, переброситься словом с матросами, понурясь, Ленька заторопился вслед за друзьями. Но тут его остановил звонкий окрик:
– Эй, пехота, держи!
В открытой двери теплушки Ленька увидел скуластого матроса в поварском колпаке и белой куртке поверх тельняшки. Улыбаясь, он изогнулся и бросил Леньке голову здоровенной кетины. Ленька на лету поймал ее, прижал обеими руками к груди и, обрадованный, закричал во всю силу:
– Спасибо, дядь! Спасибо-о!
Но мимо Леньки уже постукивали колеса других вагонов, а куртка белела далеко впереди.
Ленька догнал товарищей.
– Во, ребя, смотрите какая!
Мальчишки молча осмотрели подарок. Голова была большая, тяжелая, с крепкими загубниками и темным широким лбом. Отрезали ее неэкономно – подальше к туловищу, за плавниками.
– Кета! – определил Толик. – Здоровучая! На всех, Лень?
Мальчишки обычно делились находками. Голодные, они не брезговали поднятым с насыпи куском сухого хлеба, яблоком с пятном или небрежно срезанной шкуркой шпига. Но тут Ленька прижал рыбью голову к груди и, отворачиваясь, проговорил:
– Домой снесу! – Он сунул подарок за пазуху и, не глядя на друзей, добавил: – Мы про рыбу не договаривались. Ее же мне дали…
Пронька, усмехаясь, молчал.
– Ну хочешь, откуси, попробуй! – пошел на уступку Ленька.
Но Пронька отказался, зашагал дальше. А Толик не утерпел, откусил кусок сочного мяса. Пожевав, мазанул ладошкой по губам, и, догоняя брата, оценил:
– Скусная!.. Солененькая… Спробуй, Проньк, спробуй!
Но тот шагал, не оборачиваясь, сунув руки в карманы, а Ленька, опять спрятав рыбью голову за пазуху, сказал, оправдывая себя:
– Мне мамка велела все домой приносить…
– Зажадничал! – крикнул, обернувшись, Толик, мстя за собственную слабость перед соблазном.
– Сразу и зажадничал, – обиженно отозвался Ленька, не хотевший ссоры с приятелями, но уже представлявший радость матери от такого подарка. – У нас-то иждивенцев двое, и папки нет.
Братья, не слушая его, шли впереди, и Ленька отстал со своими думками. «Разве же я неправду им говорю? – убеждал он себя. – У них и на отца карточки есть, и на мать. А у нас-то одна мамка работает. Хлеба всегда не хватает. Тит маленький плачет да плачет… Мамка ругается все, и от папки давно писем нет… Чего ж тут не понять-то?»
В трудные минуты Ленька всегда вспоминал отца. С ним он часто просиживал в небольшой комнате дежурного по станции. Отец рассказывал ему, как управляются семафоры, объяснял устройство аппарата Морзе, передающего сообщения не буквами, а точками и черточками на узенькой бумажной ленте. Ленька замирал в уголке дивана, когда отец, проводив поезд, нажимал кнопку селектора и раскатисто звал: «Диспет-чер-р!» Откуда-то доносился строгий голос, и тогда отец докладывал, что поезд под таким-то номером проследовал через станцию. Иногда отец добавлял: «Прошел с минусом три». Это означало, что машинист провел поезд по перегону на три минуты раньше положенного времени.
Когда отец сдавал дежурство, Ленька приноравливался к его усталому шагу, и они возвращались домой. Летом, бывало, шли на покос, во влажные по-вечернему травы. А то сворачивали на огород, собирали огурцы, подкапывали молодую картошку. Ленька уже ждал, что скоро отец возьмет его с собой на утиную охоту, да вот не вышло…
На фронт отца призвали на втором году войны, в середине лета. Из военкомата он вернулся жарким полднем, в аккурат в смену путевых обходчиков. Мужики сидели в тени тополей на станционном крыльце, – все в одинаковых куртках с белыми железнодорожными пуговицами, все затянуты ремнями с коробками для петард и с кожаными чехлами сигнальных флажков. Лица у обходчиков темные – то ли от забот, то ли от морозов, ветра и летней жары.
– Кончилась моя бронь, мужики, – подойдя к крыльцу, сказал отец. – И на уток охота кончилась…
Обходчики вскинули на отца задумчиво-грустные взгляды, покивали молчком, зашуршали бумагой для самокруток. Слободкин – частый напарник отца по охоте – спросил:
– Когда, говоришь?
– Завтра к вечеру велено быть в сборе.
Слободкин помолчал, потом негромко сказал, вроде как сам себе:
– Значит, эшелон опять в Узловой сформируют…
Переговорив с мужиками, отец, а за ним и Ленька пошли к себе.
Матери дома не было: доила в стайке корову. Вошла она с подойником в руке, остановилась у порога, глядя на отца немигающим взглядом широко открытых глаз.
– Да, мать, пришел черед! – Отец сказал это легко, как у станционного крыльца, но вдруг осекся и договорил со вздохом: – Готовь смену белья, ложку с кружкой…
Ленька боялся, что мать заплачет в голос, но она поставила подойник на лавку, перевернула приготовленную крынку, сцедила в нее молоко. Потом прошла к зыбке, подвешенной рядом с кроватью, взяла на руки проснувшегося Титка. Все так же молча, думая о своем, распахнула кофту, и только когда Титок, сладко причмокивая, замолчал, спросила:
– Еще кого взяли?
– Из наших-то никого, – закуривая у стола, ответил отец. – С других станций собирали народ.
Мать еще ниже склонилась к Титку, не видя, не убирая упавшие с виска волосы. Ее молчание было тяжелее слез, и, не выдержав, Ленька вышел на улицу.
Заплакала мать вечером, когда легли, когда свет погасили. Сначала негромко, приглушенно, а потом взахлеб, с причитаниями. Она все хотела что-то сказать, но слова глушились рыданиями. Отец молчал, только часто подносил к лицу красный огонек цигарки. И лишь когда мать выплакалась, он стал объяснять ей, что никого другого с их станции взять невозможно: начальник совсем больной, а у Калиткина полступни нет. Да и нельзя дорогу совсем без людей оставлять. На станцию направляют девушек-практиканток из Узловой. Им тоже прислали одну холостячку. Она уже дежурит самостоятельно.
Мать молчала, слушала. Может, соглашалась, а может, думала, каково ей придется одной с двумя на руках. А отец все говорил, говорил… Советовал, где поставить стог сена, просил получше присматривать за ребятами да припас его – дробь там, капсюли, порох – оберегать, потому что Ленька подрастает, глядишь сможет утей промышлять…
Ленька все слушал, а потом незаметно уснул. Спали ли отец с матерью в ту последнюю ночь? С рассветом они ушли докашивать траву на своей деляне, потом отец взялся укреплять подгнившую балку в сарае, заменял жерди в пригоне… Он торопился управиться со всем, что накопилось. Но, как это всегда бывает, в последний час несделанного набралось много.
Во второй половине дня собрались в их квартире соседи. Прихромал Калиткин – отец Проньки и Толика, пришли соседки, за ними хвостиками потянулись ребятишки. Заглянул и начальник станции – худой и длинный, как жердь. И дед Помиралка пришаркал. Следом за ним Слободкин с казармы. Он и в хорошие дни не много слов говорил, а тут только дымил самокруткой, как паровоз на подъеме, и повторял:
– Будь спокоен, солдат. Твоих не забудем, одни не останутся.
Мать позвала всех к столу, водку выставила. Выпили за победу, за возвращение отца. Потом за остающихся. Но веселья не получалось. Разговор сбивался на тяжелые бои у Дона и под Ленинградом. Потом, видно, вспомнив, что соседа могут как раз туда и послать, мужики виновато замолчали. Прижимая к себе детей, вздыхая, соседки поглядывали на Ленькину мать. Она держалась, но, отходя за печку, смахивала слезы концами наброшенного на плечи платка. А отец все пошучивал, посмеивался, пробовал даже запеть «Скакал казак через долину», но поддержки не получил, свел песню на разговор и, прижав Леньку, все наказывал ему помогать матери, слушаться и за младшим братом смотреть.
В тот день по станции уже дежурила Нинка-холостячка. Когда вышли к местному поезду, отец с улыбкой спросил у нее:
– Разрешишь напоследок проводить четный?
Девушка тоже улыбнулась, отдала отцу флажки и фуражку с красным верхом. Он надел фуражку, враз построжав лицом, и, когда скорый поезд приблизился к станции, поднял флажки, показывая машинисту, что все в порядке.
Состав громыхал мимо, вздымалась под вагонами пыль, колеса торопливо говорили на стыках «бежим-бежим», а отец стоял впереди всех, серьезный и строгий, каким всегда бывал на работе. И только здесь отчетливо, до холода в груди, понял Ленька, что с этой минуты со скоростью поезда уходила в прошлое былая их жизнь, а за невидимой чертой разлуки начиналась у отца жизнь солдата. Как не хотелось Леньке, чтобы отец уезжал! Но скоро пришел пригородный поезд, остановился всего на минутку, и потом, плача, Ленька бежал за вагоном и долго махал рукой что-то кричавшему и тоже машущему отцу.