Текст книги "Золото гоблинов"
Автор книги: Бахыт Кенжеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Бахыт Кенжеев
Золото гоблинов
1
Вслушиваясь в шум октябрьского дождя, кто не надеется различить сокровенный смысл в его однообразной, в его утомительной речи? А он медлительно падает с темного неба, стекает с крыш и обнаженных веток вначале каплями, потом струями, и если что и произносит, то не унижаясь до нашего языка.
Я отпил из холодного на ощупь серебряного стаканчика с неразличимой уже, совсем почерневшей гравировкой. Грешно пить одному. Вообще грешно быть одному. Но это заповедь для здоровых. Даже пес уходит от хозяина умирать в ближайший овраг. И забивается в угол, и рычит, когда ему хотят помочь. Мне еще не пора, впрочем. Я не стар и способен слушать дождь. По утрам я первым делом отыскиваю в газете прогноз погоды и радуюсь, если к вечеру, как сегодня, обещают осадки. Когда поставишь мое кресло с сосновыми подлокотниками поближе к окну и откинешься в нем, взгляд устремляется в пустое небо. Клонит в сон. Дождь как бы возрастает, заполняя все сознание, омывает его, растворяет в себе. Если в такой миг зазвонит телефон или раздастся стук в дверь, можно испугаться, что сошел с ума,– такая пропасть между ровными волнами засыпания и осязаемым миром. Из серого шелестящего марева передо мной снова возникла операционная московской больницы. Меня опять кольнуло в сердце. Я который раз медленно взлетел к потолку, к ослепительной бестеневой лампе. Худой врач с намечавшейся проплешиной на макушке в отчаянии вдавил в мою бледную грудную клетку какой-то прибор на оранжевом шнуре, нажал на кнопку, и жалкое, покрытое синяками тело на хирургическом столе содрогнулось.
Я знал это видение почти наизусть и, не будь оно столь для меня сокровенным, непременно написал бы доктору Моуди для следующего издания его прославленного, хотя и не очень убедительного исследования. Я смотрел на свое тело, вспоминая влажный брезент палатки, пробивающийся в затянутое мелкой сеткой окошко свет полной луны сквозь шумящие еловые ветки и ломающийся голос самого бойкого из скаутов. Я слушал даже более завороженно, чем остальные, потому что английский знал еще неважно. "А вы что думаете? – говорил он, и мне казалось, что глаза его посверкивают во тьме.– В каждом похоронном доме в печи есть такое окошко, только смотреть никому не дают, потому что труп при сжигании шевелится, а иногда вообще пытается встать и проклинает все на свете". Скауты испуганно замерли в темноте.
Воспоминание мелькнуло, заставив мою душу улыбнуться, и вдруг все, что видела она под собою, представилось ей столь же убогим, сколь подсохшие остатки неубранного праздничного ужина на следующее утро. Врач возился со своим прибором, пытаясь, должно быть, увеличить напряжение, статный практикант-фельдшер, сдвинув свои собольи брови, озадаченно покусывал нижнюю губу. Лежащее на столе еще утром не то что заигрывало с ним во время обхода, но посматривало на его ладное тело с оттенком интереса, которого он не мог не заметить. "Пора",– подумал я, подымаясь сквозь потолок, сквозь железобетонные перекрытия с пустотами, заполненными строительным мусором, но очутился не в помещении следующего этажа, а как бы в ином пространстве. (Нет, никакого света в конце тоннеля я не видел.)
Если в этом пространстве и существовал язык, то это был язык дождя, вскриков падающих камней, пронзительного сияния звезд в безвоздушном пространстве. Читая Коран, мы заблуждаемся: тенистые сады с фонтанами, полнобедрые гурии и чаши вина, запрещенного правоверным на этом свете,– это лишь бедные образы, которыми приходилось орудовать пророку по врожденной скудости человеческой речи. Моя освобожденная душа обнимала как бы всю Вселенную, и я знаю, как смешно это звучит. Но напрасно издевался Достоевский над простодушным автором пьесы, в которой участвовали среди прочего хор минералов и балет небесных тел. Может быть, автору довелось испытать то же чувство, что и мне, и он так же мучился над его переводом сначала на обыденный язык, а потом на язык искусства.
Это ощущение единства с миром, как миг высшего наслаждения в любви, не могло продлиться долго и стало перерождаться в тоску.
– Ну, здравствуй,– услышал я и, обернувшись, увидел Алексея, с которым при жизни мы были на "вы". Он носил нечто похожее на хитон – не тот, что на своих выступлениях, а более свободный, колышущийся, бесплотный, в один миг белый, в другой -голубоватый.– Вот так мы тут и обитаем.– Он взял меня за руку, и вдруг свет и тьма разделились окончательно, и я увидел, что мы стоим на желто-коричневой равнине, засаженной пыльными виноградными лозами, рачительно подвязанными к деревянным столбикам. Вдали громоздились черные горы со снежными шапками на вершинах.
Я выбрал себе это время и это пространство.
Над нами вдруг запылало полдневное солнце, ветерок донес запах моря, и на миг я ощутил себя не в загробном мире, а в самом обыкновенном, где-нибудь в Греции, скажем.
– Но тебе еще рано,– улыбнулся он, отпуская мою руку, и в следующее мгновение я уже очумело мотал головою в своем кресле, чувствуя, что отлежал правую руку. После перелома она стала слишком чувствительной. За окном по-прежнему гудели автомобили и посвистывал ветер, ледяной даже на слух. Впрочем, сразу же после моего пробуждения кто-то постучал в дверь – сначала нерешительно, потом настойчивее и настойчивее. Звонок не работал уже месяц, но гости ко мне не ходят, и чинить его нет надобности.
2
Я отворил дверь, не посмотрев в глазок, но вместо неулыбчивого дворника, обыкновенно в эти числа собирающего квартирную плату, увидел на пороге вымокшую до нитки и заметно похудевшую Жозефину. Под ее мокрым плащом виднелись черное в обтяжку вязаное платье и черные лосины. Того же цвета была и шляпа с кокетливо изогнутыми полями. «Женщины неисправимы»,– подумал я.
– Что же ты не позвонила сначала? – сказал я вслух без особого упрека.
– Ты мне в тот раз сказал, что всегда дома вечерами.
– И то верно,– согласился я, отступая в глубь прихожей. Позволь, я помогу тебе раздеться. Ты просто так или по делу?
– Скорее по делу.– Она скинула пахнущий дождем плащ, поставила в угол раскрытый зонтик и робко прошла в гостиную, освещенную только светом уличных фонарей.
– Садись куда хочешь,– сказал я.– Можно на диван, можно в кресло. Что же ты не на машине? Как насчет фена? Чаю? Коньяку?
Я включил торшер и поставил чайник, вскипевший почти мгновенно.
– Фен не нужен, слишком много хлопот, и коньяку не стоит, а чаю да, конечно, Анри, спасибо. Машина, представляешь, опять сломалась. Карбюратор полетел. Механик уже третий день тянет. А на улице такой ветер, что, видишь, даже под зонтом я вымокла. Как выворачивало его, пока я шла от метро,– еле удержала. Не дай Бог простудиться. Обезжиренного молока нет? Ну и ладно. И Earl Grey… у тебя хорошая память.– Она замолчала, мелкими глотками отпивая чай и часто облизывая ненакрашенные губы.– Я получила у Верлина справку о работе Алексея для пенсии. Он сказал, что оставшийся от АТ компьютер вроде бы у тебя. Странно как-то получается.
Виновник неурочного визита моей гостьи, порядком поцарапанное, но исправное чудо позавчерашней техники, через приоткрытую дверь спальни посвечивал своим голубоватым экраном. Однажды АТ в приступе откровенности рассказал мне о некоей рыжей общей тетрадке, доставшейся ему в наследство от знаменитого дяди, и о том, с какой благоговейной постепенностью – по одной страничке в неделю, если не в месяц,– изучал он в юности этот музейный документ. Понимаю его давнишние чувства. Свежее горе до сих пор мешает мне привести в порядок все файлы на компьютере, вернее, обнаружить на нем обещанное. Пока я имею дело только с кучей электронного мусора, обрывками, пустяками.
Ах, Жозефина, милая моя, нет у меня официальной бумаги на право владения этой недешевой игрушкой, и постороннему может представиться, что я ее попросту присвоил. Но ты же не посторонняя, ты знаешь и меня, и покойника-мужа, ты же поверишь в тот разговор без свидетелей в известном баре при супермаркете Irish House на Новом Арбате, куда затащил меня АТ примерно за неделю до постигшей нас катастрофы. В крошечном баре недолюбливали местных, но АТ, с вызовом поглядывая на средней руки бизнесменов, мирно попивавших свой Guinness, говорил исключительно по-русски.
– Возненавидел я эту страну, Анри, а под иностранца косить тем не менее не желаю,– бормотал он над стаканчиком неразбавленной водки. В тот вечер он надел затрапезное – голубой свитер с дыркой на локте, обтрепанные снизу джинсы.– Знаете ли вы стихи Тютчева? Как грустно полусонной тенью, с изнеможением в кости, навстречу солнцу и движенью за новым племенем брести? Все это скоро кончится, во всяком случае, для меня. Между тем надо вести свои дела так, чтобы в любой момент быть готовым их сдать.
– Накаркаете,– затревожился я.
– Могу и накаркать,– кивнул он,– я человек суеверный. Но, вдруг что, заберите мой "Макинтош", разберитесь в его содержимом. Там две ненапечатанных повести, кое-какие дневники. Несколько эллонов. Хотите, формальную бумажку напишу?
– Алексей Борисович,– накинулся я на него,– не кощунствуйте! Ну зачем вам так кокетничать? Чтобы цену себе набить?
– Оставьте,– ответил он спокойно,– я трезвее вас отношусь к жизни и чувствую, что мои силы уже на исходе.
– Так и вижу вас намыливающим веревку,– съязвил я, стараясь сбить с него патетическое настроение,– или бросающимся под поезд метро.
– Этого я не сделаю,– голос его несколько протрезвел,– и все же запомните на всякий случай, а? Не Верлину же разбираться в моем архиве, не Жозефине же. Тем более что она русского не знает.
– А друзья-аэды? – сдался я.
– Один стал законченным алкоголиком, другого я, в общем, разлюбил.
Я приоткрыл глаза. Видение рассеялось. Жозефина, имени которой в своем пересказе я не упомянул, при свете торшера казалась куда моложе своих тридцати восьми. Она вытерла глаза черным платком и потянулась к бутылке. Я принес ей небольшой бокал.
– Неужели он ни слова не сказал обо мне? Ни одного слова? После всего, что я для него сделала?
Я лицемерно покачал головой. Никогда не слышал в ее голосе подобной горечи.
– Мучил меня при жизни, мучает и после смерти! Господи, за что такое наказание? Ладно, Анри, я тебе верю. Но я не о железке говорю, хотя она и стоила в свое время четыре тысячи. Ты меня знаешь, я не стану качать права и кричать, что по закону все имущество покойного принадлежит его супруге. Но пойми, только не обижайся, эта ответственность должна лежать на мне. Ты ведь никогда по-настоящему не ценил его таланта. А я специалист и к тому же его вдова. Кому, как не мне, разбирать его архив? Ты скажешь, что в последние годы он все силы тратил на свой проклятый бизнес, на пьянки, на посредственную прозу, что он перестал выступать, а вероятнее всего, и писать. Не верю. Он был действительно творческим человеком. Он просто переживал кризис зрелости. Я убеждена, что есть какая-то незавершенная работа, наброски, планы – все это нужно будущим поколениям, во всем этом ты разобраться не сможешь.
Улыбнувшись про себя этим будущим поколениям, я пригубил свой Napoleon St-Remy, с золоченым профилем императора на этикетке. Творческий человек всегда пил из того самого стаканчика, который сжимал я сейчас в руке. Давно еще позабытый Алексеем в моей тогдашней квартире, подарок Кати Штерн так у меня и прижился.
Как согревает рюмка коньяку,– а то и две, и три – в осенний промозглый вечер у окна, за которым воздушная пропасть. На ее черном дне трогательными огоньками переливается море непритязательных домиков темного, как бы закопченного кирпича. Грохот дорожного движения со скоростного шоссе почти не слышен. С моего двенадцатого этажа кажется, что за занавесками этих домов таится уютная, справедливая, настоящая жизнь.
3
– Ценю твое благородство,– сказал я,– но сирот и вдов я грабить не намерен. Кстати, мне уже предлагали за компьютер три тысячи.
– Кто?– встрепенулась Жозефина.
– Сама знаешь.– Взгляд мой невольно поймал серебряный стаканчик в пятнах окиси.
– Не смей отдавать компьютер этой потаскушке! – оскалилась Жозефина.– Уж она-то точно ничего не понимала в АТ.
– Не беспокойся. Слушай, а как у вас с Дашей с деньгами?
– Двенадцать тысяч канадскими осталось у него в банке, а страховая компания до сих пор ведет расследование. Какая-то сволочь передала им некролог в "Экзотерическом вестнике". Тот самый, где свора его коллег пишет о неладах в семейной жизни, о разочаровании в своей профессии и в своей стране, о том, что он, видите ли, достиг такой степени внутреннего опустошения, когда смерть стала единственным выходом. Ну, во-первых, можешь представить, каково все это было читать мне. А во-вторых, ты знаешь, конечно, что при самоубийстве страховка не выплачивается. Так что не исключено, что мы совсем обнищаем. Пенсия будет, но ничтожная.
– Я могу дать официальные показания страховой компании.
– Спасибо, я попрошу тебя, если потребуется.
Нет, пожалуй, не корысть привела ко мне Жозефину, она всегда была бессребреницей и спокойно терпела первые семь лет их совместной жизни, пока АТ перебивался то внештатной журналистикой, то жалкими выступлениями по сотне-другой за вечер. Но овдовела она, уже привыкнув к приличным заработкам АТ, а на дворе стояли девяностые годы. Защитив диссертацию, Жозефина уже третий год каждую весну подавала заявления в университеты -от Лос-Анджелеса до Новой Шотландии, собирала рекомендации, ездила на собеседования, однако так и оставалась почасовиком при Монреальском университете, с ничтожным жалованьем и ничтожной надеждой на полную ставку.
– Так что же? Две с половиной тысячи я бы тебе заплатил, только в рассрочку, если можно.
– Дай подумать. Знаешь,– голос ее вдруг смягчился,– во мне борются инстинкты вдовы, очень хочется взять компьютер на память, и матери – денег по-прежнему негусто, а девочка растет. И тебя не хочется обижать. Так что я, наверное, соглашусь. Только главное: мне нужны будут копии всех файлов. Давай я возьму у тебя машину на время, перепишу все на свой компьютер, а потом верну. Хорошо?
Я замолк в замешательстве. Выступая не в качестве вдовы АТ, а в роли доктора эллоноведения, Жозефина могла составить себе некоторую репутацию публикацией посмертных материалов Татаринова, гибель которого вызвала немалую скорбь в экзотерических кругах. Но отношения между ними в последние три года, когда Алексей начал проводить добрую половину времени в России, были далеки от безоблачных. Не раз, когда АТ отсутствовал, доводилось мне выслушивать от Жозефины по телефону обвинения разнообразные и бестолковые. Она ревновала его к Кате Штерн, к Марине Горенко, к безымянным поклонницам, порою даже ко мне, а более всего, вероятно, к его же собственному таланту. Он платил ей возрастающим отдалением. В архиве АТ вполне могли найтись наброски или дневниковые записи, обидные для вдовы. И, возможно, они интересовали ее не меньше, чем наброски эллонов, а уж со словарем она их как-нибудь бы одолела.
– Дело в том, что главный участок жесткого диска заблокирован,-сказал я.– Даже у меня нет доступа к этому архиву.
Я отвел ее в свою крошечную спальню, к письменному столу, где на экране включенного компьютера издевательски мигала надпись "введите пароль". Компания, разработавшая шифровальную программу, утверждала, что даже ее специалисты не могут восстановить забытого или потерянного пароля. Жозефина беспомощно взглянула на "Макинтош" и вдруг зарыдала. Я по-братски обнял ее за плечи, пытаясь успокоить, а она прижалась ко мне, расплакавшись.
4
Уже два месяца, как выписали меня из московской больницы и позволили вернуться в Монреаль, сняв предъявленное было уголовное обвинение. Жозефина не случайно застала меня дома: я выхожу редко, и когда автоответчик с наигранной энергичностью сообщает звонящим об отсутствии хозяина, то последний чаще всего сидит в кресле по соседству, даже не прислушиваясь к сообщениям. Впрочем, я почти никому не перезваниваю, и день ото дня все меньше людей желает со мною связаться. Сбережения мои почти на исходе, но позавчера пришел первый чек пособия по безработице, в размере скромном, однако достаточном для сравнительно безбедного коротания дней.
Как наслаждаюсь я этим добровольным бездельем, этим тишайшим, почти растительным существованием, наполненным воспоминаниями и нехитрыми хозяйственными заботами одинокого человека! Три года работы с господином Верлином в постсоветской России навсегда утолили мою жажду приключений. Я присутствовал при обысках и автоматных перестрелках, я читал газетные пасквили, ждал звонка в дверь, скорого суда и многолетнего тюремного заключения, участвовал в собраниях лучших экзотериков России, видел, как составлялись и в считанные часы испарялись миллионные состояния.
Я устал и должен как следует отдохнуть. Но приключения были все же не главным в этой заокеанской жизни. В Москве я особенно сблизился с покойным Алексеем. До самого конца дружба наша оставалась совершенно невинной…
Алексея больше нет (какая дикая фраза!), и я, лишившись ближайшего друга, вижу, что и сам с головой погрузился в нечто вроде кризиса зрелости, в черную тоску, чередующуюся с вялостью, а иной раз и с гневом на мироздание. И это я, тот самый Анри, еще в средней школе славившийся уравновешенностью и добрым нравом! Между тем я далеко не стар.
Покуда одни ищут непрестанных волнений и страстей, другие стремятся к неизменности, за это и получают ярлыки соответственно искателей приключений или обывателей. И те, и другие, конечно, крайний случай. Пусть искате ли приключений встречаются реже, но и обыватели не столь распространены, сколь разновидности homo vulgaris, сочетающие в себе, в том или ином соотношении, оба непримиримых начала. Недаром современное искусство по большей части крутится вокруг обыкновенных людей, которые то поддаются мирским соблазнам (любовь, тщеславие, жажда денег и власти), то борются с ними.
Я, вероятно, поддавался лишь соблазну любви, да и то с сугубой осторожностью, так что могу с чистым сердцем отнести себя к обывателям. Несчастный АТ был иным. В положениях самых житейских он умудрялся усматривать некий подспудный пламень, что бывало иногда смешно. Вспоминаю, как в его карликовой гостиной пятилетняя Даша смотрела видеозапись бессмертной "Мэри Поппинс" и главный герой-трубочист, он же художник, распевал свое:
Chim-chimanee chim-chimanee chim-chim-chim-cheroo,
I does what I likes and I likes what I do!
Не обращая внимания на протесты дочери, взволнованный АТ перекрутил пленку и послушал песенку еще раз.
– Черт возьми,– твердил он потом весь вечер,– в единственной строчке такая философия!
– У тебя талант все преувеличивать,– брюзгливо заметила Жозефина, когда мы уже перебрались на террасу.– В твои годы пора бы избавляться от восторженности. Я ребенка укладывала, отрывала время от собственного сна, полагая, что вы тут ведете разговоры о работе, а ты…
Сколь ни детскими могли казаться эти восторги, аэд был прав. Ни ему, ни мне никогда, пожалуй, не удавалось делать то, что любишь, любя при этом то, что делаешь. Мне приходилось участвовать в крысиных бегах, как называем мы, подражая американцам, свой образ жизни, он следовал за своим так называемым призванием не всегда по собственной воле.
С меня, во всяком случае, на нынешнее время достаточно. Слава Богу, что я родился в двадцатом веке и живу в просвещенной стране, где нет не только войн, но и воинской повинности, где можно посвятить несколько месяцев тому, чтобы привести в порядок свою растрепанную душу, а заодно и разобраться в архиве покойного товарища, не без тайной цели утолить горечь потери, как бы растянув прощание с другом, и кроме того… но здесь я теряюсь.
Бессмертия нет, вечной памяти тоже, но как муравей строит свой холмик, зная, что назавтра его может разметать ветер, так и мы стремимся хоть ненадолго продлить существование – если не собственное, то своих близких. Вот, наверное, почему пишу я эти записки, адресованные скорее всего лишь ледяному и пустому пространству.
5
Я проводил заплаканную Жозефину до лифта, обещав на днях отдать ей первый чек, а также сделать все возможное для расшифровки пароля, может быть, обратиться за помощью к отцу. Дождь утих, в прорывах между мутными облаками плавала безумная луна. Я закурил сигарету из пачки с новомодной черной надписью «Курение во время беременности может повредить здоровью вашего ребенка» и задумался, ощутив неожиданное раздражение.
При всей моей любви к ушедшему другу, при всем возможном значении его личности и творчества для экзотерики российской, а может быть, и мировой, не лучше ли мне вообще не войти в историю, чем остаться в ней в роли прихлебателя?
Когда знакомые и коллеги АТ в Москве видели во мне всего лишь его добродушного и услужливого приятеля, я редко обижался, потому что с каждым возвращением домой попадал в свой собственный мир, где мой аэд превращался из знаменитости в заурядного чудака, неумело пытающегося зарабатывать на жизнь, где он нуждался во мне, быть может, больше, чем я – в нем.
В последнее время, однако, началось зловещее взаимопроникновение этих двух миров.
В трех кварталах от меня поселилась Катя Штерн, на чьи звонки я иногда отвечал. Не то из Северной Калифорнии, не то из Южной оставил мне на автоответчике запоздалое соболезнования неунывающий Безуглов, находившийся во всероссийском розыске. И если Ртищев после гибели АТ ударился в многомесячный запой, то Георгий Белоглинский прислал мне письмо на официальном бланке Союза российских аэдов, подписавшись в качестве его председателя и сообщая о своем скором приезде. Иными словами, даже в своей монреальской жизни я начинаю, кажется, становиться тенью АТ.
А может быть, виновато спиртное, вернее, та невыразимая печаль, которая охватывает меня после двух-трех неполных серебряных стаканчиков в этой стерильной квартирке с белыми стенами в бетонном доме, недалеко от грохочущего шоссе.
– Любой другой счел бы за честь разбираться в этом архиве,-осторожно сказала мне Катя.
– Вот сама бы этим и занялась,– отвечал я не без раздражения.
– Я не смогу, даже если ты согласишься продать мне компьютер,-сказала она быстро,– у меня только на вид такие крепкие нервы.
– Зато у меня они крепче, чем может показаться. Дай мне время, я, конечно, сумею. Две повести, подумать только. Жаль будет, если они пропадут.
Ничто человеческое мне не чуждо, в том числе и ревность. И АТ, и Катя, неизменная и недостижимая звезда на его любовном небосклоне, хорошо знали, что наша странная дружба в некоем высшем смысле обрекала меня на монашество – не буквальное, я не такой зануда, но все же чрезвычайно болезненное.
Тем более что любовь, на которую я способен, не может иметь привычного выхода. Я не мог бы променять АТ ни на кого, но, будь я женщиной, я нарожал бы сто детей, как в старой песенке, и забыл бы о своих страданиях. Да и в нынешнем своем состоянии, возможно, я сумел бы заставить себя заняться производством потомства. Но, увы, я не считаю жизнь столь прекрасной, чтобы умножать число живущих. И вместо ответа собственному ребенку на неизбежный вопрос о смерти я, вероятно, залился бы краской стыда за то, что по моей вине послано в неуютный мир очередное обреченное существо.
– Мысль довольно глубокая, не хуже любой другой,– похвалил меня АТ с тем снисходительно-удивленным выражением, которое появлялось у него на лице, когда я говорил на отвлеченные темы. Я тоже порою подозреваю, что вся эта морока с потомством, да и с любовью, честно говоря,– чистое надувательство со стороны Господа Бога. Ртищев точно так считает. Во всяком случае, ни одному из своих троих детей он ни разу не послал ни копейки. Но это теория, любезный мой Анри, а дети приходят и требуют нашей любви, не интересуясь человеконенавистническими построениями.
– А потом вырастают и оставляют вас в одиночестве.
– Не спорю.
Он потрепал по темно-русым волосам свою румяную жизнерадостную Дашеньку, сооружавшую у его ног из пластмассовых блоков нечто, даже отдаленно не напоминавшее изображенный на коробке пиратский корабль. (Разумеется, зрелище было донельзя трогательное.) Но, видимо, что-то напряженное почувствовала она в его поцелуе, потому что вдруг разревелась и убежала, сорвав наши посиделки. На террасу сразу же явилась рассерженная Жозефина с наушниками на голове.
– Что ты наделал? Ты же обещал посидеть с ребенком, пока я готовлюсь к семинару,– сказала она с понятным раздражением,– а сам опять пьешь.
Смутясь, я оделся и сухо раскланялся. Никогда не забуду униженного выражения на лице моего аэда, который во всем, что не было непосредственно связано с экзотерикой, отличался достаточно робким нравом.
6
Я солгал Жозефине только наполовину. Сам компьютер открывался паролем, который АТ сообщил мне еще три года назад. Это было слово «Ксенофонт». Так что я вполне мог пользоваться машиной. А тут еще и Интернет подоспел. Самое милое дело для такого анахорета. Стук в электронную дверь. Входи. Как дела? Отлично. Ты откуда? Из Калифорнии. А я из Новой Зеландии. Как погода?
Солнышко. А у нас уже ночь. Ты как думаешь, Бог есть? Не понял.
Ты что имеешь в виду? Ну, буквально. Бог есть? А черт его знает.
Ты не голубой? Никак нет. Ну пока? Счастливо.
Много чего можно делать с компьютером. Можно, например, личные финансы подсчитывать, переводить денежки с одного условного счета на другой. Можно писать письма в неизвестность. В игры играть. Разглядывать содержимое диска и, наконец, обнаружить на нем заблокированный участок, а потом безуспешно пытаться его открыть. Я в замешательстве. Переписать для Жозефины часть файлов из папки "Экзотерика" можно без всякого ущерба. Но все мелкие заметки, в которые я до сих пор лезть боялся, надо бы подвергнуть тщательной цензуре.
Впрочем, время терпит. Как сказано выше, после студенческих лет я впервые получил шанс как бы остановиться и оглядеться. Грех упустить такую возможность. Жизнь АТ, вероятно, еще опишут усердные биографы, благо в России не скоро переведется класс просвещенных бездельников. Моей же персоной заниматься некому, кроме меня самого.
Но я пишу не для развлечения публики, она волнует меня еще меньше, чем я – ее.
Тогда для кого же? Неужели для себя? Нет, я не охотник до мастурбации. Значит, заносимое на бумагу можно назвать, например, письмами Господу Богу, как бы претенциозно это ни звучало. Это письма без надежды на ответ: так, вероятно, брошенный на всю жизнь в застенок раз в год посылал прошение о помиловании королю, догадываясь, что оно вряд ли покидает пределы тюрьмы.
Сидя за древесно-стружечным письменным столом, оклеенным пластиковой пленкой под дуб, я радуюсь, что передо мною окно, а не зеркало, как обычно бывает в гостиничных номерах. Я сказал об усердных биографах? Преувеличение. Смерть АТ совпала с каким-то поворотным пунктом в российской истории. Перед отъездом из России я встретился с Белоглинским, чтобы обсудить издание посмертного двойного альбома АТ.
– Ты понимаешь, старичок, требуется спонсор,– искательно и в то же время отчасти свысока глядел на меня Георгий,– ты же знаешь, что главное государственное издательство после приватизации издает только попсу, мелкие просто закрылись, а частные Бог весть когда появятся. То есть любая фирма издаст что угодно, разумеется, однако, сам понимаешь, требуются башли. Тем более что предыдущие два диска не распроданы. Ах, не подумали мы вовремя, когда у вашей фирмы еще были несметные миллионы! Что же ты проворонил?
– Алексей был против,– напомнил я Георгию.
– Ну и не надо было его слушать! А теперь вот выкручивайся, как знаешь. Хотя самое забавное, что деньги-то, в сущности, ничтожные! Тысяч, скажем, пятнадцать зеленых. Вот и организовал бы что-нибудь типа сбора средств,– заключил Георгий.– Мы тут создадим общество памяти, то, что раньше называлось комиссией по культурному наследию, подключим Исаака, даром что он живет анахоретом – от него только подпись и нужна. Подключим канадское посольство. И уже месяца через три диски выйдут как миленькие!
– А тебя правда выдвинули в председатели Союза экзотериков?
– Ну! А толку что? Разве что отсидеться, пока забудется вся эта история. Я тоже на ней погорел, и новых заказов на ролики нет. Подвели вы меня, братцы, основательно подвели.
В ресторане Центрального дома экзотериков, среди развесистых пальм в горшках, отражавшихся друг в друге зеркал и резьбы по мореному дубу, мраморный Базилевкос итальянской работы бесстрастно глядел слепыми очами на тихих посетителей. Трещина на его лире была аккуратно покрыта слоем розоватой краски, в тон камню. Ресторан собирались вскоре продать в частные руки, в связи с чем называлось имя Белоглинского. Не берусь судить, по счету с нас взяли ровно столько, сколько с любого другого, то есть порядочно, а деньги мои уже были на исходе. Примерно каждый пятый посетитель, несомненно, был природным аэдом, узнаваемым по ненапряженному выражению лица и нестрогой одежде. С углового столика нам махал рукою одинокий некто лет под шестьдесят, в замшевом пиджаке и замшевой же, тонкой выделки, рубашке. Наконец он грузно встал и через весь зал, притопывая, направился к нашему столику. Штаны его тоже оказались замшевыми.
– Что же ты, молодежь, не реагируешь на классика? – рыкнул он Георгию.
Никогда не понимал этого агрессивного панибратства.
– А, Сергей Петрович,– отозвался Георгий с умеренным радушием. Познакомьтесь, это Анри, старый друг Алексея Татаринова.
Мы пожали друг другу руки, и маститый аэд присел к нам за столик. Только тут я узнал Ястреба Нагорного, которого никогда не видел в мирской одежде.
– Какая ужасная потеря для нашего искусства! – вздохнул аэд после рюмки. Мы выпили, не чокаясь.– Вы, конечно, знаете, Анри, что мы были дружны с Татариновым, насколько позволяла разница поколений?
– Почему же вы не подписали некролог? – не удержался я.
– Увы, не могу видеть свою фамилию в одном списке с Исааком Православным! – Ястреб развел руками.– Мне не по пути с теми, кто использует экзотерику для наживания политического, да и не только политического, прошу заметить, капитала.
7
О, рокочущий, вельветовый, вкрадчивый, но напористый голос стареющего классика! Я сразу все вспомнил. Реформы в России еще не начинались; в один из своих обычных приездов в Америку Ястреб Нагорный, которого, Бог знает почему, продолжали почти беспрепятственно выпускать за границу, посетил и наше захолустье. Зал на полтораста мест заполнила потешная смесь эллоноведов, любителей экзотерики, славистов, советологов и российских эмигрантов; можно было, впрочем, разделить аудиторию на рассматривавших приезд Ястреба Нагорного как визит посла доброй воли и на непримиримых, полагающих, что кумир шестидесятых помогает большевикам одурачивать простодушных либералов.