Текст книги "Принц-потрошитель, или Женомор"
Автор книги: Блез Сандрар
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
с) МЕДКАРТЫ И ЛИЧНЫЕ ДЕЛА
Прибыв в первой половине дня, я потратил немалую его часть, обживая отведенную мне квартирку на втором этаже центрального здания Английской фермы, очаровательные крошечные апартаменты жокея или, скорее, антрепренера. Обед мне принесли ровно в шесть вечера, как я и заказывал, а затем я лег спать, чтобы назавтра быть в форме.
Перед сном я полистал служебные записки и медкарты, оставленные специально для этого на ночном столике. В моем ведении было семнадцать обитателей пансионата. Все без каких – либо надежд на выздоровление. Судя по записям, ничего интересного, самые заурядные психи. Классические случаи, не более того. Заснул я вконец разочарованный, а на следующее утро началась моя служба.
Я сообщил Штейну, что ознакомился с записями в историях болезни. Затем обошел все подведомственные мне механизмы. Заведение и впрямь было образцовым. Аппараты гидромассажа и электростимуляции, всяческие приспособления для механотерапии, колбы, реторты, градуированные пробирки, изогнутые стеклянные трубки, трубки из резины и меди, стальные пружины, эспандеры, эмалированные ножные подставки, белые рычажки, медные краны – все сверкало чистотой, натертое до блеска, вылизанное и вычищенное с кропотливой, безжалостной тщательностью. На стенах трубки, по которым поступали вода и газ, ощетинивались соплами в несколько ярусов, словно флейта Пана, и матово поблескивали, подобно штабелям холодного оружия, а на столах и подставках из стекла и хрусталя выстроились правильными рядами хирургические орудия помельче, причудливых, замысловатых форм и округлых линий, – и снова колбы, плашки, деревянные и металлические накладки, приспособления для анестезирующего массажа и прочее. На белых плитках пола стояли в ряд эмалированные ванны, эргометры, аппараты для фильтрации жидкостей, похожие на большие кофеварки; все это четко выделялось на фоне стен, будто на экране, с той же диковатой величественностью и подавляющей живописностью, интенсивной контрастностью, какими поражают предметы в фильмах ужасов или негритянские маски, не говоря уже о масках древних индейцев и божках примитивных народов – обо всем, что свидетельствует о сокрытых формах энергии, что загадочно, словно яйцо, и представляет собою необоримый сгусток силы, таящейся во всяком неодушевленном предмете.
Персонал был прекрасно вышколен. Химик с благоговейным трепетом натягивал резиновые перчатки в своей кабинке, обитой гуттаперчей, электрик приводил в движение мотор, анализы мочи повторялись с регулярностью священного ритуала, термометры трясли так, чтобы столбик ртути падал до нуля. В доме повсюду слышались шаги пришедшей дневной смены, меж тем как ночная собиралась на выход. Скатерти и салфетки были расстелены, пузырьки и склянки освобождены от своего содержимого, шкафчик с ядами заперт на ключ. Кто-то двигал стулом, где-то шаркало кресло, в уголке тихо поднималась крышка рояля. Все движения производились без излишнего шума, повинуясь навсегда заданному ритму, в рамках свирепой дисциплины, строжайше сообразуясь с духом капральской дотошной добросовестности в мельчайших деталях, не оставлявшей ничего на произвол случая.
Внутри действовала своя полиция, корпус обученных охранников, державших отчет только перед самим Штейном. С непреклонностью заправских вояк они поддерживали распорядок дня.
Ровно в семь я начал обход в сопровождении двух медбратьев и целой ватаги охранников в униформе, чьей основной обязанностью, как мне казалось, было надзирать за мною самим. Порядок был установлен раз и навсегда: связкой ключей ведает главный в группе охраны, именно он и отпирает двери палат. Я познакомился со своими семнадцатью пациентами, незамедлительно проследовав от одного к другому. Ничего примечательного не приключилось. К тому же, как я уже говорил, «вышеозначенные» больные меня вовсе не интересовали. Посему я возвратился к себе в прескверном расположении духа – служба обещала максимум занудства, но тут главный охранник почтительно обратил мое внимание на то, что одного больного я при обходе пропустил.
– Как так? – изумился я. – У меня семнадцать пациентов, и я всех уже видел.
– Но в пристройке есть еще номер тысяча семьсот тридцать первый.
– Тысяча семьсот тридцать первый? Он не фигурирует в моих бумагах.
– И однако же, его случай входит в круг ваших обязанностей.
В подтверждение своих слов главный охранник ткнул пальцем в кусок картона с должностной инструкцией; там во втором параграфе значилось: «Врач, курирующий Английскую ферму, обследует пациента номер 1731».
Главный охранник провел меня через двор и впустил во флигель, которого я ранее не приметил. В обнесенном стеной садике стоял очаровательный коттедж. К нескольким комнатам примыкала громадная застекленная веранда, которая могла заодно служить студио. Именно там обитал номер 1731.
Вхожу.
Жалковатого вида человечек притулился в углу. Штаны спущены. Пароксизм мрачного упоения. Меж пальцев просачивается что-то белое и капает в зажатую коленями стеклянную чашу на тонкой ножке, где плавает золотая рыбка. Когда с его маленьким делом покончено, встает, застегивает ширинку и смотрит на меня с самым серьезным видом. Смахивает на клоуна. Напружинился, расставив ноги и слегка покачиваясь вперед-назад, как бы испытывая легкое головокружение. Малорослый чернявый субъект, сухопарый, узловатый, высушенный на перец и словно бы осмоленный на пламени, что горит в глубине крупноватых для такого лица глаз. Низкий лоб. Глазницы проваленные, синяки под глазами доходят почти до резких складок возле рта. Правая нога присогнута, колено распухшее, он страшно хромает. Слегка сутулится, длинные руки висят и мотаются в локтевых суставах, словно у обезьяны.
И неожиданно принялся говорить, нисколько не торопясь, медленно, уравновешенно. Теплый, серьезный голос – почти женское контральто – привел меня в изумление. Никогда еще я не слышал таких протяжных, таких глубоких звучаний, согретых меланхолической сексуальностью, со страстными перебивками, с переходами куда-то в дальние регистры блаженства. Казалось, голос лучится разными оттенками цвета, так он выспрен и исполнен неги. Он захватывает меня. Я тотчас начинаю испытывать непреодолимую симпатию к этому странновато трагичному человечку, который переползает туда-сюда внутри своего голоса, словно гусеница в пределах данной ей природой оболочки.
Выйдя от него, я кинулся к себе, посмотреть его бумаги.
Медицинская карта № 1731. ЖЕНОМОР. На жизнь зарабатывал уроками тенниса. Поступил 12 июня 1894 года. На собственные деньги построил флигель, примыкающий к Английской ферме. Приметы: волосы – черные, глаза – черные, лоб – низкий, нос – прямой, лицо – удлиненное, рост 1-й, размер талии 47, особые приметы: правое колено распухшее, правая нога короче левой на 8 см. Анкетные данные и диагноз смотри в секретном деле № 110, открытом на имя Г…и.
Секретного досье № 110 как такового не существовало: простой листок голубоватой бумаги, где от руки было написано:
1731. Г.….. и. В случае кончины телеграфировать в посольство Австрии.
И никаких следов диагноза. Вероятно, он никогда и не был поставлен.
Я справился у Штейна.
Штейн меня выслушал, но от каких-либо объяснений уклонился.
Я терялся в догадках. Меня разбирало любопытство. Все недоговоренности, сгустившиеся вокруг Женомора, подогревали мою симпатию к бедняге. С этого момента я стал посвящать ему все свободное время, пренебрегая другими больными, с ним же проводя долгие часы. Он сохранял чрезвычайные спокойствие и мягкость, был холоден, пресыщен и не поддавался на искушения. Совершенно ничего не ведал о жизни внешнего мира, не выказывал никакого раздражения по поводу людей, поместивших его сюда, или тех, кто держал его здесь взаперти. Был одинок. Всегда жил одиноко, в четырех стенах, за решетками на окнах и железной оградой вокруг обиталища, неизменно высокомерный, все презирая и всех вокруг превосходя. Знал о своем превосходстве над другими и подозревал, что его мощи нет преград.
Главный охранник уже косо посматривал на меня во время этих длительных бесед. Штейн несколько раз вызывал меня к себе, чтобы положить конец нашим взаимоотношениям, уговаривая оставить Женомора в покое. Я не обращал на все это внимания: меж Женомором и мною уже завязалась дружба, мы сделались неразлучны.
Я дал себе зарок устроить его побег.
II. ЖИЗНЬ ЖЕНОМОРА
Идиот
d) ПРОИСХОЖДЕНИЕ И ДЕТСТВО
Вот что поведал мне Женомор о своем происхождении и детстве во время долгих бесед, предшествовавших его побегу.
– Я последний представитель некогда могущественного семейства Г…и. Единственный подлинный отпрыск последнего короля Венгрии. Шестнадцатого августа тысяча восемьсот шестьдесят шестого года моего отца нашли убитым в ванне, мать моя, впав в истерическое состояние, произвела меня на свет прежде времени и умерла, а я явился в этот мир недоношенным под бой замковых часов, ровно в полдень.
Сто первых дней своей жизни я провел в кювете с подогревом для недоносков, окруженный такого рода нескончаемыми заботами, какие потом преследовали меня повсюду, отчего само понятие женщины и любое проявление чувства стали внушать мне отвращение. Позднее в замке Фешервар, в прессбургской тюрьме, в моей здешней хижине – везде слуги, охранники, солдаты, медбратья и медсестры, наемные работники всех мастей, странно похожие друг на друга, безостановочно расточали мне одни и те же услуги, чем доводили до полного изнеможения. Все всегда делается во имя Императора, Правосудия или Общества. Просто меня никак не хотят оставить в покое и позволить жить по своему разумению! Если моя свобода стесняет кого-то в отдельности или мир в целом, знаете, мне лично на это наплевать, ведь меня можно просто расстрелять, я был бы даже рад. Впрочем, не обязательно расстрелять, я равно приемлю всякий выход. Невелика разница, сидеть здесь либо еще где – нибудь, на свободе или в тюрьме, главное – чувствовать себя счастливым; при взгляде извне жизнь становится всего лишь внутренним делом, хотя ее интенсивность от этого не меняется. И знаете, даже странно бывает порой, когда видишь, где способно укрыться истинное счастье.
Как я вам уже говорил, мне неизвестно, кто занимался мной в первые годы моего детства. Обычные наемники. Я все время был отдан на откуп наемникам. Не помню ни кормилицу, ни какую-нибудь любимую служанку. Меня держало в руках столько людей, ощупывало так много ладоней! Ни одно человеческое лицо никогда не склонялось над моей колыбелью, разве что зад. Да, так и было. Я хорошо помню себя уже в три года. Я был одет в коротенькую розовую юбочку. Всегда один. Я любил одиночество, любил играть в темных уголках, где интересно пахло, под столом, в шкафу. За спинкой кровати. В четыре года я уже поджигал ковер: маслянистый запах обуглившейся шерсти был мне приятен до содрогания, горелый ворс обольстительно хорошо пахнул. Я пожирал лимоны вместе с кожурой и сосал кусочки кожи. А еще голова сладко кружилась от запаха старых книг. У меня была собака. Но нет, постойте. Это уже потом, гораздо позже одна собака стала товарищем моих игр. Помню, что сильно заболел, и не могу забыть пресный до одури вкус молока с апельсиновыми цветками, которым меня тогда отпаивали.
Бывший некогда королевской резиденцией, замок Фешервар уже довольно долго служил местом ссылки для моего давно низложенного семейства. Огромные залы всегда пустовали. В них только кишела многочисленная прислуга, щеголяя короткими ливрейными кюлотами и белыми чулками, не говоря уже о сюртуках с широкими позументами из золотой канители, расшитых двуглавыми орлами. Но на всех выходах из парка тем не менее стояла пехота. По очереди сторожить замок являлись то гусары, то беломундирные кирасиры.
Меня приводили в полное восхищение эти великаны в белых одеяниях. Когда я проходил по коридорам, часовые автоматически разворачивались на пол-оборота в противоположную от меня сторону, беря на караул и припечатывая сухим щелчком левую пятку к правой, так что протяжно, с металлическим шелестом отзывались шпоры; солдаты следовали старинному обычаю, заведенному при австрийском дворе: он предписывал страже в личных покоях члена королевской семьи поворачиваться носом к стене при его приближении. Я часто по получасу выстаивал перед кем-нибудь из этих здоровенных парней, глядя на его затылок, прислушиваясь к замирающему серебристому шелесту шпор и позвякиванью сабельной цепочки, а затем шел к следующему часовому, чтобы все повторилось снова. Ничто на свете не могло склонить меня к какой-либо дурной или каверзной выходке против этих бесстрастных гигантов. При всем том меня изрядно пугала их униформенная одинаковость, регулярность этих медленных, но четких движений, делавших их похожими на тяжелые, поблескивающие металлическими частями заводные машины. Отсюда, по всей вероятности, моя тяга ко всему механическому. Однажды я убежал на луг, что раскинулся на краю парка, обширный, полный солнца и светящихся бликов, где небо было всего выше и голубее и где я всегда мечтал поселиться навечно, потеряв счет свободным дням, исчезнув навеки; именно там я чуть не помер от ужаса и блаженства, когда однажды вечером солдат, посланный за мной, обнаружил меня и, с победным видом схватив в охапку, понес домой. Вот почему всякий звук мотора, любое движение машины с тех пор связываются в моем мозгу с необъятным пространством, залитым солнечным сиянием, и столь же огромным небосводом, с безоглядным свободным устремлением куда-то вдаль и вширь, это поднимает мне настроение и подключает меня к какому-то мощному ритмическому биению жизни.
Однажды все во дворце перевернулось вверх дном: дворня сломя голову бегала по лестницам, приказы отдавались повышенным голосом. Распахнули окна, проветрили большие залы, с позолоченной мебели стащили чехлы. Меня, в ту пору шестилетнего, подняли рано. Целый день парадные экипажи сновали туда – сюда, во внутренних двориках звучали отрывистые слова команд. Солдаты строились поротно, отдавали честь и маршировали под звуки флейты и барабана. За мной наконец явились, и я спустился вниз. Приемная была полна народу: дам в пышных туалетах и мужчин в орденах и мундирах при полном параде. И тут вдруг на лугу грянули трубы гвардейцев. Перед парадной лестницей остановилась карета, оттуда вышли почтенного вида генерал и маленькая девочка, вся в бантах. Меня вытолкнули им навстречу, я, как положено, поклонился малышке и произнес приличествующие слова приветствия. Она прятала лицо за букетом цветов, и мне были видны лишь глаза, полные слез. Я взял ее под руку. Старый генерал направлял наши шаги, блеющим голоском проговаривая что-то, неразличимое в общем шуме. Все присутствующие, составив наш кортеж, двинулись вместе с нами к замковой часовне. Церемония прошла так, что я не обратил на нее должного внимания. Опустившись на колени на одну и ту же подушечку, накрытые одной вуалью, оплетенные лентами и бантами, концы которых держали придворные господа и дамы, мы обменялись заверениями и клятвами. Когда священник благословлял наш союз, малышка улыбалась мне сквозь слезы.
Мы стали супругами. Маленькая принцесса Рита сделалась моей женой.
Потом мы оба стояли под искусственным небом из белых роз, а перед нами проходили свидетели и гости, говоря подобающие случаю фразы. Чуть позже мы оказались наедине за уставленным сладостями столом. Затем вошел генерал, чтобы увести малышку. Я торопливо поцеловал Риту и, как только ее карета тронулась, в слезах умчался назад, в огромный пиршественный зал, где горело столько свечей, что было светло, как ясным днем, и притом совершенно безлюдный. Свернувшись калачиком на троне предков, я провел первую в своей жизни бессонную ночь, а на меня глядели благоухающие глаза из-под заплаканного вороха цветов.
Эта церемония потрясла меня необычайно. Из маленького отшельника я превратился в мечтателя. Теперь я метался по дому, проносясь по молчаливым апартаментам, рыская по всем этажам. В руках я всегда сжимал белые цветы. Иногда я резко оборачивался, вообразив, будто на меня смотрят. Глаза девочки повсюду следовали за мной. Я оставался под их обаянием. Сердце колотилось, я уповал за каждой дверью встретить мою маленькую принцессу. Я пробегал на цыпочках залы и галереи, вокруг меня все трепетало в тишине. Паркет составлялся из маленьких колотящихся сердец, и я едва отваживался касаться его ногой. Сердечко и заплаканные глазки принцессы Риты чудились мне везде, и там, на паркете, и на другом конце обширных залов – в бесконечности зеркал. Я продвигался вперед по лучу ее взгляда, словно по вытянутому и хрупкому ажурному мосту. Только массивная мебель сострадала моей меланхолии; когда она глухо покряхтывала, меня охватывал ужас. А стоило какому-нибудь кирасиру, стоявшему на часах в конце длинного коридора или внизу у последней ступеньки лестницы, внезапно сделать свой полуоборот, позванивая шпорами, как меня переполняла радость, достойная великого празднества. Я слышал пение труб и барабанную дробь, орудийные залпы, колокола, переливы органа; карета принцессы Риты проносилась по моему небосклону, подобно ракете фейерверка, и приземлялась с большим шумом на другом конце луга. Оттуда головой вперед вываливался старый генерал, он по-клоунски кувыркался и дрыгал в воздухе руками и ногами, делая мне знаки: меня приглашали приблизиться, подойти, там, на лугу меня ждала принцесса. Воздух начинал источать тонкий аромат клевера. Я хотел пробраться на луг, но часовые мне мешали. Перед моими глазами вставала стена огня, все плыло… Какой-то мотор, стремительный до головокружения, увлекал меня в небеса. Солнечные диски, подернутые зеброй дымных обручей, поджигали облака, по которым я карабкался вверх с не виданной доселе легкостью.
Помню одну ночь. Ко мне пристает какая – то металлическая муха. Кричу и просыпаюсь, весь в холодном поту. Все прошло. Вытягиваюсь в струнку на простынях. И лежу в позе циркового гимнаста.
Вскоре все то, что раньше оставляло меня совершенно равнодушным, стало приводить в отчаянье. Мажордом, которого в замке именовали интендантом, гувернер, учитель фехтования, преподаватель иностранных языков, конюшие – у них у всех не было Ритиных глаз. Хотелось каждого прикончить, а когда они пялились на меня – выцарапать глаза, особенно гляделки мажордома, сплошь в красных прожилках, словно у евнуха; меня бесили рожи прислуги: кого ни возьми, все выглядели обыкновенными кастратами, но с толикой былых фривольных воспоминаний. Со мной часто стали приключаться приступы ярости, прорезалась склонность к насилию, приводившая окружение в трепет. Я разрушал, перекраивал, как вздумается, свой распорядок дня. Да и с самим собой хотелось расправиться, и я часто принимался кромсать ножом кожу на собственных ляжках, где жировой слой потолще.
Наконец наступил день, когда я вновь увидел столь желанную Риту. Это случилось в годовщину нашей женитьбы. Когда Рита вышла из кареты, не звонили колокола, не били барабаны. В руках она держала большой букет голубых цветов, и я впервые заметил, что у нее кудрявые волосы, они рассыпались крупными завитками. Генерал снова сопровождал ее. Этот день мы провели в моей комнате, держась за руки и глядя друг другу в глаза. Не говоря ни слова. Вечером, когда наступило время отъезда, я прямо в присутствии генерала поцеловал ее долгим поцелуем в губы. У ее губ был вкус папоротника.
Назавтра после отъезда Риты я проткнул ножницами глаза на всех портретах, висевших в галерее предков. Эти нарисованные глаза мне казались чем-то ужасным. Перед этим я долго изучал их, пристально вглядываясь, водя носом по холстам. Ни один взгляд не обладал той влажной глубиной, теми цветовыми оттенками жидкого стекла, что волнение размывает до неузнаваемости, когда зернышко зрачка начинает расти и искорки жизни расцвечивают его, замутняют его покой и делают ласковым; те глаза не двигались, словно висели на концах длинных цветочных пестиков, у них не было пальцев, могущих коснуться вас, они ничем не пахли. Я вырезал их без угрызений совести.
Вот так я достиг десятилетнего возраста, встречаясь с Ритой раз в году – только в годовщины нашей свадьбы. Тут моим воспитанием и обучением занялся неизвестно откуда взявшийся старик отвратительного вида. Мне вручили послание, предписывающее приехать к нему в Вену. Я должен был поступить в пажеский корпус. При этом покинуть Фешервар мне было велено накануне четвертого приезда Риты. И я решился бежать. Утром я спустился в конюшню. Там стояли лошади эскадрона, несущего у нас стражу. Только что скомандовали подъем, новая смена готовилась занять свои места. Все люди были либо в кордегардии, либо на посту, либо у казармы, где умывались и брились около водяного насоса. Двери конюшни я оставил открытыми настежь, отвязал всех коней, потом, приторочив себя под животом своей вороной кобылы, поджег овес в кормушках и сено в стойлах. В мгновение ока занялся пожар и поднялся столб огня. Ослепленные, обезумевшие, лошади понеслись галопом. В три прыжка моя кобыла поравнялась с остальными. Так я проскакал под носом у часовых. Но то была игра со смертью: какой-то солдат выстрелил в сторону удиравших коней, моя кобыла рухнула, и я зарылся в дорожную пыль, полураздавленный раненым животным. Когда меня подняли, я весь был в крови. Меня перенесли в замок. В черепе – трещина, ребра перебиты, нога сломана. Все равно я был доволен: теперь в Вену мне не ехать и визит Риты можно не отменять.
Однако Рита не приехала.
Я с нетерпением прождал ее весь день. У меня поднялась температура. Я звал ее. На следующий вечер в мозгу нашли инфекцию. Я бредил три недели, но организм взял свое, и я пошел на поправку. Всего через два месяца я чувствовал себя отменно. Мог уже вставать. Только правая нога висела без движенья. Не знаю, может, из-за сложности перелома вправлять колено как следует сочли излишним, либо, что вероятнее, врачи повиновались приказам из высших сфер, которые попросту запретили своевременное хирургическое вмешательство. Что до меня, я склоняюсь ко второму варианту. Короче, колено распухло. Этим физическим изъяном, что вы сейчас видите, я обязан мести зловещего венского старца. Так он наказал меня за ослушание.
Это приключение заставило меня задуматься о моем положении в мире и обществе, о друзьях и недругах, какими я имел случай обзавестись, о семейных и родственных связях и, в частности, о моих взаимоотношениях с венским старцем. Прежде я не задавался такими вопросами. Теперь же стал отдавать себе отчет в том, что меня окружает тайна, что в моем обучении, в этом затворничестве много странного и ненормального. Меня как бы изъяли из действительности. Но в чьи руки я попал, под чьей я властью? Едва приноровившись худо – бедно справляться с костылями, я отправился в библиотеку изучать семейные бумаги. Именно там я провел три следующие года, когда мне не было дано видеть Риту. Я штудировал, разбирал тайнопись старинных манускриптов, актов гражданского состояния, хартий и уложений; совладать с латынью мне помогал замковый капеллан, благородный старец восьмидесяти лет от роду, бесконечно преданный нашей семье. Так я узнал историю своего дома, то, что овевало его славой, и то, что обрекло его на нынешнее вырождение, и лишь тогда смог уразуметь, сколь неукротима ненависть, которую питают к нам в Вене. Я раз и навсегда решил воспротивиться тем планам, какие мог строить по моему поводу коронованный венский старец, путать его карты, сопротивляться приказам и в конце концов вырваться из-под его власти. Мне тогда хотелось бежать, покинуть королевство и империю, жить далеко от этой двойной монархии, от ее политики, утонуть в безвестности, раствориться в толпе, потеряться в незнакомой стране, вдали от границ моей родины.
И вот здесь подступает к развязке история с собакой, о которой я собирался вам рассказать. Пес сделался моим единственным спутником во все время моего ученичества. То был обыкновенный бобик, заурядная пастушеская псина. Однажды она пришла в библиотеку и улеглась у моих ног. Когда я встал со стула, пошла за мной. А позже, когда я заново учился ходить, приспосабливался к своей ужасной хромоте, пытаясь пользоваться только одним костылем, пес сопровождал меня везде, встречая восхищенным лаем самомалейший успех на этом поприще и частенько подставляя мне свою мощную спину, когда требовалось подняться с земли. И я, разумеется, привязался к нему.
Но вот приехала Рита. Она заявилась без предупреждения. И к тому же одна. За три года разлуки она подросла. Теперь передо мной оказалась не прежняя малышка, но молодая девушка, тонкая, крепкая и хорошо сложенная. Она не подала виду, что заметила мою хромоту, и бегом припустилась по каменным плитам коридоров. Я кое-как пытался поспевать за ней. Добравшись до будуара, служившего когда-то моей матери, она рухнула в кресло и разразилось рыданиями. Мои слезы удвоили поток соленой влаги. Несколько часов мы провели, сжимая друг друга в объятиях и целуя в шею. Затем Рита высвободилась из сжимавших ее рук и ускакала, так же стремительно, как и явилась, пустив коня в галоп.
Краткое явление Риты повергло меня в странное замешательство. Сравнивая себя и ее, я понял, что во мне произошли какие-то изменения. Прежде всего начал ломаться голос, в нем появились низкие влажные тона и долгие напевные звуки, новые регистры и модуляции. Как бы я ни старался, теперь мне не удавалось от них освободиться. Я обрел голос Риты. Подобное открытие сбило меня с толку. А еще одно стало подлинной трагедией. Я покинул библиотеку. Усаживался на высокий табурет у самого высокого окна и проводил целые дни, глядя туда, где на закате исчезало солнце. Туда, куда скрылась Рита. Замирал, не спуская глаз с луга. Так сны нервного ребенка нашли подтверждение, они оказались правдивы, за ними таилось предвестие. Я стал чрезвычайно внимателен к своей внутренней жизни. В первый раз осознал, в какое молчание всегда был погружен. Со дня моей неудачной эскапады почетную гвардию из замка убрали, заменив ротой словацких пехотинцев. И уже не слышалось в раз и навсегда заведенное время былых труб и барабанов, бередивших мою чувственность, не стало неподражаемого позвякивания шпор, что всегда наполняло меня счастьем, – только гортанные голоса пехотинцев, изредка долетавшие до моих покоев, либо глухой удар об пол приклада в коридоре, за какой-нибудь дверью; подобный звук, словно инструмент стекольщика, проводил борозду по стеклу моего душевного покоя. После таких ударов все приходило в движение, превращалось в звуки, которые выстраивались в неразличимые слова, призванные заклясть какую-то набухающую, словно почка, беду. Я смотрел, как гнутся под ветром деревья, листва в парке шевелилась, меняя очертания и подстегивая чувственность, само небо натужно круглилось, и верхний выгиб его напрягался, словно лошадиный круп. Чувствилище мое на все реагировало с остротой чрезвычайной. Все превращалось в музыку. В пиршество цвета. Движение соков. Здоровье природы. Счастье переполняло меня. Счастье. Я вчувствовался в самую сердцевину жизни. Доходил до корней и тончайших корешков чувства. Грудь распирало. Я мнил себя сильным. Всемогущим. Завидовал самой природе. Все должно было подчиниться моему желанию, уступать малейшей причуде, пригибаться от одного моего дуновения. Я приказывал деревьям летать, цветам подниматься в воздух, лугам и земным недрам переворачиваться, меняясь друг с другом местами. «Реки, – приказывал я, – теките вспять!» Все должно было двигаться на запад, чтобы поддерживать пламя небесного пожара, над которым вздымалась Рита, подобная столбу ароматных воскурений.
Мне исполнилось пятнадцать.
В минуты экзальтации все, напоминавшее о жизни действительной, приводило меня в отчаяние. И я срывал раздражение на бедной псине, что не отходила от меня ни на шаг. Ее глаза, глаза верного животного, всегда ищущие моего ответного взгляда, выводили меня из себя; я находил их тупыми, лишенными смысла, вечно плачущими, идиотскими. И вдобавок грустными. Никакой радости, ни грана опьянения счастьем. И дыхание пса, хрипы дикого зверя, прерывистые, короткие, от которых бока ходят ходуном, подобно мехам аккордеона, а вдобавок глупо подрагивает живот, ходящий вверх и вниз, раздражая, как пианистические гаммы, где все ноты всегда на месте, никогда ни одного фальшака, никто не увлекается до самозабвения! Ночью от него в комнате становилось тесно. Замухрышка-пес становился громадным, раздутым, черт-те на что похожим. Я стыдился его. Он оскорблял что-то во мне. А подчас я начинал его бояться. Мне казалось, что это я так дышу: что я – такой жалкий и пошлый тип, всегда суетливый и обиженный на весь мир. Однажды я не смог сдержаться. Я подозвал эту подлую тварь и оставил ее без глаз. Трудился долго, приложил массу сил. А затем, объятый внезапным приступом безумия, ухватил тяжелый стул и шарахнул собаку по спине. Вот так я освободился от единственного своего друга. Поймите меня правильно. Я был вынужден это сделать. Все причиняло мне боль. Слух. Зрение. Позвоночник. Кожа. Я был так напряжен… Боялся сойти с ума. Я прикончил пса, словно какой-нибудь негодяй. А по сути – и теперь не знаю зачем. Но я сделал это, черт возьми! И сейчас повторил бы снова, может, только для того, чтобы вполне насладиться объявшей меня после этого грустью. Грустью, нервным напряжением, освобождением от всякой чувствительности. А теперь называйте меня убийцей, демиургом или дикарем – оставляю выбор за вами. Мне на все наплевать, поскольку жизнь – штука по-настоящему идиотская.
Впрочем, слушайте, слушайте, я снова это сделал, ну, то самое, чего все так не любят, я опять преступил, впрочем, все это – порядочное идиотство, но вот вы, пожалуй, вы меня поймете.
Пролетали дни, недели, месяцы, мне стукнуло восемнадцать, когда Рита поселилась в одном из окрестных замков. Целый год я видел ее почти каждую неделю. Она приезжала по пятницам. Мы проводили дни напролет в фехтовальном зале, который я особо ценил за обилие света и отсутствие мебели. Устроившись на гимнастических матах, подперев голову рукой, мы лежали друг против друга, глаза в глаза. Иногда мы поднимались на второй этаж, и Рита музицировала в маленькой квадратной гостиной. Подчас – но это случалось крайне редко – она рядилась в вышедшие из моды платья, напяливала старые туалеты из тех, что находила в шкафах, и танцевала на лужайке прямо под солнцем. Я глядел на ее ступни, икры, обнаженные руки, нервные ладони… К ее лицу приливала кровь, грудь под корсажем вздымалась. А когда она уезжала, я еще долго оставался под впечатлением ее гибкого, горячего, трепещущего тела в моих объятьях. Но ничего я не ценил выше долгих молчаливых сцен, протекавших в фехтовальном зале. От нее исходил запах ореховой скорлупы с примесью кресс-салата, и я в молчании напитывался им от макушки до пят. Она словно бы не существовала на самом деле, растворялась, и я вбирал ее каждой порой. А взгляд ее я пил, как крепкое вино, время от времени запуская пальцы в ее волосы.