355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бен Элтон » Первая жертва » Текст книги (страница 1)
Первая жертва
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:21

Текст книги "Первая жертва"


Автор книги: Бен Элтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)

Бен Элтон
Первая жертва

Эта книга посвящается памяти моих горячо любимых дедушек – Виктора Эренберга и Гарольда Фостера, воевавших друг против друга во время Первой мировой войны


1
Ипр, Бельгия. Октябрь 1917 года, перед рассветом

Солдат был нагружен словно мул.

Помимо ранца и бутылки с водой, на спине он тащил лом, на который был наброшен моток колючей проволоки, весивший, должно быть, сотню фунтов. На поясе у него болтались две ручные гранаты, топор, штык, сумка с амуницией и разный инвентарь для прокладывания окопов. В руках он нес ружье. К тому же солдат совершенно промок, словно нарочно искупался в одежде, так что его форма, шинель и ботинки весили раза в три больше, чем обычно. Во Фландрии мокрыми были все, но не у каждого на спине болтался тяжеленный моток проволоки, и поэтому далеко не каждый ковылял с таким трудом.

– Эй, вы, – раздался сзади голос, пытавшийся перекричать грохот артиллерии. – Военная полиция! Пропустите! Мне нужно пройти. Я очень спешу.

Может быть, солдат его услышал, а может, и нет. Во всяком случае, он не посторонился и продолжал свой путь. Офицеру ничего не оставалось, кроме как тащиться за ним, проклиная этого чертовою груженого мула и надеясь дойти до места, где деревянный настил станет шире и он сможет наконец без риска обогнать солдата. Такая задержка раздражала его вдвойне, он достаточно много знал о военных действиях и понимал: этот парень в бой не пойдет. У него другая задача: прокладывать путь, используя проволоку и всякие приспособления, и помогать закреплять успехи, достигнутые штыками. Нетерпеливый офицер никаких успехов не ожидал. По крайней мере, никаких значительных успехов. В предыдущей битве, равно как и до нее, не было достигнуто ничего. Однако даже продвижение в несколько ярдов должно быть закреплено, нужно рыть новые окопы и укладывать новое проволочное заграждение. Для этого мул и тащился вперед по настилу.

А потом упал. Его подбитые гвоздями ботинки заскользили по мокрой доске, и, издав короткий крик, он рухнул набок и исчез, моментально затянутый в трясину.

– Человек тонет! – закричал офицер, зная, что уже слишком поздно. – Принесите веревку! Веревку, слышите, черт!

Но никакой веревки не было. В любом случае вряд ли кому-нибудь удалось бы обвязать ее вокруг тонущего солдата, даже вчетвером его бы не вытянули. Да и доски не выдержали бы не то что четверых, но и двоих, а связанные проволокой деревяшки были настолько скользкими, что спасатели рисковали разделить участь тонущего.

Поэтому солдат утонул и был мгновенно погребен в трясине.

2
Немногим ранее

Дуглас Кингсли едва ли подходил для того, чтобы пополнить ряды тех, кто отказывался воевать по идейным соображениям, учитывая, что людей он убил больше, чем большинство солдат на военной службе. Убил, разумеется, не собственными руками; он не вонзал нож и не нажимал на курок, но все же его жертвы умирали. С этим замечанием он с готовностью согласился на суде.

– Да, сэр, я знаю, что такое вопрос жизни и смерти, – обратился к судье Кингсли, – и я не раз отвечал на вопросы, которые ставила передо мной моя совесть. Однако сознание того, что все эти люди, среди которых три женщины, были приговорены к смертной казни в результате моих расследований, не мешало мне крепко спать ночью, потому что они безусловно заслужили свою участь.

Этот судебный процесс получил широкую огласку. Большинство из тех, кто отказывался воевать по идейным соображениям, представали перед военным трибуналом, но дело Кингсли было настолько громким, что власти решили передать его в гражданский суд. Одетый в безукоризненно сидевшую форму инспектора лондонской полиции, Кингсли странно выглядел на скамье подсудимых. Пуговицы на его мундире блестели, нагрудные знаки сверкали, а орденские планки едва ли могли принадлежать человеку, обвиняемому в трусости. Высокий и гордый, почти надменный, Кингсли говорил властным голосом и держался уверенно. Его тон раздражал судью, которому казалось, что подсудимому стоило бы вести себя скромнее.

– Вы считаете себя большим знатоком моральных ценностей, чем правительство Его Величества? – спросил он.

– А что еще можно предположить, учитывая рассматриваемые обстоятельства?

– И не надо губы кривить, сэр! – резко бросил судья.

Кингсли действительно кривил губы, но ненамеренно. Всю свою жизнь люди, знавшие и любившие Дугласа Кингсли, придумывали оправдания тому, что при первом знакомстве зачастую воспринималось как высокомерие. Нельзя сказать, чтобы Кингсли относился к людям снисходительно, но по его виду было ясно, что он из тех, кто все знает лучше других. И когда оказывалось, что он на самом делеправ, это ни в коей мере не смягчало раздражение окружающих, что всегда поражало Кингсли.

– Я не позволю вам тут ухмыляться! – добавил судья, повышая голос.

– Я не собирался ухмыляться, сэр, я и не думал, что ухмыляюсь. Прошу прощения.

– Тогда извольте объясниться! С чего это вы взяли, что ваша дальновидность настолько превосходит дальновидность тех, кто управляет всей страной?

– Вообще-то, сэр, я бы не стал этого утверждать. Я просто хочу сказать, что знал каждого из тех, кого отправил к судье, выносящему смертный приговор, и знал их прекрасно. Я до тонкостей изучил их натуру и их поступки. Правительство Его Величества не знает ни одной из своих жертв, будь то немцы, турки, австрийцы или наши с вами сограждане.

Это замечание вызвало гневные выкрики из толпы, заполнившей балкон в зале суда.

– Кингсли – предатель, – крикнул пожилой мужчина. Немчура поганая!

Последнее относилось к тому обстоятельству, что дед Кингсли родился во Франкфурте и его фамилия была Кёниг.

– Так предатель или немец, сэр? – поинтересовался Кингсли. – Будь я немцем,хотя это не так, меня едва ли можно было бы назвать предателем за отказ сражаться с ними.

Кингсли снова скривил губы, и с балкона в его адрес понеслась брань. Он словно услышал голос своей жены, которая постоянно ругала его за высокомерные замечания. Она сердито выговаривала ему за них, возвращаясь со званых вечеров, где, как ему казалось, он вел себя как ангел. «Ты считаешь себя очень умным, – твердила она ему, – и я уверена, что так оно и есть, но даже ты не знаешь всего, и к тому же люди не любят выскочек».

Поведение Кингсли определенно не располагало к нему публику, собравшуюся в зале суда.

– Трус! – верещала неопрятная с виду женщина в трауре.

– Грязный паршивый трус! – желчно выкрикнул сидящий рядом с ней демобилизованный рядовой.

Кингсли еще раньше заметил этого человека. У него не было ног, и в зал его внесли родственники.

Кингсли подумал о своем брате Роберте, пропавшем без вести в первый же день битвы на Сомме и уже давно числившемся среди погибших. Если бы Роберта не разорвало на куски, а он только лишился бы ног, неужели он тоже сидел бы сегодня здесь, на балконе? И поливал бы его злобной бранью?

Судья призвал к тишине, но замечания зрителям не сделал. Было очевидно, что он сочувствует толпе.

– Суд не потерпит клеветы и предательства, мистер Кингсли! Британское правительство не убивает своих граждан. Наших солдат убивает неприятель, и делает это ради осуществления своих коварных замыслов, а наши доблестные воины жертвуют собой, чтобы им помешать. Своими бессмысленными высказываниями вы оскорбляете память павших.

– Уверяю вас, я не собирался оскорблять их память, – быстро ответил Кингсли. – Я просто хочу сказать: я абсолютно уверен, что люди, которых я отправил на виселицу, выполняя служебные обязанности, были преступниками и полностью заслужили свою преждевременную смерть, в то время как правительство Его Величества не может судить о моральных качествах ни одной из своих жертв.

Казалось, судья хотел закричать, но вместо этого схватился за молоточек и замер, собираясь с духом. Он занимал высокий пост и понимал, что не вправе поддаваться на провокации. Он должен попытаться спокойно ответить на доводы Кингсли, оставив негодование толпе.

– Инспектор Кингсли, это несерьезно! Немецкий солдат представляет волю своего правительства, того самого правительства, чьи нравственные устои нам слишком хорошо известны.

– Они известны нам потому, что схожи с нашими!

И снова с балкона раздались возмущенные крики. Кингсли прикусил губу, понимая, что каждое сказанное им слово только усиливает презрение публики. Разум велел ему молчать, и все же он не мог остановиться. Он хотел, чтобы люди поняли, что он прав.Не с точки зрения нравственности, поскольку это считал делом совести каждого, но прав интеллектуально.У него имелись неоспоримые доводы.

Где-то вдалеке военный оркестр заиграл «Прощай, Долли Грей». День был теплый, и высокие окна зала суда были приоткрыты, поэтому музыка была слышна, даже несмотря на шум.

 
Прощай, Долли, я покидаю тебя,
Хотя мое сердце разрывается от разлуки…
 

Старая, всеми любимая песня времен Англобурской войны снова стала популярна в первые дни войны, когда с вокзалов Ватерлоо и Виктория уходило множество эшелонов британских экспедиционных войск. В последние годы песню исполняли реже, и Кингсли пожалел, что услышал ее именно сейчас. Это была любимая песня его сына, и Кингсли много раз наблюдал, как малыш марширует по их уютной гостиной, а жена сидит за своим любимым пианино и поет.

Кингсли попытался перестать думать о своей семье. Он пытался не думать о ней с самого ареста, но безуспешно. В более счастливые времена Кингсли верил, что важнее семьи для него и быть ничего не может, и все же пожертвовал ею ради сухих принципов и ненавидел себя за это.

– Я не одобряю действий кайзера! – сказал Кингсли собравшимся, злобно глядевшим на него сверху вниз. – Я считаю, что катастрофа разразилась во многом из-за его непомерного тщеславия и агрессивности и он – главный виновник того, что сейчас происходит…

– Что ж, мы счастливы это слышать. – Голос судьи сочился сарказмом. – Вне всякого сомнения, генерал Хейг в ближайшем приказе по войскам изложит ваши соображения – они поднимут боевой дух войск.

– И все же, – гнул свое Кингсли, – несмотря на все ошибки, кайзер возглавляет развитое империалистическое государство! Как и его двоюродный брат, Его Величество король Георг. Да, у нас царит демократия, а в Германии всем заправляют олигархи, но воюем мы друг с другом не поэтому. До недавнего времени наш союзник Россия была такой же абсолютной монархией, как и Германия. Я не понимаю, по какой причине такие схожие европейские страны вынесли народам друг друга смертный приговор.

– Искать причины – не ваше дело, сэр!

– Я считаю это не просто своим делом, а своим долгом.

– Имей вы хоть малейшее представление о долге, сэр, вы были бы во Франции!

Раздались одобрительные крики, и Кингсли показалось, что судья с радостью позволил бы публике спуститься с балкона и линчевать его прямо в зале суда.

– Вы гражданин этой страны, подданный Его Величества! – гремел судья. – Если вы хотите воздействовать на национальную политику, у вас есть право голосовать. Если вы хотите воздействовать на нее сильнее, то, внеся избирательный залог, вы имеете право баллотироваться в парламент. Вы всю жизнь прожили в удобстве и достатке под защитой парламента и короны. Вы с радостью пользовались правами и привилегиями британского гражданина. По какому праву вы теперь уклоняетесь от своих обязанностей?

Кингсли пытался поймать взгляд судьи. Публика была настроена крайне враждебно, и Кингсли, хоть и держался уверенно, был в ужасе, что стал объектом такой агрессии. Могло даже показаться, что его боевой дух иссяк.

– У меня нет такого права, сэр, – тихо сказал он.

– Говорите громче, подсудимый! – потребовал судья.

Кингсли снова поднял голову и посмотрел судье прямо в глаза. Он знал, что слушание подходит к концу.

– Я не имею права уклоняться от выполнения своих обязанностей. Если, конечно, я не готов принять последствий. Но вы ведь понимаете, сэр, что я готов принять их. Поэтому я здесь. Я здесь, чтобы принять последствия положения, в котором мне, к сожалению, довелось оказаться.

После этих слов волнение в зале утихло, хотя всего несколько секунд назад зал вполне бы мог превратиться в медвежью яму. Свирепствующая толпа была ошеломлена неожиданной покорностью Кингсли. Судья тоже заговорил спокойнее. Казалось, что на самом деле, несмотря на крики и злость, участь Кингсли его беспокоила.

– Инспектор Кингсли, – сказал он, – вы осознаете, что я законом наделен правом проявлять терпимость к пацифизму, если этот пацифизм основан на истинном моральном или физическом отвращении к лишению человека жизни?

– Так точно, сэр.

– Я наделен правом приговаривать людей, разделяющих такие принципы, к трудовой повинности: они могут трудиться на благо своей страны в мирном качестве, но обычно не попадают в тюрьму.

– Я понимаю.

– И все же вы не желаете прибегнуть к этому доводу в свою защиту?

– Я не пацифист, сэр. И я не считаю, что каждая человеческая жизнь священна. Полагаю, что существуют обстоятельства, при которых убийство может быть оправдано, возможно, даже в таких масштабах, как это происходит сейчас на полях Бельгии и Франции, хотя с трудом могу представить подобные обстоятельства. Причина, по которой я предстал перед вами сегодня, заключается в том, что, на мой взгляд, эти обстоятельства никак не сочетаются с обещаниями, данными нашей страной Бельгии на Лондонской конвенции держав 1839 года.

Затишье продлилось недолго. Публика на балконе снова занервничала. Кингсли услышал предостерегающий голос жены: «Выскочек никто не любит». Зачем поднимать вопрос о конвенции? Зачем упоминать эту дату? Это прозвучало заносчиво и по-книжному и могло только усилить и без того глубокую враждебность зала. Но Кингсли никому бы не позволил себя запугать. Главное – факты. Только ониимеют значение при оправдании войны. Кингсли эти факты были известны, и он бы не позволил себе преуменьшить важность своих доводов просто для того, чтобы потворствовать невежественной, готовой принимать лишь догмы толпе.

– То есть вы считаете, – поинтересовался судья, – что такая великая и могущественная держава, как наша, не должна была прийти на помощь маленькой, храброй и доблестной Бельгии, когда ее захватили?

– Если причина нашей нынешней военной операции заключается именно в этом, тогда мне кажется странным, что мы не несем подобных обязательств перед народами африканской страны Конго, которую «доблестная» Бельгия с радостью захватила, подчинила себе и поработила, причем, осмелюсь сказать, с жестокостью, превосходящей ту, которую немцы продемонстрировали в Европе.

– Вы сравниваете участь дикарей с судьбой христиан, с судьбой белых людей?

– Да, именно так.

Судья, похоже, растерялся. Несколько лет назад невероятная жестокость бельгийских империалистов действительно вызвала волну критики в Британии. Но эта критика была забыта, когда Бельгия обрела новый статус – статус мученика.

– Бельгийское Конго не имеет никакого отношения к вашему делу.

– Позвольте спросить, почему?

– Потому что вы британский гражданин, инспектор Кингсли, и мы обсуждаем британскую политику, а если каждый будет по своему усмотрению выбирать лишь определенные установки национальной политики и следовать только им, это будет анархия. Вы анархист, сэр?

– Нет, сэр.

– Приятно слышать. Было бы странно, если бы человек, четырнадцать лет прослуживший в лондонской полиции, оказался анархистом.

Кингсли знал, что ничего не добьется, и вдруг на него навалилась усталость. Прошедшие с ареста месяцы вымотали его, и судебное разбирательство само по себе было полным кошмаром и лишало последних сил. Он решил, что надо поспособствовать завершению разбирательства.

– Сэр, мне жаль, что я доставил вам и этому суду столько неприятностей. Искренне жаль. Я понимаю, что с точки зрения закона моим действиям нет оправдания и вы можете вынести только один приговор. Могу сказать одно: в сложившейся международной обстановке я вынужден, с величайшим сожалением, отказаться от своих обязательств подданного короля. Я не могу прятаться за моральными или религиозными принципами. Да, есть люди, которых я мог бы убить. Да, есть войны, на которых я мог бы сражаться. Одно могу сказать, сэр: это что сейчас идет не такая война и сражаются в ней не такие люди.

– Черт возьми, если ваш протест не связан с моральными или религиозными принципами, то не соблаговолите ли вы объяснить мне как-нибудь попроще, на чем он основан?

Кингсли помедлил. Он знал, что ни судье, ни публике на балконе, ни более широкой общественности его ответ не придется по душе, но другого ответа у него не было.

– Это интеллектуальный протест, сэр.

– Интеллектуальный! Каждый день гибнут тысячи наших храбрых солдат, а вы говорите об интеллекте!

– Да, сэр, говорю. Именно интеллект отличает людей от животных.

– Это совестьотличает людей от животных.

– Эти два понятия связаны между собой, сэр. Именно интеллект подсказывает человеку, что правильно, а совесть определяет, станет ли он действовать исходя из этой информации.

– И ваш интеллект подсказывает вам, что вы не должны сражаться в этой войне?

– Да, сэр, а моя совесть заставляет меня уважать этот совет. Эта война… глупая. Она оскорбляет мое представление о логике. Она оскорбляет мое представление о справедливости.

3
Посетитель

Вечером накануне вынесения приговора, перед самым ужином Кингсли сообщили, что у него будет посетитель. Ему предстояла встреча с женой, которой он не видел уже три месяца.

Необыкновенно увлеченный своей работой, Кингсли дожил до тридцати лет и только тогда решил жениться. Все его коллеги сходились во мнении, что Агнес Бомонт стоило подождать и что, заполучив ее, Кингсли совершил самое удачное в своей жизни задержание.

Кингсли влюбился в Агнес с первого взгляда, увидев ее за сэндвичами с яйцом и викторианским бисквитом на благотворительной полицейской игре в крикет в Далидже. Он сразу же понял, что отдаст что угодно, лишь бы добиться ее. Они были необычной парой. Ее мягкие золотые кудри, голубые глаза и розовые щечки резко контрастировали с его суровой внешностью, но, зачастую отмечала сама Агнес, противоположности, как известно, сходятся.

– По-моему, все дело в теории Дарвина, – дразнила она его. – Если бы красивые девушки не выходили замуж за уродов, то уродство переходило бы из поколения в поколение и скоро по земле разгуливало бы племя горгулий.

Будучи младше его на десять с лишним лет, Агнес была для полицейского без особых чинов и без намека на приличное состояние недостижимой целью. Мало того, что она была красива и обаятельна, она приходилась дочерью самому главному начальнику Кингсли, сэру Уилфреду Бомонту, комиссару Скотленд-Ярда.

– Если хочешь сделать карьеру в полиции, – уверяли Кингсли друзья, – есть только одно правило: никогда, запомни, никогдадаже не мечтай о дочери комиссара.

Но в любви, как и во всем остальном, у Кингсли были свои правила. Он знал,что Агнес Бомонт – это то, что ему нужно, а когда Кингсли знал, что ему нужно, спорить было бессмысленно.

Знаменитая дебютантка, Агнес была представлена королю в 1910 году и тут же, благодаря своей внешности и характеру, затмила множество девушек гораздо выше по положению. Бомонты были из Лестершира, их род не отличался особой знатностью, однако был известен еще до Реформации. У них была собственная скамья в церкви в Виллингтоне; за многие поколения Бомонты добились высокого положения в тех краях. Дедушка Агнес был заместителем министра при втором правительстве Солсбери.

За пределами аристократического круга семейство Бомонтов стояло на первом месте.

Что касается семьи Кингсли, его отец преподавал физику в техническом колледже в Баттерси, а мать рисовала карикатуры для газет. Говорили, что именно от матери Кингсли унаследовал сверхъестественное внимание к деталям.

Женитьба позволила подняться в ранге и статусе Кингсли, но не Агнес, однако саму Агнес это нисколько не беспокоило, да и ее родные, попереживав, перестали думать об этом. В конце концов, шел двадцатый век. Канцлер казначейства и сам был родом из уэльского семейства среднего достатка и вместе с молодым министром внутренних дел, аристократом Уинстоном Черчиллем, проводил в жизнь социальные реформы. Кто знал, чего сможет добиться такой человек, как Кингсли? В первые годы нового столетия у лондонской полиции работы прибавилось. Лондон был самым богатым городом мира, многоязычным мегаполисом с населением в семь миллионов душ, центром огромной империи и главным портом коммерческого флота, перевозившего более девяноста процентов всех торговых грузов мира. В городе было где разгуляться преступникам, а это, соответственно, предоставляло простор для деятельности энергичных и честолюбивых полицейских офицеров. Высокий, привлекательный и (как он сам говорил о себе) довольно сообразительный Кингсли был именно таким.

А что до его иностранных корней, что ж, любила говорить Агнес, разве члены королевской семьи сами не немецкие иммигранты?

Кингсли уже сидел в комнате для свиданий, когда вошла Агнес.

С тех пор как Кингсли впервые заставил Агнес покраснеть, он называл ее наедине Розой, и если роза прекрасна в прекрасном саду, насколько она красивее в стенах тюрьмы! Кингсли содрогнулся, глядя, как его жена идет по длинной унылой комнате с каменными полами и мрачной решеткой, где заключенным Брикстонской тюрьмы разрешалось проводить драгоценные минуты с адвокатами и любимыми людьми.

Агнес оделась скромно, соответственно времени и обстоятельствам. Она не стала облачаться в модное платье, обнажавшее ее стройные щиколотки, платье, которое она обычно надевала с высокими ботиночками. На ней была темно-коричневая шерстяная юбка до пола и жакет в тон. Накрахмаленная белая блузка была застегнута до подбородка, а волосы собраны в строгий узел.

Проходя вдоль ряда сидевших перед решеткой посетителей, она привлекла всеобщее внимание, даже несмотря на скромную одежду и бросающуюся в глаза бледность. Такая красота среди мрачного унынья тюрьмы была редкостью.

Агнес села напротив Кингсли, но смотрела вниз, не поднимая на него взгляда.

– Отец ждет в машине, Дуглас, – сказала она. – Я ненадолго.

Кингсли вряд ли мог рассчитывать на тепло или сочувствие с ее стороны и поэтому не удивился, не увидев их.

Огорчился, но не удивился.

Втайне он всегда лелеял крупицу надежды, что она простит его, но разум подсказывал, что это невозможно. Еще много месяцев назад, когда он рассказал Агнес, что собирается сделать, она ясно дала понять, как к этому относится. Наверное, за все время до ареста труднее всего ему было той ночью, когда Агнес не пришла в их супружескую спальню, оставив на своей подушке конверт с одним-единственным белым перышком.

– Теперь, когда тебя приговорили, я подам на развод, – сказала она.

– А разве приговор – достаточное основание для развода? – спросил Кингсли. – Я не очень хорошо знаком с этой областью законодательства. Я думал, для развода требуется измена.

– Это я бы тебе простила, – ответила Агнес, и в глазах у нее вдруг появились слезы. – По крайней мере, измена – это мужской поступок!

Кингсли не знал, что ответить, и промолчал. Умом он понимал, что мнение жены просто смешно, даже наивно. Ее слова обрушились на него словно молот. Было время, когда простота и легкомысленность Агнес казались ему очаровательными; теперь, когда эти качества не позволили ей понять то, что он пытался сделать, его сердце разрывалось от боли.

– Да, Дуглас, – продолжила она, – я могла бы простить тебе многое, но только не позор. Только не позор!

– А, да! Позор…

Кингсли знал, что это, и только это было в глазах Агнес, второй дочери сэра Уилфреда Бомонта из лестерширских Бомонтов, преступлением. Дело не в трусости. Он знал: она не считает его трусом. Тем жарким и романтичным летом 1910 года ее, среди прочего, поразила бесшабашная храбрость Кингсли. Он не принадлежал к числу скромных людей и уж точно не был настолько глуп, чтобы скрывать от нее три повестки в суд, вызвавшие ее неподдельное изумление; к тому же везде только и говорили, что о его отчаянном, но хладнокровном поведении во время осады на Сидни-стрит, столь отличавшемся от безрассудства Черчилля, молодого министра внутренних дел, которого серьезно критиковали за безответственность, с которой он полез под пули.

– Будь ты трусом, – продолжила Агнес, – я, возможно, и поняла бы тебя.

Но Кингсли прекрасно знал, что Агнес никогда его не поймет. Да и как это можно понять? Как можно ждать понимания от жены, которая видит, что, пока женщины из всех слоев общества отправляют своих мужей, братьев и сыновей на смерть, ее муж, ее красивый, известный муж, не трус и не ревнитель нравственных норм, отказывается идти на фронт? Ей было трудно понять это, еще когда Китченер собирал добровольческую армию, когда мужчины, по крайней мере, могли выбирать свою судьбу. Должность Кингсли в полиции и его довольно зрелый возраст (ему было тридцать пять) отчасти оправдывали его нежелание идти на фронт, но когда Кингсли отказался выполнить свой долг после введения воинской повинности, такого позора она снести не могла.

– Знаешь, все наши друзья меня презирают, – сказала Агнес.

– Я догадывался, что так и будет.

– Никто не звонит. Не присылает приглашений. Даже Квинни сказала, что уходит.

Кингсли искренне сочувствовал Агнес. Получить удар от собственной кухарки было для такой гордой женщины, как Агнес, унизительно, но уход Квинни был неизбежен, если учесть, что она была ярой патриоткой. Кингсли вспомнил, как она с гордостью рассказывала ему, что провела ночь на улице, чтобы поглазеть на похороны Эдуарда VII. Она утверждала, что только заработанное тогда люмбаго не позволило ей сделать то же самое в день коронации Георга V.

– Через два года твоему сыну будет шесть, – продолжила Агнес. – Как ты думаешь, хоть одна частная школа его примет?

– Как там Джордж?

– Какая тебе разница?

– Это недостойно тебя, Ро… Агнес.

– Ни один здравомыслящий человек не станет губить жизни людей, которые ему дороги, – с вызовом сказала Агнес. – По крайней мере, в Лестершире так не поступают.

Повисла тишина. Агнес немного смягчилась.

– Он скучает. Постоянно говорит о тебе. Ты его герой, ты ведь знаешь.

От слова «герой» веяло горькой иронией. Снова воцарилось молчание, и опять его прервала Агнес:

– К счастью, он еще слишком мал и наш позор его еще не коснулся, но так будет не всегда.

Кингсли сделал глубокий вдох и крепко ухватился за цепь, идущую от его наручников к оковам на ногах. Когда он пошел на это, больше всего его терзала мысль о сыне. Мужчине невыносимо осознавать, что он опозорил свою семью, и министерству информации это было прекрасно известно. На каждом железнодорожном вокзале и станции метро красовались многочисленные плакаты, воздействующие на самую уязвимую часть мужской души. «Папочка! А что делал ты во время Великой войны?» – вопрошал некий гениальный пропагандист. На плакате художником был создан врезающийся в память образ маленького мальчика, который задает этот вопрос развалившемуся в кресле мужчине с запавшими глазами и виноватым лицом, а крошечная сестренка смотрит на брата сверху вниз, не осознавая ужасного позора отца. Но сын Кингсли едва ли задаст ему такой вопрос, потому что история о том, что делал во время Великой войны его папочка, была сейчас во всех газетах.

– Я уверена, будь ты истинным пацифистом, – сказала Агнес, – мы смогли бы тебя простить. Но вот так… погубить себя, покрыть позором свою семью ради какого-то принципа…

– Я не одобряю эту войну, – тихо сказал Кингсли.

– Да! И ты тысячу раз говорил мне об этом, – прошипела в ответ Агнес. – Думаешь, я ее одобряю? Ты думаешь, ее одобряет леди Саммерфилд, у которой двое сыновей погибли, а третий ослеп от газа? Или няня Уигген, у которой в первую неделю был убит единственный брат, но которая заботится о Джордже, в то время как ты прячешься здесь? Ты думаешь, ее одобряют наши друзья? Или соседи? Дуглас, мужья и ухажеры нашей прислугиприносят в жертву то, чего не хочешь отдавать ты. Ты думаешь, хоть один из них одобряет эту войну?

– Тогда им нужно быть здесь со мной, ведь, поступи они вместе со своими мужьями и возлюбленными так же, новых жертв не потребовалось бы.

– Да, а тем временем нас захватят эти сволочи немцы? Ты этого хочешь?

Кингсли только один раз за их совместную жизнь слышал, как Агнес ругается, и это было во время родов.

– Нет, – наконец ответил Кингсли, – я хочу не этого. Ты же знаешь, я люблю свою страну.

– Но не станешь сражаться за нее.

– Эта война разрушает нас. Разве ты не понимаешь? Эта война губит ту Британию, которую мы стремимся защитить. Она погубит всю Европу. Это глупая война.

– Не тебе об этом судить,Дуглас.

– Мне бы тоже хотелось так думать, но это не так. Судить об этом должен каждый. Я считаю, что эта война все уничтожит. Европа сошла с ума.

Агнес поднялась, но тут же села обратно.

– Я любила тебя, Дуглас.

– Я по-прежнему тебя люблю.

– Мне не нужна твоя любовь. Мне не нужна любовь человека, который губит семью ради идеи! Который готов пожертвовать своей женой и сыном не по велению сердца, а по велению разума. Ты считаешь, что слишком хорош для этой войны, Дуглас. Она оскорбляет тебя. Ты ставишь себя выше нее. Ты думаешь, что она не достойна твоего мощного интеллекта, потому что она нелепа, жестока и ужасна, а тем временем другие люди гибнут в этой нелепой и жестокой войне! Ты их считаешь глупцами…

– Ты же знаешь, я не думаю…

– Нет, думаешь! Ты думаешь, что будь у политиков столько же мозгов, сколько у тебя, они ни за что не ввязались бы в эту войну, и не будь люди настолько глупы, они отказались бы в ней участвовать. Разве это не означает, что ты ставишь себя выше всего происходящего? Что в собственных глазах ты умнеевсех остальных? Я повторяю, Дуглас: будь ты и правда пацифистом, одним из мерзавцев, которые разглагольствуют на Гайд-парк-корнер, утверждают, что лучше других понимают слово Божие, и считают, что немцы милы и добры, их просто не так поняли… Но ты слишком умендля того, чтобы быть пацифистом. Ты предпочитаешь выбиратьвойны, в которых сражаться, и, боже мой, какая жалость, что эта война недостаточно хороша для тебя!

Агнес пыталась скрыть за язвительностью свою боль, но не выдержала и расплакалась. Она достала из рукава носовой платок, высморкалась, а затем сняла с пальца обручальное кольцо и просунула его под разделяющую их решетку. Кингсли уставился на него.

– Забери, – тихо сказала Агнес.

Он взял кольцо и надел на мизинец.

– Я все еще люблю тебя, Дуглас, – почти шепотом добавила Агнес, – и всегда буду любить. Наверное, именно это – самое трудное.

Она снова встала. На этот раз она действительно собралась уходить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю