355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Блез Сандрар » Принц-потрошитель, или Женомор » Текст книги (страница 12)
Принц-потрошитель, или Женомор
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:54

Текст книги "Принц-потрошитель, или Женомор"


Автор книги: Блез Сандрар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Верования этого племени называют «нагуализмом». Это не что иное, как персоналистический тотемизм: у каждого свой тотем, привидевшийся во сне или пригрезившийся в трансе. Индеец чувствует, что живет в теснейшей взаимосвязи с неким живым существом или даже предметом. В экстатическом возбуждении он вызывает тени, беседует с духами умерших. У каждого – свой дух-покровитель: топь, глина, орел, змея, луна, вода, пеликан, рыба, ракообразное. Тотем называют словом «паккариска», это означает «то, от чего ты произошел», «прародитель», «обитатель чащи». Существо или предмет, ставший объектом почитания, нельзя убить, съесть, разрезать или разбить, истолочь в порошок, сжечь или еще каким-то образом превратить в ничто. Во время празднеств необходимо принимать его вид: напяливать на себя его шкуру, украшать одеяние его перьями или выкладывать его силуэт из веток или камешков. Индейцы льют воду себе на голову, жонглируют камешками, у каждого тотема имеется своя фигура в танце, изображающая его бег, полет, движение в воде, прыжки, ползанье, планирование, шевеление плавниками, а из особой крынки, о которой шла речь выше, выдуваются звуки, подражающие голосу тотема.

Самый важный культовый праздник справляется здесь в четвертый лунный месяц; кое-какие его черты схожи с элементами религиозных и светских языческих празднеств, распространенных в Европе на заре христианства. Это праздник «юноши, отданного на растерзание», то есть избранного для искупительной жертвы, короче – тамошнего ябаранского Христа. Среди пленных выбирают самого пригожего, и с той минуты он считается предназначенным для Великого Жертвоприношения. Его обряжают в роскошные одеяния. На его пути возжигают ароматные курения, тропу окропляют каплями крови убитых животных, ему подносят цветы, фрукты и съедобные плоды. А некогда в его честь даже умерщвляли новорожденных. Избранника не лишают свободы передвижения, ему позволяют посещать другие селения. Везде толпа в молитвенном обожании простирается перед ним, ибо он становится любимцем самого солнца, его ожившим земным воплощением. Он не только целый месяц весело проводит время, заходя в любой дом, употребляя в пищу отборные местные яства, лучшие куски мяса, дикий мед, вино из перебродившего пальмового сока, но еще ему отдают в жены четырех юных девственниц редкой красоты, которых растили специально для этой надобности. Жены вождей самозабвенно добиваются его благосклонности, а низкорожденные матери предлагают ему право первой ночи с их дочерьми. Все, кого ему удается оплодотворить, считаются святыми, неприкосновенными для всех прочих, они затворяются в «аккла» – своего рода деревнях – монастырях – и лишаются права общаться с прочими соплеменниками. Из их потомства изберут потом новых вождей племени взамен умерших. В назначенный день этот приравненный богам юноша отдается в руки жрецов, и те вырывают ему сердце, а все племя в это время поет:

«Хейлейла, мы перед Тобой! Нам больше нет нужды ни в Тебе, нашем повелителе, ни в Солнце, нашем Божестве. У нас уже есть Бог – ему мы поклоняемся! Есть Вождь – за него готовы отдать жизнь! Бог наш – это Океан, полный Воды; он окружает нас, и каждому видно, что он больше Солнца, только он и дает нам обильную пищу! Наш Водитель – Твой Сын, да, Твой Сын и наш Старший Брат. О Хейлейла, вот мы перед Тобой!»

Поскольку у ябарана в этом году других пленников не нашлось, человеком-богом, игравшим у голубых индейцев роль Иисусика, обрастая жирком и пируя у их очагов, оказался не кто иной, как Женомор. Индейцы украсили его голову перьями, лицо – маской, выкрашенной в ярко-желтый цвет, чресла – повязкой из веревочек карминного цвета, а ноги ниже колен – пестрыми ленточками, с которых свешивались глиняные колокольчики. В руке он сжимал камень в форме плоской гальки, на котором был начертан некий знак: цилиндр, покоящийся на двух кольцах и увенчанный третьим. Значение этого символа расшифровывалось как «тростинка в водной чаше – самец, в тинистой глубине – самка». Произносился этот знак так: «Ах-хау».

Теперь мой друг все время куда-то переезжал. Он то садился в лодку, то вылезал из нее. Число индейцев, сопровождавших обожествленного Женомора во время его передвижений, неуклонно росло. Они посещали все селения, ни одного не пропуская. Во время их визита жители облепляли даже самые верхние ветви деревьев; музыкальные крынки, гагер, верещали вовсю, ночью и днем, переговариваясь над болотными топями и откликаясь откуда-то из самой чащи. Все крякало, урчало и свистело, так что казалось: мы в плену у народца, породнившегося с цикадами.

Я постоянно оставался в одиночестве. Моей свободы никто не стеснял. Почему – не ведаю.

Я перебирался с дерева на дерево, хватаясь за переплетенные лианы. Поскольку для поддержания жизни мне приходилось полагаться только на собственные силы, я почти каждый день уходил ловить рыбу. Собирал раковины, нашедшие свою гибель между корнями мангровых деревьев, ловил крабов – каких-то уродливых созданий в форме окостеневшего ануса. Нередко, забросив снасть, я вытягивал на берег нечто, похожее на миногу: без чешуи, со склизкой кожей и мясом, отдававшим тиной. Все эти манипуляции я производил в состоянии такой рассеянности, что часто переставал следить за леской и возвращался в свое обиталище с пустыми руками. И уже никуда не выходил до самого вечера. Жевал траву с привкусом никотина. Никто меня не навещал. Дети меня побаивались, женщины недолюбливали, поскольку я не пожелал ни одной из них, мужчины избегали встреч со мною, хотя я охотно избавил бы многих от их мучений. Только бальзамировщик иногда бродил поблизости от моего жилья. Он завидовал моей осведомленности, сноровистости и мечтал перенять мои секреты. Звали его У-Пел-Мехенил, что означало «Его Единственный Сын». Сын кого? Ко всему прочему от него еще несло какой-то нестерпимой вонью.

Дни шли за днями. Солнце вставало и садилось. Все мне обрыдло. Меж ветвями пола в моем жилище хлюпала вода. Кожа, изъеденная вшами, лоснилась от грязи. Волосы падали на плечи. Борода грозила дорасти до груди. Я не задавался вопросом, что меня ожидает в будущем, когда пройдут отмеренные нам три лунных месяца. Если мимо шествовал бог-Женомор, я отворачивался, чтобы не видеть его. Я все забыл. Мы не сказали друг другу и двух слов с самого нашего появления у голубых индейцев. Его триумф, равно как и его смерть меня почти не интересовали. Ни разу я не вспомнил о Европе, не подумал, как бы вернуться в лоно цивилизации. Какое отношение она имела ко мне? Я все забыл. Ловил рыбу, сплевывал сквозь зубы, харкал себе под ноги, ел руками. Возвращался спать в свою хижину, но не мог заснуть, хотя ни разу не провел целиком бессонной ночи. Ни о чем не тревожился, не вспоминал. Все шло мимо, мимо, мимо! Не оставалось ничего, кроме лихорадки. Она медленно приканчивала меня. Я весь растекался: с меня можно было стянуть кожу, как потную майку.

Малярия.

Я был вял, сумрачен, туп, без единой мысли в голове. Без смысла, без цели, без прошлого. Даже настоящего больше не существовало. Вода сочилась из всех щелей, я истекал ею. Кучи отбросов росли. Страшная вонь поднималась над копошащимся в грязи селением, где под входом в каждую хижину лежали свернувшиеся колечком одомашненные змеи. Все было недвижимо, весомо и тяготело к вечности. Наваливалось на тебя. Солнце. Луна. Одиночество. Ночь. Торжество желтого цвета. Туманы. Джунгли. Вода. Интервалы времени, измеряемые кваканьем лягушки или воплем одинокой гагер: до-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-ре…

Покорная готовность к любой неожиданности. Необозримость пространства. Полное, необратимое отсутствие звезд. И это называется Южный Крест. Где здесь юг? Где восток, север, запад? Молчок. Тсс. Нет востока, молчок! Ничего нет, все – дерьмо. Даже моча.

До-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-о-ре, до-о-о-ре, до-о-о-о-ре…

Прислушиваюсь.

Однажды ночью, когда я валялся на своей подстилке, меня окликнули, назвав по имени. Что за имя? Разве я еще жив? Однако кто-то прошептал мое имя: Рамон. Странно. Ничего не понимаю. Вместо головы у меня что-то очень тяжелое. Не могу ею пошевелить. И руки-ноги разрослись. Я всем телом сросся с ночью. Или – с могилой. Но подстилка шуршит. Навостряю уши…

… И, теряя равновесие, падаю внутрь себя.

Мышцы затекли, я все отлежал, все болезненно свербит.

Припоминаю: только что рядом проскользнул какой-то перпендикуляр, как будто мое многоточие чуть сместилось вверх и соскользнуло вбок, так что я потерял точку опоры и стал падать…

Пустота притягивала меня, по телу бегали мурашки.

В мозгу поднимались облачка световых пузырьков, но мне не хватало воздуха, хотелось потянуться, сбросить напряжение.

Я взял себя в руки.

Сознание возвращается, вижу, вон плавают обломки пробки и коры, какие-то щепки… Дерево, куски дерева, мокрые и жесткие. Везде – плеск весел, копошение паучьих лапок… Я понимаю, что куда-то плыву. Но очень слаб. Голова не держится на шее. Глазами я ощущаю дуновение ветерка. Но где мои руки, ноги, тело? Я похож на свернутое в рулон постельное покрывало или на клубок шерсти, на моток грубой пряжи. В мозг вонзается игла, от нее не избавиться. Она проделывает там дырки, они саднят, острие колет в какую-то болезненную точку, туда же проникает голос, тоже остренький и саднящий…

– Рамон!

Я могу лишь застонать.

На этот раз помогает. Прихожу в себя. Это действительно я стенаю. Открываю глаза. Таращу их как можно шире.

Женомор нависает надо мной, словно целое мироздание, полное угрозы.

– Что такое? Где я?

– Выпей глоток, старина, пей, Рамон.

Я жадно пью что-то, от чего мне становится хорошо, и вновь засыпаю, но перед этим успеваю ощутить блаженное покачивание и легкое головокружение.

Все это повторяется многократно.

Так где же я?

Когда открываю глаза – вижу небосвод, раз от разу становящийся отчетливее, ярче, отчего воспаленные глаза все сильнее страдают от его блеска, поэтому я их сразу закрываю. Тогда под прикрытыми веками медленно разрастается физиономия Женомора, которого я едва успел приметить. Он сперва возникает передо мной, словно на большом стеклянном черно-белом негативе: на темной коже – белые губы и глаза. Лицо еще расплывчато, едва выступает из фона. Затем, сосредоточив внимание, что удается не без болезненных усилий, я замечаю два кусочка слоновой кости, торчащих из его левого уха. Татуировку, расчертившую лицо. Возможно ли такое? Он только посмеивается. Наконец, я совсем открываю глаза. Женомор все еще склоняется надо мной. Но вдруг из его подмышек хлещут струйки воды. За его головой появляется лодка, а в ней – восемнадцать голубых индейцев. Его лицо как бесстрастная маска, с шеи свисает ожерелье из красных перьев, оно покачивается у самых моих глаз. Я мигаю, корчусь и вскрикиваю. Ужас! Теряю сознание.

Он говорит:

– Помнишь Латюиля и ту чушь, что он нес перед смертью? Так вот, он правду сказал, это был не бред. Его история про бревно с флажками и правила поведения, коим он советовал следовать в случае, если встретим индейцев, – все это приходило мне в голову, когда я был любимцем и божком у дикарей. Ты ведь знаешь, я стал настоящим объектом поклонения.

У меня перед глазами все идет кругом.

Я разражаюсь хохотом, а он продолжает:

– Ты здесь опростоволосился вчистую. Глядя на тебя, можно было предположить, что ты на меня дуешься, а всех юных и старых индианок, приходивших разделить с тобой ложе, ты гнал в шею. Вспомни, Латюиль предупреждал нас: «Встретите индианок – не премините заняться с ними любовью по-французски». Именно так я и поступал. Четверка моих жен совсем выбилась из сил. Все жены вождей побывали у меня. Низкорожденные девицы разделили их судьбу. Я всем им преподал урок и разнообразил их любовные утехи массой приятных новинок. Они сбивались в кучки и по очереди занимали место между четырьмя моими женушками и мною. Некоторые даже приходили из дальних селений, чтобы принять участие в наших академических сессиях. Так что день ото дня моя малопочтенная свита пополнялась все новыми неофитками.

Я не сомневаюсь в том, что куда-то плыву, и погружаюсь все глубже. Засыпаю. Наполовину просыпаюсь. Думать больше нет сил. Мне разжимают зубы и вливают в рот благотворную жидкость, я послушно глотаю. Во мне все распухло, я рыхл, потен и слюняв. Но могу вытянуть ногу и сжать руку в кулак. Мне кажется, я вешу несколько тонн. А теперь я, должно быть, улыбаюсь, потому что мне стало лучше. Но у меня все еще нет ни сил, ни, главное, смелости открыть глаза. Я где-то далеко. Но прислушиваюсь. Слышу голос Женомора, он окликает меня по имени и продолжает говорить:

– Женщины и девушки присоединялись ко мне или следовали за мной в пирогах вождей, они приносили мне музыкальные горшки, эти самые гагер, а еще – тотемы своих кланов, фетиши селений. Я смотрел, как они приходят, и меня под моей желтой маской распирало дикое веселье. Эльдорадо! Я побрякивал глиняными бубенчиками. Обучал новому танцу, особому культу и церемониалу, касавшемуся, собственно, их одних. Я проповедовал им эмансипацию, возвещал приход девы, рожденной от их соитий, желтокожей Сафо-искупительницы, предлагал основать питомник предводительниц народа. Селения-монастыри, аккла, опустели, а их обитательницы грозно теснились вокруг меня. Они сделались самыми горячими провозвестницами нового культа…

Все это никак не соотносится с действительностью. Я все еще жив. Засыпаю. Просыпаюсь. Беру себя в руки. Ослабляю хватку. Двигаю рукой… еще… помаленьку… тихонько… Да… нет… Да… нет… Нет… кто-то поглаживает мои руки, мягко… тихонько… еще… Ах, как хорошо! Вокруг журчание воды. Я чувствую, как она течет подо мной. Пытаюсь определить свое местонахождение. Я все еще далеко. Что ж, продолжаю слушать.

– Когда вокруг меня собралась большая флотилия пирог, я велел предать огню главное селение, и мы затеяли давно предсказанную миграцию на юг, к Солнцу, по Рио-Негро… До того каждая замужняя женщина принесла мне в жертву своего новорожденного младенца, а каждая незамужняя – единокровного брата. Сидя на деревьях, голубые индейцы вопили, как обезьяны. До принесения в жертву меня самого оставалось три дня, а значит, табу еще в силе, вот почему жрецам было со мной не сладить. Перепуганные тем, как сложились обстоятельства, они не смели вмешаться. Я приказал расколотить вдребезги все эти гагер и пустить ко дну все пироги, что мы не сумели захватить с собой. Разломал и разбил вдребезги все тотемы и талисманы. Какое было побоище!.. Походя я перетащил на борт и тебя, а заодно – твою коробку с лекарствами. Ты уже бредил, а посему я толковал любой твой крик как приказ, как пророчество. Каждое утро я выливал пузырек из твоих лекарственных запасов в реку. По вечерам, высадившись на какой-нибудь пустынный берег, я разводил большой костер и распределял между женщинами сосуды с пальмовым вином, каковое раньше оставалось для них под запретом. Мы задавали шумный пир, то была оргия, оканчивавшаяся приношением в жертву одной из них: я вспарывал ей брюхо.

Все кричат, поют, танцуют, а жертву указываю я сам (я ведь, вообще, много жестикулирую).

Нет, я не дергаюсь. Я послушен, лежу себе тихо.

– Сначала я выпустил кишки моим четырем суженым: Маленькой Старушке, Большой Старушке, Водопаду и Засухе. Затем – Маисовому Ожерелью из клана Коршуна и Прекрасной Пташке из рода Дерева. И так далее. Каждый день по одной жене или девице из самых известных – в основном я выбирал тех, кому завидовали, вчерашних фавориток.

Нет, я не волнуюсь. Да, мы спасены. Конечно, я был очень, очень болен. Где мы сейчас? Завтра будем на месте? Хорошо… Да-да, у меня достанет сил встать на ноги, тревожиться не стоит. Нет, мне не будет страшно, можно за меня не беспокоиться.

– Плаванье вниз по Рио-Негро заняло семнадцать недель. Каждое воскресенье я топил пустую пирогу, в которой уже не было пассажирок. Из оставшихся семи шесть повернули назад: женщины поплыли к своим селениям. Многие померли от лишений. Последнюю неделю нас оставалось всего тринадцать в самой большой лодке: Похлебка Из Водорослей, Большой Праздник, Скромный Праздник, Букет Цветов, Переспелый Плод, Метла, Явление Бога, Горная Тропа, Праздник Очей, Сбор Ракушек, Маленькая Лиана, ты и я…

Сейчас что – вчера, сегодня или завтра?

– Вставай!

Встаю. В голове еще ночь. А снаружи – солнце и сотня факелов. Женомор крепко держит меня, не давая упасть. Мы карабкаемся по веревочной лестнице. Наверху какие-то люди. Они делают мне знаки. Ноги подгибаются. Я на борту парохода. Я хохочу, хохочу, не умолкая. Спускаемся по ступенькам. Множество рук поддерживают меня. Мы в длинном коридоре. Он никак не кончается, мы все идем, идем… Меня пошатывает. Лампочки над головой пускаются в пляс. Передо мной кто-то в передничке, тянет меня к себе. Спотыкаюсь о медный стержень на полу. Падаю. Падаю. Не пытаюсь подняться. Я в кровати. Понимаю… Понимаю. Ах! Это Европа! Как же хорошо пахнет! Как пахнет! Простыни, яркий свет. Много белого, очень много. Свежее белье. Рубаха. Все глаженое. Засыпаю. По-настоящему.

Проснувшись, я тотчас открываю глаза. Прежде всего вижу ряд стеклянных флаконов с аккуратными этикетками. И под стать флаконам остекленевшее лицо доктора, который прохаживается взад-вперед, ярко освещенные лампы. Женомор рядом, он держит меня за руку. Мне делают уколы. Слышу милый сердцу звук паровой машины. Женомор не уходит, держит меня за руку. За руку… Засыпаю. Сплю. По-настоящему.

Проходят дни. Недели. Не отдаю себе в этом отчета. Хорошо жить! Возвращаюсь к действительности. До чего ж приятно! Я – как новенький! Женомор все еще здесь. Едва лишь я открываю глаза и улыбаюсь ему, он принимается рассказывать свои истории, смешит меня.

Все, что рассказывает Женомор, меня веселит. Это моя реакция, естественный импульс. Мой способ возрождаться к жизни.

Взрывы смеха.

Он говорит:

– Маленькая Лиана, Малинатли, косила на оба глаза, но у нее были громадные бицепсы. Она была всегда готова учинить роскошный дебош…

Или еще:

– Метла, Окхпаницли, такая нежная, она, как пароход завидела, сразу сиганула в воду. Я так захлопотался, переправляя тебя на борт, что не успел ею заняться. Но еще долго слышал ее вой: бедняжку за ногу тянул на дно крокодил. Ты же знаешь, я не умею…

Или вот:

– А руки тебе поглаживала Эцакуалицли, Похлебка Из Водорослей. Представительница клана Муравьев…

Я больше не могу сдерживаться. Смех душит меня. Вмешивается судовой врач и просит Женомора помолчать, чтобы не утомлять меня. Хороший доктор. Мы плывем на борту «Марайо», маленького бразильского пароходика, курсирующего по маршруту Манаус (на Амазонке) – Марсель (департамент Буш-дю-Рон). Мы спускались по Амазонке, преодолев тысячу морских миль, отдавая должное самой древней реке земного шара, скользя по долине, являвшейся как бы матрицей самого мира, райским местом, храмом природных утех. Но что нам было до природы, до растительного изобилия, до красот фауны и флоры? Мы с Женомором не выходили из бортового лазарета. Смеялись взаперти. Держась за руки. Он и я.

o) ВОЗВРАЩЕНИЕ В ПАРИЖ

Когда мы добрались до Парижа, в городе буквально все дома были заперты – это банда Бонно нагнала на жителей страху.

Я все же пристроил Женомора в маленькую гостиницу на улице Кюжа, в двух шагах от «Бара фальшивомонетчиков», – других отелей я не знал. Мы поселились в той самой комнатенке с окнами во двор, где в студенческие годы мне довелось претерпеть столько мучительных лишений. Как и в ту пору, я каждое утро спускался в бар, чтобы почитать газеты и выпить чашку жидкого кофе со сливками. Но в этом баре было слишком много русских, и я боялся, как бы нас кто-нибудь не узнал. Поэтому вскоре я стал выманивать Женомора на улицу, мы доходили до перекрестка, поворачивали направо и подыскивали какую-нибудь кафешку на бульваре Сен-Мишель. Всякий раз заходя все дальше, наконец добрались до Сены, а поскольку и в здешних кафе русских оказалось многовато, решительно направили свои стопы на другой берег реки. Покинув прежнее обиталище, мы перетащили пожитки, обосновавшись в довольно-таки подозрительной гостинице неподалеку от Бастилии.

Париж, столица великого одиночества, людские дебри и джунгли… Целыми днями мы бродили по городу. Шли куда глаза глядят – то по меланхолическому Госпитальному бульвару через улицу Гобелен, Пор-Рояль, Монпарнас, от Инвалидов к Гренель, а то вдоль бульваров Ришар-Ленуар к Ла-Шапель, Ла-Виллет, от Клиши до Терн и Порт-Майо. Назад поворачивали, только дойдя до пустырей, что у развалин старинных городских укреплений, а возвращались когда вздумается, в любой час дня или ночи.

Это было на исходе зимы; стояли холода.

Мы топали гуськом, друг за другом. Моросило. Автобусы обдавали нас брызгами. Где – нибудь на перекрестке покупали жареную картошку за два су и толстый ломоть говяжьей солонины и перекусывали на ходу. В больших ресторанах и кафе было слишком много женщин. В Париже вообще слишком много женщин. Мы отыскивали маленькие пустые бары, где никто нас не беспокоил, и просиживали там целые дни.

Но парижские кафе все на один манер, везде одно и то же. Повсюду царило возбуждение. Только и разговора что о деле Бонно. В этих маленьких забегаловках, где разит опилками и кошками, ютящихся возле какой-нибудь убогой мэрии, на пустой главной площади вшивого квартала, с тремя скамейками перед входом, возле покосившегося писсуара, в этих кафешках, где мигает за окном уличный фонарь и стены облеплены грязными афишками, оставшимися от последних выборов, мы с изумлением обнаружили ужасный мирок перепуганных мелких буржуа. В Пасси, в Отейе, в центре города, в Монруж так же, как в Сент-Уэне или в Менильмонтане, – всюду они, эти пузатые кабанчики. Унылое зрелище, этакая людская мелюзга. Потертые диванчики. Отложенные партии в картишки. 1848 год. Гарнье. Всяческие бандиты, Бонно, Риретта Мэтрежан – все это будоражит, ведь публика во Франции до сих пор романтична, потому что скучно, потому что собственники… Так вот он, значит, каков, Париж?

– Ты только посмотри, да полюбуйся же на них, на этих олухов! – говорил Женомор. – Немыслимо! И это народ, которому завидует весь мир!

Мы забрели в лавку виноторговца на бульваре Эксельманс. У стойки выпивали сборщик налогов, кучер фиакра и какой-то жалкий старый хиляк. Консьержи из ближайшего квартала забегали купить нюхательного табака за пару су. То и дело входили и выходили типы с неуклюжими свертками под мышкой. У печки ошивался облезлый пес. У хозяина на глазу красовался большой ячмень. Гарсон выглядел сущим кретином.

– Да ты посмотри на них, они трясутся за свои сбережения! Поверить невозможно, должно же в этой стране быть что-то, кроме мерзкой страсти к наживе, старомодной, бальзаковской, нелепой, напыщенной?

Но как ожидать новизны, где искать человека в стране, ставшей всемирным банкиром? Во Франции все формы жизни облечены и скованы казенным благочинием. Это мило, как наряд академиков. Все проявления личности тщательнейшим образом обстрижены, обглоданы нерушимой регламентацией. Конформизм вдалбливают с пеленок. Ребенку внушают неукоснительное почтение к установленной форме. Приличное поведение, хороший вкус, умение жить. Жизнь французской семьи протекает в бесконечном, смехотворно торжественном соблюдении обветшалых церемоний. Здесь нет ничего необычайного, если не считать скуки. Все честолюбие подростка заключается в том, чтобы как можно скорее стать чиновником по примеру родителя. Солидная должность, верность традициям, пристойное погребение. Наполеон наводнил Париж своими изображениями. Лувр, эта бледная аллегория, в иные дни кажется прозрачным, отдающим синевой, словно огромный банковский билет, и подобно бумажным купюрам, которые ничего больше не стоят, если казна государства истощилась, Лувр лишен своих королей, Франция – своих былых провинций, да и ее гражданин, серийно размноженный согласно Декларации прав человека, ничего уже не стоит, как ассигнация, брошенная на пол и не имеющая больше хождения.

Инфляция чувств. Если в 1912 году весь мир еще видел в ней, во Франции, желанную ценность, так это потому, что каждому охота иметь виньетку, клише, женушку, шлюшку, отсюда и банкротство Третьей республики, которая подохла, без конца рожая на свет всяких там Сару Бернар, Сесиль Сорель, Риретту Мэтрежан, а потом, глядишь, и мамашу Кайо. И ни одного мужчины. Ни одного.

Так где ж оно тогда, французское золото, новизна, новые люди?

Мы искали их, инстинктивно надеясь.

Проходили недели. Мы все чаще и чаще наведывались в квартал Терн. Там, вдали от интеллектуалов и людей искусства, за спиной у политиков, должностных лиц и преподавателей открывались для публики огромные залы. Там все было в золоте. Киносеансы, балы, состязания на ринге. Гигантский дворец автоматов. Народ буквально переполнял их – элегантные молодые мужчины, женщины в свитерах. Отсюда было далеко до Англии, Америки или Китая, и однако они поддерживали тесную связь с целым светом. Люди разговаривали громко, искренно, выражались ясно. Даже развлекаясь, продолжали говорить о своей работе. Чувствовалось, что они впряглись в огромное общее дело, причастность к которому сохраняют и в часы досуга, отдыхая, не перестают трудиться. Именно это и дает новый импульс жизни, преобразует общество.

Великолепный народ из Леваллуа-Перре и Курбевуа, ребята в комбинезонах, молодежь автомобильно-авиационной эры, мы шли за вами по пятам, когда вы гурьбой расходились по домам, и утром, когда вы отправлялись на работу, мы были все еще здесь. Заводы, заводы, заводы. Предприятия от Булони до Сюрена. Единственные парижские округа, где дети играют на улицах. Мы больше никуда не совали носа, кроме дешевых закусочных в этом районе, да по вечерам ходили на блистательные концерты с аперитивом. А по субботам курица, непременная добыча трудового люда. Там были большие бильярды, гигантские граммофоны и совсем новые игральные аппараты, глотавшие наши су. Мы транжирили напропалую. Без счета. Здоровый аппетит, веселье, блеск, песни, танцы, модерновая музыка. Многочисленные семейства. Рекорды. Поездки. Высокогорные восхождения, длительные походы, знаменитости, спортсмены. Рассуждения о лошадиных силах паровых двигателей. О новейших методах организации труда. Ты в курсе последних достижений техники. С закрытыми глазами признаешь все новые суеверия. Ежедневно ставишь на кон собственную жизнь. Отдаешься. Расточаешь себя. Безо всякого расчета. Как же эта среда далека от традиций, любезных чистюлям! Да, все же нет в мире ничего столь подлинного, как ты, Франция, ты, дивный народ Леваллуа-Перре и Курбевуа, народ в комбинезонах, ребята автомобильно-авиационной эпохи! Вы все асы, все, как один, орлы.

Однажды, бродя по кабачкам и маленьким бистро Сен-Клу, мы столкнулись с компанией из двадцати трех парней, весело глушивших шампанское. Это был экипаж аэроплана Бореля, бамбукового летательного аппарата, имевшего плоскости с переменным углом атаки, который только что, меньше чем за неделю, побил все мировые рекорды высоты и скорости, поднимаясь в воздух с одним, двумя, тремя, четырьмя, пятью, шестью, семью, восемью, девятью, десятью, одиннадцатью, двенадцатью, тринадцатью, четырнадцатью, пятнадцатью, шестнадцатью, семнадцатью, восемнадцатью, девятнадцатью, двадцатью, двадцатью одним, двадцатью двумя, двадцатью тремя, двадцатью четырьмя, двадцатью пятью, двадцатью шестью пассажирами.

Вот уж поистине прекрасное свершение, и мы потолковали об этом дельце!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю