Текст книги "Святой Илья из Мурома"
Автор книги: Борис Алмазов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
Глава 7
Змея подколодная
Известие о смерти жены пришло неожиданно, как всегда приходят такие известия. Илья был в двух переходах от Белгорода, в степи. Гонец прискакал ночью. В степи, как всегда, было неспокойно. Но воеводы, командовавшие сторожами и отрядами конников, в один голос сказали: «Скачи, Илья Иваныч, не сомневайся, здесь всё в тишине будет. Ежели, конечно, печенеги большим войском не пойдут. А ежели пойдут, дак нам и с тобой не устоять. Тогда дело ведомое – будем к Белгороду отходить... На всё воля Божия! Скачи!»
С тремя дружинниками, ведшими в поводу заводных лошадей, Илья помчался в Белгород. Там, входя в его положение, не держали его ни минуты. Коней поменяли, и полетел он в Киев.
Пока скакал, перебрал в уме всю свою недолгую жизнь с единственной своей Марьюшкой. С той самой поры, как высмотрел её в соседнем селении вятичей и, робея, сказал о том отцу. Скоро повезли его свататься. И сватовство было принято... Он вспоминал Марьюшку – тихую, стеснительную, молчаливую и работящую...
Вспоминал, как безропотно она крестилась, хотя, наверное, странна ей была новая вера. Она ведь в страхе перед языческими богами росла. Потому Илья и не ругал её, когда находил то миску молока, домовому поставленную, то гребень в конюшне, то ещё какую-то примету того, что Марьюшка хоть и стала христианкой, а языческих богов продолжала бояться. И несла им домашние жертвы.
Илья не укорял её и не приневоливал, тем более что с годами жена становилась всё набожнее и свет православия всё глубже проникал в её душу. А уж после того, как Илья обезножел да несколько лет пребывал в таком расслаблении, что сам и порток застегнуть не мог, а Марьюшка безропотно денно и нощно за ним ходила, готов он был в ногах у жены валяться и за каждым вечерним молением благодарил Господа за то, что тот дал ему такую радость и опору в земном странствии.
Помнил он Марьюшку, приехавшую в Киев после разорения карачаровского. Словно подломилось в ней что-то. Ссутулилась она и состарилась. Но Илья любил её ещё больше, и каждая горькая морщинка у её рта, каждая седая прядка были ему дороги. Он теперь не желал, как прежде, её постоянно, когда тяжко ему было сдерживаться во время долгих постов. Но вместо жгучего желания пришло другое: ему было хорошо рядом с нею. Теперь, просто сидя с ней на лавочке возле дома, глядя, как играет Дарьюшка или как водят хоровод соседские девушки, он испытывал удивительное новое чувство покоя и счастья.
И Марьюшкина любовь к нему изменилась. Он понимал, что на смену её восхищению перед его силой, мужеством, надёжностью приходит нечто материнское. Он ловил себя на том, что чувствует отношение к себе со стороны Марьюшки не как к мужу и властелину, а как большому ребёнку. Может быть, знатному и славному в другой жизни, куда Марьюшка не была вхожа, а дома – неразумному и беспомощному.
Потому и подсовывала она Илье лучший кусок, и ночью вставала – укрывала его и крестила, будто маленького...
Илья гнал коня и выл от горя, скачкой и топотом копыт конских заглушая свой вой и свою боль...
Но как ни гнал, а к похоронам опоздал. Отпели и схоронили Марьюшку без него. Постоял Илья над свежей могилой с деревянным крестом, по которому, как слёзы, текла сосновая живица, да и воротился в дом свой, где ему сразу не стало никакой работы и никакого занятия... Он и прежде был в доме вроде гостя. По должности своей – воеводы княжеского – занят он с утра до вечера, ежели бывал в Киеве, а то ведь всё в разъездах да в разгонах или на войне. И дом-то ему домом стал потому, что была в нём Марьюшка, а так он его и разглядеть-то не успел в те короткие дни отдыха, когда случалось ему здесь быть. Обошёл он весь дом, всю усадьбу – везде были следы Марьюшкины: там – рядно, ею сотканное, там – станок ткацкий, в ином месте – прялка с веретеном и коробочкой, где лежали пряслица.
Сам Илья ей ещё в молодые годы, шутя, из бересты эту коробочку сплёл, а получилось вон как: и Карачарова нет, и отца с матерью нет, а коробочка сохранилась... Берегла Марьюшка.
Рухнул Илья на лавку под окном, с коробочкой этой в руках, и зарыдал.
Страшно, как рыдают мужчины, когда их никто не видит...
Рыдал он долго. Пугливые челядины не решались даже заглянуть в горницу, где горевал грозный воевода. Когда иссякли слёзы, выжигавшие глаза, и стало чуть легче дышать, повернулся он на спину и лежал на лавке, глядя в дощатый тёмный потолок, где на верёвочках были развешаны пучки каких-то трав.
Свет в косящатом оконце погас, а Илья всё лежал, перебирая в памяти все встречи с Марьюшкой, все разговоры, всё то, чем полнится жизнь любящих супругов, о чём рассказать другому человеку просто невозможно. Не получится рассказать... «Хоть бы и умереть мне сейчас», – сказал Илья и ужаснулся тому, что произнёс вслух. Не должно ведь христианину Господа о смерти просить. «Господи, прости уныние моё», – прошептал Илья, вставая и крестясь на иконы в углу.
Строгий Спас смотрел на него и находил в любом углу горницы взглядом. Богородица Елеуса прятала ребёнка, как Марьюшка прятала Подсокольничка... Да вот не уберегла... Илья стоял на коленях и не то молился, не то грезил наяву, когда дверь скрипнула и тихий голос позвал:
– Батюшка... иди умойся... да поешь чего...
Голос был Марьюшкин. Илья вздрогнул и обернулся: во сумраке, размывающем всё вокруг, ему показалось, что в дверном проёме стоит его покойная ныне жена... Он тряхнул головой и понял, что это – Дарьюшка. Не жена, а плоть от плоти любви супружеской – дочка!
– Эх, Дарьюшка! – всхлипнул Илья. – Вот как мы дожились! Я в боях посреди смерти – живой, а мамки-то боле нашей нет...
Дарьюшка подбежала к нему, прижала его кудлатую седеющую голову к груди и замерла. Илья слышал: как будто птица в силках, колотится её девчоночье сердчишко...
Илья видел, что в доме и по хозяйству Дарьюшка во всём мать заменила. Оказывается, жена давно болела и медленно, с полным пониманием срока своего уходила из жизни, передавая не только все ключи, но и все умения – дочери. Ведала Дарьюшка и где какие припасы схоронены, и где какая, в каком сундуке, вещь сберегается, ведала и про слуг всё, что хозяйке положено, ведала, какой кому урок задавать. Управлялась и в Ильином поле, где работали подаренные князем Илье батраки и вовремя несли хозяйке всякий оброк. Несмотря на свои пятнадцать лет, была она разумна, рачительна и строга.
Исподволь всё же хозяйство держал однорукий тиун Истома – старый княжеский дружинник, потерявший десницу ещё в сражении при Ольге Великой. Был он тогда совсем мальчишкой. Разгорячился в бою, схватил коня печенежского за повод, а печенег ему руку-то и отмахнул саблей. Давно это было, с тех пор Истома хорошо научился, что положено двумя руками делать – одной вершить. Да так резво управлялся, что иному и с двумя-то руками не догнать: хоть лапти плесть, хоть борозду весть. Был Истома рабом верным, честным и работящим. Имел семью, от семьи Ильи-воеводы как бы неотделимую, и два сына Истомины в нарочитой дружине Ильи состояли. Так что был Истома не раб и не наймит, а как бы родственник.
Его и других трудами дом рос и полнился. Бегали неизвестно откуда берущиеся, но аккуратно каждый год прибавляющиеся детишки дворни, исправно давал приплод всякий скот и вся живность. Полны закрома и амбары.
Не так, конечно, как у боярина княжеского Чурилы Пленковича, у коего усадьба под Киевом чуть не больше города, где ничему счёту не могли свесть. Однако достаток был. И подкреплялся он постоянно добычей Ильи.
Хоть и не грабил он никогда и чужим, даже с бою взятым, брезговал, а всё же несли ему гридни после стычек его часть. Чаще всего уже деньгами – дирхемами. Своей монеты князь Владимир не чеканил. Этим арабским серебром подкреплялось хозяйство Ильи, и усадьба его стояла, когда выдавался недород или какой иной убыток. А когда дирхемов не хватало – год назад овин сгорел со всем хлебом, – тогда собрали серебро, Ильёй навоёванное, да в еврейский квартал снесли – на дирхемы у менял да ювелиров выменяли, да, видать, выменяли в придачу и горькую судьбину.
Менять ездили Истома с Дарьюшкой. И приметил Истома, что едут они не к первому встречному-поперечному золотых дел мастеру, а к тому, кто Дарьюшке почему-то знаем. Тут и увидел впервые Истома Вениамина, внука мастера Иосифа, что когда-то подарил Дарьюшке серебряное колечко.
Парень был рослый, широкоплечий, хотя ещё гонок в поясе и по-мальчишески неуклюж. Молодая смоляная бородка только начинала кудрявиться на его смуглых румяных щеках.
– Внука-то когда женить думаешь? – спросил как бы обиняком Истома, который много лет Иосифа знал.
– Ой! – сказал старый мастер. – Мне с этим Вениамином – одна беда! Все его сверстники давно женаты, этот ни в какую... Я, говорит, лучше повешусь! Ничего себе – лучше! Пользуется, что дед ему всё позволяет! Мало я его розгами порол! А теперь что? Теперь он уже умнее деда. Дед уже ничего не видит, а ему Бог дал талант. К нему за серьгами и колтами даже из Чернигова приезжают – такой изрядный мастер. Дед-то совсем ослеп, теперь деда внук кормит.
– Да, – сказал Истома – говорят: «Учи ребёнка, когда он поперёк лавки лежит, а как лёг вдоль учить поздно».
– Он меня скоро в могилу уложит! И вдоль и поперёк! – сказал старик, шутливо стукнув внука по затылку. – Но – золотые руки! Руки золотые!..
Приметил Истома серьги работы мастера Вениамина. Потому что у Дарьюшки были такие же, а откуда взялись – видать, одной матери сказывала. Может, с того мать и слегла.
Видел Истома, что были у матери с Дарьюшкой секретные разговоры, видел у обеих глаза заплаканные. С той поры стала мать сохнуть, а Дарьюшка – чёрный платок носить. Да только разве пламя углём погасишь?
Пока Илья отходил от войны да от горя, Истома его не донимал лишними разговорами.
Илья вставал рано поутру, шёл в деревянную Ильинскую церковь, ещё Ольгой ставленную, и пребывал там до конца службы, поминая Марьюшку. И хоть было такое время горячее и по службе совсем тяжело, а князь Илью не звал и к службе не приневоливал.
Как-то сказали Владимиру:
– Что ж это, мол, Илья баклуши бьёт, когда служба вся в разорении! Ему в степи управляться нужно, а он панихиды служит!
Владимир к самому носу говорившего бороду свою подставил, для пущего вразумления каблуком своим кованым на ногу говорившего наступил и глядел, как тот от боли бледнеет, а шелохнуться не смеет.
– Завидуешь? – спросил он зло. – Чужому счастью завидуешь? Так вот ни тебе и ни мне, грешному, так не любить, как Илье да Добрыне! У них не только рука богатырская, у них и сердце – не нашим чета! А коли ты так о службе радеешь – ступай сам служить, пока Илья жену оплакивает. И не мешай ему!
Так и пошёл досужливый боярин в передовой полк – заставской службы попробовать, да там ему голову печенег удалый и снёс.
На сороковой день справили помин, и строгий, чёрный как ворон болгарский священник сказал:
– Всё, Илья! Больше нельзя плакать. У покойной одежды мокнут[16]16
Одежды мокнут – распространённое среди славян языческое суеверие.
[Закрыть]! Более сорока дней оплакивать нельзя!
Илья собрался в дружину под Белгород. Тут и приступил к нему Истома.
– Илья Иваныч! – сказал он, начиная издали. – Что с Дарьюшкой-то делать станем?
– А что с ней делать надобно?
– Да ведь она на возрасте – замуж пора.
– Ты что? Она дите совсем.
– Ан вот не дите! Это сказано, что родителям чада всегда дети малые, а вот люди-то и другое говорят. Нам уж обиняком давно про сватовство говорят.
– Вона как! – сказал Илья, даже растерявшись от неожиданности. Ему-то всё казалось, что дочка в куклы играет. – Эх, давно ли через прыгалку скакала?
– Давно. Все её подруги уж детишек нянчат, а наша – всё в девках...
– Вот ещё незадача! – вздохнул Илья. – Ну, замуж так замуж! А какие женихи-то хоть?..
– Женихи-то все достойные, да ведь не в том печаль... – начал мяться Истома.
– Что такое? – почуял недоброе Илья. – Уж коли начал – договаривай!
– А вот и скажу! – бесстрашно глядя в глаза хозяину, сказал верный холоп Истома. – Мне перед смертью матушка-покойница сказывала. Позвала как-то и говорит: «Погубил нашу Дарьюшку приворот чёрный. Помнишь ли ты, Истома, как Вениамин. Иосифа-еврея внук, Дарьюшке колечко серебряное дарил?» – «Как, говорю, не помнить, когда она носит его не снимаючи. Уж раз отдавали растягивать – пальчик опухать стал, мало сделалось!» – «То-то и оно! – говорит мне мамушка наша. Видать, приворожил он её перстнем этим, проклятый, ведь ни про кого слушать не хочет! Подавай ей этого Вениамина!»
– Так ведь он еврей обрезанный! – помертвел Илья. – Он ведь из Хазарии проклятой!
– То-то и оно!
– Да ведаешь ли ты, Истома, что там с детками бывает, у коих мать другого закона, нежели отец? Ведь их, как собак шелудивых, все общины гонят! Для всех они евреи, а для евреев – нет! Господи... Это же изгои ото всех!..
– Да всё ей говорено! – по-стариковски посыпал слезами Истома. – Уж мать её и била, и в погреб сажала! Ничего не подействовало! Подавайте, мол, Вениамина, не то в погребе на косе удавлюсь!
– А ну веди её сюда! – крикнул Илья.
– Батюшка! Илья Иваныч!.. – завопил Истома, махая перед воеводою культей. – Не гневайся! Приворот это! Она не виноватая! Это не иначе как басурмане наворожили да опоили её чем-то... Не гневайся! Её пожалеть надо!
Илья бурей прошёл по дому. Вышиб ногой дверь в девичью, где при лучине пряли девушки шерсть.
– Все вон! – сказал он.
Никого рядом не стало, будто и не было, только поднялась с лавки, уронив прялку, белая, как скатерть, Дарьюшка.
– Ты что удумала? – срывающимся шёпотом сказал Илья. – Ты что?..
И, напоровшись на твёрдый взгляд синих Дарьюшкиных глаз, увидел в них взгляд и отца своего, и деда, коих ничто сломить и поколебать не могло.
– Ты… ты... – захрипел Илья. – Ты мать в гроб уложила! Ах ты!..
Дарьюшка вскинула подбородок с ямочкой, хотела, видать, что-то ответить. Но душная волна бешенства ослепила Илью. И он ударил её – зло, наотмашь, тыльной стороной ладони, как бил в лютой сечи врагов, валя их в беспамятстве наземь.
Без стона, как стрелой пронзённая, упала Дарьюшка. Илья, всё ещё в бешенстве, кинулся к ней, но тонкая струйка крови алой змейкой вытекла из уголка её удивлённо полуоткрытого рта...
* * *
– Где я? – Илья очнулся во мраке, под низким сводом, едва освещаемым тусклым огоньком лампады.
– В печорах киевских... – глухо ответил, наклоняясь над ним, седобородый монах в куколе.
– А я тебя знаю! – сказал Илья. – Ты каликой ко мне в Карачаров приходил...
Монах не ответил. Подал питье в плошке, отёр мокрым рушником потное лицо Ильи. И богатырь опять забылся странным сном-полудрёмой. Монах отошёл к аналою, где было раскрыто Писание, и начал негромко вычитывать псалмы над болящим, бесноватым рабом Божиим Илией... А тот стонал и плакал в забытьи, виделись ему в бреду и отец покойный, и дед в светлых доспехах, побивающие каких-то всадников на конях, и кто-то громадный, огненноликий, направляющий их. Виделись странно разделяющиеся и сливающиеся в одно лица матери, жены и Дарьюшки, странно похожие и воплотившиеся в лике Богородицы. И себя видел Илья – маленьким, убегающим от всадника с арканом, с длинными, как у хазарина, косами и неподвижной клыкастой личиной, надвинутой на лицо... Он догонял Илью, душил арканом.
– Не дамся! Не дамся!.. – кричал Илья.
И, всё перекрывая, грому подобный пророкотал голос:
«Отыди, сатана! Се воин мой!» И увидел себя Илья в доспехе серебряном, но в клобуке монашьем, с пламенеющим крестом в руке вместо меча...
И увидел Дарьюшку, на полу лежащую, со струйкой крови в углу рта.
И закричал:
– Я убил! Я... Дите своё кровное... Я!..
И хохот огненноликого был ответом на крики Ильи.
Но странный голос, как раскат грома, произнёс:
«Прощается, чадо, тебе сей грех невольный, и разрешаются узы твои, ибо ты воин мой, меч веры Христовой...»
Илья очнулся. Ему было хорошо. Прекрасная музыка наполняла мрак, в котором роились, ещё не исчезнув, образы светлых видений. Он казался себе маленьким, лежащим в плетёной ивовой колыбели, то взлетающей к потолку, то плавно опускающейся к лавке, и материнская рука ласкала его...
– Я хочу здесь остаться! Тут нет времени... – сказал Илья дико прозвучавшим, отвыкшим от речи голосом.
– Рано! – ответили ему из темноты. – Всему свой срок и своя мера. Свой черёд и своё предназначение...
Молчаливые послушники подали ему чистую рубаху, порты и облачили в доспех, как для боя.
Задевая широкими плечами за стены, Илья вышел из узких ходов киевских пещер. Его ослепило солнце. Привыкнув к свету, резавшему глаза и светившему жёстко и неприятно, он увидел гридней конных, держащих в поводу Бурушку.
– Илья Иваныч, тебя князь зовёт.
Илья тяжело поднялся в седло, словно век на коне не сиживал и мотаясь, как тряпичный, в седле. Они долго ехали через весь город.
Смутно, словно во сне, вспоминал Илья дорогу ко княжьему терему. И даже князя самого. Смутно помнил и разговор их, и то, как, павши на колени, попросил он князя услать его куда-нибудь подальше от Киева. Помнил только ответ:
– Бери дружину от Белгорода и ступай на службу в Царьград, к императору Василию Второму, на срок, который он укажет.
И когда через несколько дней он выехал на Черниговскую дорогу, попался ему безумный слепой старик-нищий. В нём с трудом узнал Илья золотодела Иосифа. Старик сидел на земле и что-то чертил пальцем, улыбаясь своим мыслям. Его никто не дразнил и не донимал.
– Что ж это с ним? – услышал Илья разговор гридней. – Это ведь никак Иосиф? Богатейший среди ювелиров мастер.
– Умом повредился. Вовсе безумный стал, – ответил кто-то. – Внук у него единственный повесился.
– Вениамин, что ли?
– Он.
– Жалко! Мастер был изрядный. Вон у меня бляшки на поясе – его работа. Жалко...
Илья Муромец и дочь его
Ён ещё-то столу поляници повыспрашиватъ:
«Ты скажи-mo, поляница, попроведай-ко,
Ты коей земли да ты коёй Литвы,
Тоби как мне паляницу именем назвать
И удалую звеличати по отечеству?»
Говорила паляница таковы слова:
«Ты удаленькой дородной добрый молодец,
Ай ты славныя богатырь святорусьскии!
Когда стал ты у меня да и выспрашивать,
Я про то стану теби высказывать.
Есть я родом из земли да из тальянскою,
У меня есть родна матушка честна вдова,
Да честна вдова она колачница,
Колачи пекла да тым меня воспитала
А й до полного да ведь до возрасту;
Тогда стала я иметь в плечах да силушку великую,
Избирала мне-ка матушка добра коня,
А й добра коня да богатырскаго,
Й отпустила меня ехать на святую Русь
Поискать соби да родна батюшка,
Поотведать мне да роду племени.
А й тут старый-то казак да Илья Муромец
Ён скоренько соскочил да со белой груди,
Брал-то ю за ручушки за белый,
Брал за перстни за злачёный,
Он здынул-то ю со матушки сырой земли,
Становил-то он ю на резвы ножки,
На резвы он ножки ставил сутротив себя,
Целовал ю во у ста ён сахарнии,
Называл ю соби дочерью любимою:
«А когда я был во той земли во тальянскою,
Три году служил у короля тальянскаго,
Да я жил тогда дай у честной вдовы,
У честной вдовы да й у колачницы,
У ней спал я на кроватке на тесовоей
Да на той перинке на пуховоей,
У самой ли у ней на белой груди».
Й оны сели на добрых коней да порозъехались
Да по славну роздольииу чисту полю.
Ещё старый-то казак да Илья Муромец
Пороздернул он свой шатёр белыи,
Да он лёг-mo спать да й проклаждатися
А после бою он да после драки;
А й как эта поляничища удалая
Она ехала роздольицем чистым полем,
На кони она сидела, пороздумалась:
«Хоть-то съездила на славну на святую Русь,
Так я нажила себе посмех великии:
Этот славный богатырь святорусьскии
А й назвал тую мою матку..
Мене назвал…
Я поеду во роздольице в чисто поле
Да убью-то я в поли богатыря,
Не спущу этой посмешки на святую Русь,
На святую Русь да и на белый свет».
Ёна ехала роздольицем чистым полем,
Насмотрела-то она да бел шатёр,
Подъезжала-то она да ко белу шатру,
Она била-то рогатиной звериною
А во этот-то во славный бел шатёр,
Улетел-то шатёр белый с Ильи Муромца.
Его добрый конь да богатырский
А он ржёт-то конь да й во всю голову,
Бьёт ногамы в матушку в сыру землю;
Илья Муромец он стоп там, не пробудится
От того от крепка сна от богатырскаго.
Эта поляничища удалая
Ёна бьёт его рогатиною звериною,
Ёна бьёт его да по бедой груди,
Ещё спит Илья да й не пробудится
А от крепка сна от богатырскаго,
Погодился у Ильи да крест на вороти,
Крест на вороти да полтора пуда:
Пробудился он звону от крестоваго,
А й скинул-то свои да ясны очушки,
Как над верхом-тым стоит ведь поляничища удалая,
На добром кони на богатырскоем,
Бьёт рогатиной звериной по белой груди.
Тут скочил-то как Илья он на резвы ноги,
А схватил как поляницу за желты кудри
Да спустил ён поляницу на сыру землю,
Да ступил ён поляницы на праву ногу,
Да он дёрнул полянину за леву ногу,
А он надвоё да ю порозорвал,
А й рубил он полянииу по мелким кускам.
Да садился-то Илья да на добра коня,
Да он рыл-то ты кусочки по чисту полю,
Да он нерву половинку-то кормил серым волкам,
А другую половину чёрным воронам.
А й тут поляници ёй славу поют,
Славу поют век по веку.