Текст книги "Возвращение Иржи Скалы"
Автор книги: Богумир Полах
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Иржи молча поклонился. Когда он поднял голову, видение уже исчезло. Физиономия хозяйки вновь приняла деланно безразличное выражение, а Краль фамильярно похлопал Иржи по плечу.
– Ну, сыпьте, юноша, сыпьте. И запомните: если Рихард выдержит экзамен, вы получите в награду первосортный костюм фирмы Краль. Первосортный, молодой человек! Английский, понятно, ферштанден?
Выскочка-фабрикант не мог не похвастать своим знанием немецкого языка: когда-то он работал в Вене портновским подмастерьем.
То были самые прекрасные каникулы в жизни Иржи. Несмотря на всю горечь пережитого, этого нельзя не признать.
Бедная мамочка, простая душа, многие годы прослужила бонной и привыкла видеть в богатых людях полубогов, – чего только не приносила она в жертву ради того, чтобы ее сын, живя эти два месяца в барском доме, мог не стесняться своей одежды. Как старательно чинила, зашивала, гладила она его скромный костюмчик, который, как свечка при свете яркой люстры, тускнел рядом с туалетами отпрысков нувориша. И даже ваше, милый отец, непокорное, суровое сердце смягчилось благодарностью за то, что сын проводит каникулы так, как вам самому никогда не доводилось.
А я, Иржи Скала, сын сельского учителя, кончивший начальную школу в маленьком селении вместе с детьми батраков и рабочих кирпичного завода, я, Иржи Скала, до седьмого класса гимназии гордо не скрывавший своей бедности, я, мамочка, папа, я, ребята, стыдился, – как больно вспоминать об этом еще и сейчас! – стыдился, что у меня всего один старенький костюм, потертый и жалкий по сравнению с туалетами детей миллионера.
Я не вспомнил тебя, Лойзик Батиста, парнишка с кирпичного завода, искренне пожалевший меня за то, что мать не позволила мне ходить босиком по лужам в апреле, когда все мальчишки уже давно бегали босые. Ты пожалел меня, Лойзик, и не прятал от меня свои покрасневшие от стужи ноги, как прячу я сейчас, жалко прячу под столом куцые рукава потрепанного пиджачка. Подобно лакею на запятках графской кареты, я ездил на заднем сиденье спортивной татры, а впереди восседали мои благодетели. Главным для меня было не то, что я впервые в жизни езжу в машине. Нет, каждая такая поездка сулила мне иные радости: я не сводил очарованного взора с волны платиново-светлых локонов.
Я не владел собой, жил словно одурманенный. Восемь недель, восемь недель рядом с такой красотой! Ради этих восьми недель я готов был на любые унижения!
По правде говоря, никаких унижений не было. Желтолицая хозяйка дома уехала куда-то на курорт, грубоватый фабрикант общался с нами мало, мы видели его только за обедом, и домом безраздельно правила Эржика.
Редко бывает между братом и сестрой, особенно когда брат на год моложе, такое согласие, как между Эржикой и Рихардом. Рихард был на год старше меня, но классом ниже. Он уже дважды оставался на второй год и, если не выдержит переэкзаменовки, останется еще раз. Эржика получила аттестат зрелости в позапрошлом году и уже третий год училась в художественном училище в Париже.
– Хочет лепить кукол из глины, дурочка, – посмеивался папаша. – А кончится тем, что выйдет замуж и произведет на свет живую куколку. Отцу на радость…
Пробудить меня от сказочного сна мог бы Рихард, если бы он был со мной грубым и бесцеремонным. Вначале я опасался этого, тем более что Эржика держалась со мной, как с приятным гостем. Но именно Рихард удивил меня больше всех. Он был прирожденный спортсмен и ничем не интересовался, кроме спорта, от отца унаследовал непоколебимый оптимизм и настойчивость. От кого он унаследовал привычку к честной игре, не знаю, но она у него была.
Кстати говоря, я благодарен ему по сей день. Он брал меня на все спортивные состязания, стадионы и даже в аэроклуб. Еще до аттестата зрелости я сдал экзамен на пилота-любителя, потому меня и приняли в летное училище. Самыми приятными минутами для меня были – если не считать времени, проведенного с Эржикой, – мои полеты на планере.
Встречи с Эржикой… Это не были прогулки при луне, наивные поцелуи и сбивчивые юношеские признания. Счастье пришло как буря и исчезло как цвет одуванчика, что рассыпается под слабым ветерком…
Произошло это на третий или на четвертый день? Или после недели моего безмолвного обожания?
Молча она пришла поздно вечером ко мне в комнату и молча влезла под одеяло. Сердце у меня бешено колотилось, я затаил дыхание. Она взяла мою голову обеими руками и крепко поцеловала. Только тогда я обнял ее. Это была моя первая женщина. Она оставалась у меня до рассвета, и я не сомкнул глаз даже в те минуты, когда она спокойно дышала во сне, положив голову ко мне на плечо. Я целовал завитки ее платиновых волос, тихо и набожно, словно творил благодарственную молитву.
На другой день инструктор аэроклуба, молчаливый человек, от которого я прежде слышал лишь ворчливые похвалы, впервые обругал меня. Разносил он меня и на следующий день. И только на третий удовлетворенно хмыкнул и на прощание дружески похлопал по плечу.
– Все вы на один лад. Надо вас пробрать как следует, чтобы не распускались.
Чудак, недогадливый чудак! Откуда ему было знать, что теперь, когда я был уверен, что Эржика придет, я стал иным человеком. Я уже не терялся в доме Кралей, не прятал руки под стол, чтобы скрыть рукава, из которых вырос. Занятия с Рихардом шли на лад. Не ограничиваясь геометрией, по которой ему назначили переэкзаменовку, я взялся с ним и за латынь, так как и здесь Рихард сильно хромал. Я был счастлив, видя, что Рихард, не терпевший книг, стал охотно заниматься: он делал это ради меня.
Свою благодарность он выражал и тем, что писал мне в справках невероятные цифры, иной раз по четырнадцать уроков в день. Когда я попытался отказаться, он рассердился не на шутку и стал так груб, что напомнил мне своего отца. Это сравнение пришло мне на ум так неожиданно, что я даже рассмеялся, и Рихард сразу стих. Он заворчал, почти как мой инструктор на аэродроме!
– Знал бы ты, что для меня значит иметь дело с человеком, который не долбит мне все время: «Ты должен, ты должен!» Ты меня научил не только геометрии. Э, да что говорить!
Каждую неделю я отдавал матери приличную сумму: иной раз четыреста, а то и пятьсот крон. По воскресеньям Рихард отвозил меня домой на своей татре, а вечером увозил обратно. Уже за одно это я был ему бесконечно благодарен. Я сгорел бы со стыда, если бы мама догадалась, что я ни разу не ночевал дома только потому, что ночью ко мне приходит моя русалка, моя белокурая русалка…
Рихард умел шуткой развеселить мою мать:
– Я забираю у вас сына, госпожа Скалова. Зато вы попадете в рай, а я в седьмой класс!
Догадывался ли Рихард? Если и догадывался, то ни разу не показал этого. Днем Эржика держалась со мной просто, по-приятельски. С тех пор как она стала приходить ко мне по ночам, она редко бывала в нашем обществе, и Рихарду не удавалось уговорить ее поехать покататься с нами, когда мы садились в маленькую татру и отправлялись ко мне домой. Никогда она не говорила, что любит меня, а когда я, опьяненный счастьем, начинал твердить слова признания и клятвы, она закрывала мне рот рукой.
– Молчи! Поверь, вся нежность – в молчании, – говорила она, и в ее близоруких серых глазах появлялась грусть.
Любила она меня? Этого я так никогда и не узнал. Если любовь – это страсть, то она любила меня безмерно.
Все кончилось за несколько дней до конца каникул. Переэкзаменовка Рихарда была сенсацией для всей гимназии. Преподаватель математики удивленно качал головой и задавал Рихарду все более трудные вопросы.
– Как же теперь ставить вам «удовлетворительно»?! – воскликнул он наконец. – Если бы на экзаменах вы знали хоть четверть того, что знаете сейчас, я бы с чистой совестью поставил вам тогда четверку, а не двойку. Идите с миром, я перевожу вас в седьмой класс.
Папаша Рихарда, которого директор гимназии, разумеется, поспешил известить о результатах переэкзаменовки, тотчас позабыл свои проповеди о никчемности образования и засиял, как рождественская елка. Классному наставнику, который рекомендовал меня, он немедля послал корзину французских вин и коньяку. Мне в это время уже шили на заказ два костюма: светлый и темный – для выпускных экзаменов. На летнее и демисезонное пальто я получил ордер в отделение готового платья. Вечером у Кралей был ужин с мороженым и шампанским.
Тут – то все и началось. Эржика небрежно упомянула о том, что завтра едет в Прагу, у нее там дела, связанные с отъездом в Париж. Старого Краля, возбужденного успехом Рихарда и хорошей порцией вина, вдруг осенило.
– Вот и отлично! Мальчики отвезут тебя и заодно повеселятся в столице. Вы бывали в Праге? – обратился он ко мне, даже не предполагая, что кто-нибудь из нас может возразить.
Я не успел ответить – Эржика побледнела и съежилась, ее трясло словно в лихорадке. Но развеселившийся фабрикант не заметил ни моего молчания, ни бледности Эржики.
– Отлично! – восторженно кричал он. – Вот вам тысяча, сдачи не надо. И советую: побывайте в варьете Драгновского. Не пожалеете.
В эту ночь Эржика впервые не пришла ко мне. «Устала», – утешал я себя. После полуночи все ушли спать. Утром перед отъездом Эржика выглядела немного утомленной, но была мила и улыбалась, как обычно.
В Праге мы остановились в отеле «Париж». Рихард без возражений принял мою ссылку на усталость и положил на стол пятисотенную бумажку.
– Старик так велел, – отклонил он мой протест. – Делай с ней что хочешь. Я свою потрачу, уж будь уверен!
Мне было стыдно, стыдно до глубины души, когда я, спрятавшись в укромном уголке коридора, стерег дверь Эржики. Ждать пришлось долго. Горничные испытующе поглядывали на меня, а я демонстративно вертел в руках ключ от своего номера, как бы защищаясь этим от подозрений.
Наконец Эржика вышла. Она ли это? Да, это та Эржика, которую я впервые увидел в гостиной дома Кралей. Независимая, самоуверенная, плавной походкой прошла она по коридору. Ничего от той безмолвной, покорной красавицы, которую я знал на протяжении пятидесяти трех незабвенных ночей.
Она быстро спустилась по лестнице, я, как вор, крался следом, Ни на мгновение не останавливаясь, даже не оглянувшись, Эржика вышла из гостиницы. Камень упал с сердца! Как недостойны мои подозрения! Она явно идет по делам. Ведь отъезд в Париж не пустяк, на целый год уехать из дому!
Скорее с восхищением, чем с недоверием, я глядел ей вслед. Жаркий день клонился к вечеру, улица была почти пуста. Как только она свернет за угол, я побегу за ней, догоню, признаюсь в своих глупых подозрениях, и мы вместе посмеемся над ними.
Но она не завернула за угол. Шагах в пятидесяти от нашего отеля была стоянка автомашин. Оттуда задним ходом выехала длинная открытая спортивная машина, красная, как дьявол, резко затормозила, и высокий стройный мужчина выпрыгнул на тротуар, не открывая дверцы. У меня потемнело в глазах. Я даже не заметил, как он выглядит, во что одет. Я видел только Эржику: она устремилась к нему, и они обнялись. Мало сказать обнялись, кинулись друг другу в объятия и поцеловались тут же, на улице. Потом он отстранил ее от себя, держа за плечи, и рассматривал, как близкого человека, которого давно не видел, потом опять обнял и смеялся, смеялся, смеялся!
Мне все еще слышался этот громкий счастливый смех, когда красный дьявол набрал скорость и исчез за поворотом.
Не помню, долго ли я стоял в дверях отеля, опершись о стену. Не знаю, почему я взял с конторки портье, который куда-то отлучился, только что положенный Эржикой ключ. Не знаю, почему я пошел в ее комнату, разделся и лег в постель. Знаю только, что тогда я понял, какой жестокой и нескончаемой может быть Ночь, если вместо сна тебя терзают кошмары.
Часы на башне резали время на равномерные куски, отмечая полночь, потом три и четыре часа утра; гуляки орали песни; на рассвете утих шум автомашин, соло в симфонии города повели щебечущие воробьи и флейты дроздов.
Разбитый, опустошенный, я спустился утром в кафе, чтобы встретиться с Рихардом. Сам не знаю, как у меня хватило сообразительности сдать ключ от номера Эржики внизу, у портье. Рихард, на лице которого были следы бурно проведенной ночи, удивился, почему сестра не идет завтракать. Я нашел в себе силы сказать с напускным хладнокровием:
– Наверное, она уже ушла. Спроси-ка портье, сдала ли она ключ.
Рихард вышел и через минуту вернулся.
– Ты светлая голова! – сказал он, через силу улыбаясь, голова у него болела. – А то я бы зря потащился на третий этаж.
Мне не пришлось придумывать способ избавиться от него: он Взял у кельнера две таблетки аспирина, выпил несколько стаканов газированной воды и пошел наверх немного вздремнуть.
– В полдень мы выезжаем, я хочу отлежаться, – сказал он виноватым тоном. – С такой тяжелой головой нельзя вести машину.
Я поспешил к зданию, около которого находилась стоянка машин. Красный дьявол был виден издалека, он словно насмехался надо мной. Что за мерзкая, кричащая окраска!
«Отель «Штейнер», – прочитал я на фасаде роскошного здания.
Терзания бессонной ночи продолжались и днем, солнечным веселым днем. Пробило половина двенадцатого, и я чуть не вскрикнул, так болезненно сжалось вдруг мое сердце. А может быть, причиной всего было лишь уязвленное мужское самолюбие, обманутое доверие? Черт знает, в чем было дело, но мучился я ужасно.
Спокойная, уверенная в себе, выплыла Эржика из полутемного вестибюля и, не останавливаясь, не оглядываясь, направилась к нашему отелю. А я долго стоял среди щебечущих детей, которых родители привели к Староместской ратуше послушать, как бьют прославленные башенные часы. Я тоже глядел на эти часы, глаза мои были сухи, но я с трудом сдерживал слезы.
Куда я потом пошел, не помню. Я шел, шел и, когда пробил час дня, спросил первого встречного, как попасть к Пороховой башне. Он объяснил, на какой трамвай надо сесть и сколько остановок проехать. Около Пороховой башни, когда я переходил узкий проезд из Целетной улицы на Пршикопы, в двух шагах от меня остановился красный дьявол, задержанный светофором. У левого крыла автомашины я увидел иностранный номер и букву «Ф». Франция. Меньше чем в двух метрах от меня была моя любимая, но она даже не заметила меня. Она глядела в лицо другого мужчины, и в глазах ее было счастье, море счастья, глубокое светлое море, которое я так хорошо знал.
Рихард уже ждал меня. Теперь он пришел в себя и улыбался: аспирин и содовка подействовали.
– Поторопись, едем, – сказал он. – Эржика остается.
Я опустил глаза и постарался повторить столь же спокойно: «Эржика остается…»
– Беспокойный он, Петр Васильевич, страшно беспокойный. То словно поет, то злится и скрипит зубами… Заметили вы, какие у него красивые крепкие зубы? Лучше бы уж зубы выбило, а лицо не пострадало… Он, Петр Васильевич, очень мучается!
– Может быть, Верочка, может быть, – ворчит профессор и слегка щурится, как всегда, когда он не уверен в чем-нибудь. – Может быть, мучается, а может быть… Знаете, говорят, что на пороге смерти человек заново переживает всю свою жизнь. Если жизнь была спокойной, то и умирать легко. А если человек много пережил, то и в последние минуты его мучает тревога. Черт его знает, так ли это! Может быть, он переживает сейчас свои ошибки и прегрешения и поэтому злится и скрипит зубами?
Петр Васильевич нахмурился.
– Иногда мне кажется, что кризис уже миновал. Но когда я смотрю на него глазами врача, когда вспоминаю все, чему учился, что видел на своем веку, то… Нет, это обугленное тело не сможет жить. Нет, Верочка, не сможет!
Больной вздохнул и на секунду открыл мутные глаза. Профессор вскочил со стула.
– Вот видите, Вера, а он все-таки живет. Ясно? Как мало мы еще знаем! Ну, за дело. Нельзя терять времени, Верочка. В операционную! Надо придать ему хоть сколько-нибудь сносный вид. Надеюсь, мы сделаем это не зря…
Зачем меня снова мучают? Зачем так страшно мучают, я же никому не сделал зла. Кто это стоит здесь, рядом? Не майор ли это, начальник лагеря в Англии? Нет, нет, это не он, тот был приветливый, симпатичный. В первый момент мы перепугались, когда нам сказали, что нас придется интернировать. Но вскоре стали называть наш лагерь – это уютное местечко – «здравница дядюшки Тома».
– Политика, понимаете ли, my dear, – отвечал майор на наши нетерпеливые вопросы и скалил пломбированные зубы.
Нет, мучитель Иржи явно не английский майор. И вообще в Англии их никто не мучил. Там все ходили вокруг них с виноватой улыбкой.
– Терпение, господа, – улыбался капитан, помощник начальника лагеря. – Наше время еще впереди. Оно придет, господа, когда наш лоцман с зонтиком заведет Британию на край гибели. Тогда в дело вмешается Черчилль и начнется настоящая война.
Унгр был спокоен, Унгр знал все. Вскоре придет очередь Полыни, говорил он, и тогда Англия объявит войну. Но и тогда еще воевать по-настоящему, конечно, никто не будет, об этом и думать нечего… Господа будут кивать Адольфу на Советский Союз. «S’il vous plaît»[1]. Но он не соблаговолит. Ему нужны быстрые успехи. Спокойно, ребята. Англию я знаю, тут никогда не спешат. Но, когда бульдога загонят в угол, он начинает кусаться.
Нет. Иржи не в английском лагере, рядом нет никакого Унгра, все это только бред… С Иржи заживо сдирают кожу, кусок за куском… Больно, ох, как больно! Если бы он мог сопротивляться, было бы легче, да, наверняка легче… Горло жжет что-то, словно расплавленное железо. Наверное, так человек чувствует себя в аду, о котором Иржи еще в детстве читал сказки. Помолиться бы… Умеет он еще молиться? «Отче наш, иже еси на небесех…»
…Отцу он тогда солгал: сказал, что идет в летчики лишь потому, что человеку с философским образованием трудно найти работу. Подлинной причиной была Эржика. С того дня, как Иржи видел ее в красной машине с французским номером, он больше не встречал ее. Он уехал домой, а когда вернулся в город, Эржика была уже за границей. Иржи остался репетитором Рихарда, но отказался жить у Кралей. Он не мог спать в той постели…
…Кажется, боль утихает. Но сдирание кожи, весь этот огненный ад не терзают Иржи так, как мучила когда-то сердечная боль, каждый шаг, каждое воспоминание.
Да, трудный год выдался для него в восьмом классе! Что же мучило его больше всего – поруганная любовь или неотвязная ужасная мысль? С этой мыслью он пробуждался и засыпал, отгонял ее, но она возвращалась на каждом шагу, угнетала, жгла, сверлила сознание: «Любила меня Эржика или только спала со мной, как спала бы с любым другим мужчиной, который оказался рядом? А если любила, значит, изменяла своему французу. Изменяла ему, а потом, в отеле «Штейнер»…»
Иржи никогда не сквернословил. В школе над этим даже потешались, прозвали его «барышней». Но в тот день, когда они возвращались из Праги и Рихард вдруг, видимо, вспомнив что-то, сказал, что в Праге полно шлюх, Иржи кивнул с горькой усмешкой:
– Да, я тоже видел одну.
И он засмеялся грубо и зло, так что Рихард удивленно взглянул на него.
Да, Эржика шлюха! Избалованная буржуйская дочка, которая уверена, что ей все позволено… Но ведь она подарила Иржи два чудесных месяца. И не лгала. Ни разу не сказала ему, что любит его. И ему не позволяла клясться в любви.
Тем хуже! Для него нет иного пути. Конечно, нельзя огорчать родителей, он единственный сын, но ведь в самолете человек всегда на краю смерти. Иржи не станет искать смерти, но не будет и прятаться от нее. Умереть – уснуть навсегда.
…Боль опять усилилась. Спину Иржи словно царапают раскаленными щетками. Снова адские муки! Надо молиться, надо молиться, а он давно позабыл все молитвы. «Отче наш, отче наш…»
…Позабыто ли огорчение, которое отец испытал, когда сын отказался пойти на философский факультет? В день выпускных торжеств в летном училище он, улыбаясь, сказал Иржи: «Ты стал лихим офицером». Ну, конечно, эта улыбка еще ничего не значит. Он, Иржи, тоже улыбался тогда, а сам мечтал о смерти.
Когда Иржи окончил училище, он уже не страдал по Эржике. Три года – это три года, а время, как говорится, все излечивает. Эржику он вспоминал лишь с горечью.
На торжественном выпуске генерал, начальник училища, сказал, что сбылась мечта жизни молодых офицеров. Мечта жизни! Сколько из них пошло в летчики по призванию, из любви к военному делу? Чертовски мало! Большинство искало обеспеченного положения. Надо же как-то жить после девяти лет учения! А он, Иржи, попал в училище из-за женщины, ему не хотелось жить, он думал, что стать летчиком – значит пойти на верную смерть. Но человек – странное существо. Учат тебя фигурам высшего пилотажа: вот Она возможность отправиться на тот свет! Но ты садишься в самолет, берешься за штурвал, и вдруг тебя опьяняет сила этой большой металлической птицы. Забыта Эржика, забыто все, ты жаждешь только одного – заставить машину беспрекословно повиноваться тебе. Ты срастаешься с ней, взмываешь вверх и падаешь вниз, переворачиваешься через крыло, пикируешь, выравниваешь самолет у самой земли, и тебе хочется жить, на душе легко, все мрачные мысли остались там, внизу, на земле, зеленеющей прямоугольниками полей… А ты уверен в себе и с улыбкой вспоминаешь тех, у кого твои трюки в воздухе вызывают лишь испуг, – отца, маму и Карлу. Карла! Вспомнишь Карлу – и боль утихает, ад исчезает. Только что тебя жгли раскаленные железные щетки, а сейчас словно ощущаешь прикосновение чего-то мягкого. Нет жгучей боли, ты словно погрузился в теплую морскую волну.
К черту молитвы! Карла – вот единственно верное целебное средство. Не ее ли далекий голос ты сейчас слышишь? Кому она говорит, о чем? Не понять! Иногда кажется, что она говорит не по-чешски. Голос нежный, это говорит человек, который беспокоится за него, Скалу, знает, как он страдает. «Петр Васильевич!» – зовет голос. Нет, это только грезится Скале, наверняка это Карла. Эржика – лихорадочный бред, Карла – уверенность, надежная опора. «Человек, на которого можно положиться», – улыбаясь, говорила о ней мама. Все в нее влюбились – отец, мать, вся деревня. Едва оперившийся птенец, только что с институтской скамьи, а родители об этой учительнице только и пишут. Целые страницы в их письме – о Карле. Мама прислала компот из фруктов школьного сада, а варила этот компот, конечно, Карла. Отец похвалился новыми песнопениями церковного хора, а соло в этом хоре исполняла Карла. С Карлы письмо начиналось и ею кончалось. Они так расхваливали Карлу, что когда наконец Иржи увидел ее, те почти разочаровался. Высокая худощавая девушка, нос с легкой горбинкой, доверчивые бархатные глаза, вот и все. И все-таки она была мила, очень мила. «Трепетная лань», – подумал Иржи, обмениваясь с ней рукопожатием. Так он прозвал ее, а за ним и все другие, кажется, даже дети в школе звали ее так.
Иржи намеревался «заскочить» домой лишь на несколько дней, а потом поехать в Татры – его настойчиво звал с собой приятель, сын владельца санатория в Смоковце. Но прошла неделя, другая, и в Смоковец полетела телеграмма с извинениями. Упоительные каникулы с Эржикой потускнели и забылись за месяц, проведенный дома, исполненный ласкового спокойствия. Отец был на седьмом небе, когда соло на хорах исполнил, кроме Карлы, Иржи, а мать счастливо и лукаво улыбалась, когда сын возвращался из леса или с реки точнехонько в назначенное Карлой время.
Чем его покорила эта девушка? Иржи сам не знал. Быть может, тем, что умела молчать, когда ему хотелось молчать, и становилась хохотуньей, когда ему хотелось смеяться, а может, тем, что она угадывала, когда он, затихнув, хотел, чтобы она заговорила с ним, чтобы ласково сжала его руку.
Доверчивая, милая лань!
Глава вторая
Капитан Скала, прищурив глаза, наблюдает за солдатом, сидящим рядом с его койкой, тот пытается левой рукой пришить пуговицу к рубашке. Это невысокий крепкий парень, с круглым, румяным, как яблочко, лицом и курносым носом. От усердия он даже закусил нижнюю губу и то и дело недовольно причмокивает: работа не ладится.
«Молодчина этот Васька, – думает Скала. – Беспокойная натура. Вся больница его знает, все его любят. Этакий философ, никого не огорчит, каждому предложит помощь: пациентам, сиделкам. Он и еду поможет разнести, и посуду уберет».
– Какой от меня толк? – отзывается Васька с широкой добродушной улыбкой, когда кто-нибудь похвалит его за усердие. – На войне мне без правой руки делать нечего, а домой нельзя, у нас там еще немцы сидят. Вот я и помогаю тут. Со мной люди по-хорошему, как же им не помочь? Доктор сказал: «Наш Васька все умеет: немца бить и полы мыть».
«И верно, Васька все умеет. Даже чужую печаль разогнать», – с горечью думает Скала. А Васька, словно угадав его мысли, мигает светлыми ресницами.
– Ты не прикидывайся, что спишь, чертяка! Вижу, что смеешься, глядя, как я портняжничаю.
– Как же не смеяться! – улыбается Скала. – Ты скажи сестрице, она тебе эту пуговку в два счета пришьет.
– Ишь какой умник! Скажи сестрице! У нее своей работы хватает, а мне все равно делать нечего. Ты думаешь, пуговка у меня оторвалась? Я ее сам нарочно срезал.
– Сам? – недоумевает Скала.
– Ну да, а что такого? Ежели мне тут приходится ходить за младенцами, так хоть шить выучусь. – И он громко смеется, сверкая крепкими зубами, потом говорит серьезно и тихо: – Понимаешь, все, что я умел делать обеими руками, теперь надо выучиться делать одной. Да поскорей, пока свободное время есть. Когда наши немцев выгонят и я вернусь домой, пуговку мне пришить будет некому.
Скала тоже стал серьезен.
– Ты не женат, Вася?
– Нет. Женюсь, как ворочусь домой. – Глаза Васьки просияли. – Знал бы ты ее, приятель! – Он прищелкнул языком, засмеялся, потом опустил глаза и снова взялся за иглу. Скала тихо вздохнул, с минуту молча смотрел, как Васька усердствует, потом тихо спросил:
– А… рука не помешает?
Васька удивленно поднял взгляд и коротко хихикнул.
– Ишь ты о чем, чертяка! Бабу и одной рукой обнять можно.
– Да я не об этом, честное слово! – поспешил объяснить Скала. – Видишь ли… я думал о себе. – Он смущенно уставился в потолок. – Сегодня с меня бинты сняли.
– Ну да, сняли… Только на лбу марлю оставили, – сказал Василий, не понимая, куда гнет Скала.
– Ну и как? – с беспокойством и смущением спросил Скала.
– Что как? Ну, сняли повязку.
– Ну и как… Как лицо?
– Гм… лицо, говоришь? – задумался Васька. – Как тебе сказать, братец… Лицо-то, конечно, не загляденье. Да только хотел бы я иметь такую руку, как у тебя лицо… – Он сверкнул белыми зубами. – Вот это было бы здорово!
– Понимаешь, Вась, – запинаясь, заговорил Скала. – У меня жена есть… красивая, понимаешь. – Скала принужденно улыбнулся. – И сынишка…
– Так чего ж ты скулишь? – накинулся на него Васька. – На что тебе лицо-то, в кино, что ли, хочешь сниматься? Второй раз жениться не собираешься, так о чем забота?
Скала не смог подавить улыбку. Рассерженный Васька был неотразим.
– Да я так, Вася, просто так, – поспешно заверил он и без всякого перехода спросил:
– А нос, Вася? Нос есть?
Васька забыл о своем гневе.
– Как же не быть носу? – Он испытующе взглянул в лицо Скале. – Есть, братец. Невелик, но есть. Какой тебе надобно? – Он снова рассердился. – Белье, что ли, на нем развешивать? Хороший нос, скажу я тебе. Можешь очки носить. Ежели тебе так интересно, ты погляди в зеркало сам, а ко мне не приставай.
– В зеркало… – неуверенно сказал Скала. – Профессор не велел давать мне зеркало.
– А коли не велел, то и нечего тебе интересоваться своим фасадом. А ты разнюхиваешь у него за спиной, куда это годится? Нет! Был бы ты какой-нибудь новичок, новобранец, которого лягнула кобыла и ему из-за этого на вечеринку нельзя идти, я бы тебя не стал упрекать, Георгий Иосифович. Но ведь ты офицер, капитан!
– Ты прав, это нехорошо, – сознался Скала; глаза у него застлало слезами. Он совсем не сердился на Василия. – Покажи, что у тебя получилось с пуговицей, – перевел он разговор.
– Ладно, ладно, ты мне зубы-то не заговаривай! – обиженно ворчит Васька, ерзает на стуле и бормочет вполголоса: – Месяц с этим неблагодарным человеком носятся, на тележке его по всем клиникам возят. Терапевт говорит: «Все в порядке», и мы от радости чуть не в пляс. Везем его то к ушнику, то к глазнику, то на лечебную гимнастику. Вера Ивановна всякий раз после осмотра прямо сияет. Петр Васильевич говорит, что такой удачи еще не бывало. Из Ленинграда прилетал профессор, чинил капитана, как старую камеру, оттуда отрезать, там пришить… А он, видите, еще недоволен. «Нос, Васька, – передразнил он Скалу. – Есть ли нос?» Как же не быть, товарищ начальник! Попробуй-ка сам из ничего сделать этакую носину.
– Ругайся, Вася, ругайся! – улыбается растроганный Скала. – Кабы было на мне живое место, я даже сказал бы: «Стукни меня!» Только не сердись, ради бога. У каждого из нас свои слабости…
– Ну, есть, – смягчается Вася и перекусывает зубами нитку. – Мне бы тоже сподручней было оборвать нитку рукой, а не грызть ее зубами, как мышь. Но ты держи себя в руках, дела твои совсем не плохи. Ты еще поправишься и рассчитаешься с немцами за свой нос. А я?
– Я рассчитаюсь и за тебя, Вась, – улыбается Скала. – Только бы меня пустили в самолет.
– Пустят, как же иначе! Я сам слышал, как профессор говорил Верочке: «Он, Вера Ивановна, еще немало немцев собьет до конца войны».
– Покажи-ка пуговицу, Вася, – меняет тему капитан.
– Глядите, Верочка, – обращается он к вошедшей медсестре, – как пришита пуговица! Прямо как в ателье!
– Вася молодец, – улыбается сестра и гладит Василия по круглой стриженой голове. – У его жены райская жизнь будет!
Голубые глаза Василия просияли.
– Уж вы скажете! – стараясь скрыть удовольствие, говорит он и тут же дружески поддевает товарища: – А вот Георгий Иосифович сказал, что от меня, однорукого, жене радости будет не больше, чем от него с таким лицом. Даже на балалайке не смогу ей сыграть.
Верочка становится серьезной и поворачивается к Скале.
– Опять нытье и паника? Опять, как говорит профессор, интеллигентская меланхолия?
– Да нет, – поспешно заступается за товарища Васька, но под Верочкиным испытующим взглядом опускает глаза. – Это мы так… покалякали по-свойски.
– Ну и хватит! – хмуро говорит Вера. – Поужинали, покалякали, а теперь пора спать. С женщинами и то легче, чем с такими тщеславными пустомелями.
– Вот видите, а вы сказали, что у моей жены будет райская жизнь! – хохочет Васька, ловко увертывается от замахнувшейся полотенцем Верочки и исчезает, успев крикнуть в дверях: «Покойной ночи!»
На минуту стало тихо. Верочка зажигает ночную лампу, уносит вазу с цветами и скрывается в темном углу палаты.
– Вы сердитесь, Вера Ивановна? – тихо спрашивает капитан Скала.