355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айн Рэнд » ИЛИ – ИЛИ » Текст книги (страница 27)
ИЛИ – ИЛИ
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:06

Текст книги "ИЛИ – ИЛИ"


Автор книги: Айн Рэнд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)

Он поднял глаза, и его взгляд замер – он уже не слушал ее. Он увидел мужской халат, висевший на дверце шкафа. Это был темно-синий халат, на кармане белыми нитками были вышиты инициалы владельца: «ГР».

Он вспомнил, где видел этот халат, вспомнил человека, который завтракал с ним за одним столиком в отеле «Вэйн-Фолкленд»; он вспомнил, как этот человек без предварительной договоренности появился в ее кабинете поздно вечером как раз в День Благодарения. Эдди понял, что ему следовало догадаться об этом намного раньше; осознание пришло словно мощный толчок землетрясения, оно пришло вместе с желанием закричать «нет!» – с такой силой, чтобы крик, а не увиденное, оборвал все у него внутри. Он был ошеломлен тем, что узнал, но еще ужаснее было потрясение от того, что он обнаружил в себе.

В голове у него осталась только одна мысль: не допустить, чтобы она увидела, что он заметил, и поняла, что он почувствовал. Его смущение было столь велико, что причиняло физическую боль, он был в ужасе от того, что дважды нарушил ее покой: узнал ее секрет, а затем раскрыл свой. Он еще ниже склонился над блокнотом, озабоченный самым важным в данный момент делом: заставить свою руку не дрожать.

– …нужно построить пятьдесят миль пути в горах, и мы можем рассчитывать только на те материалы, которые у нас есть.

– Извини, – сказал он едва слышно. – Я не слышал, что ты сказала.

– Я сказала, что мне нужен отчет каждого управляющего отделением о каждом лишнем футе рельсов и о любом оборудовании, которым он располагает.

– Хорошо.

– Я буду совещаться с каждым по очереди. Я хочу встречаться с ними в своем вагоне, на «Комете».

– Хорошо.

– Распорядись, неофициально конечно, наверстать время, потерянное на остановках, увеличив скорость локомотива до семидесяти, восьмидесяти, ста миль в час. И вообще пусть двигаются с такой скоростью, с какой считают необходимым. Скажи, что я буду… Эдди?

– Да. Хорошо.

– Эдди, в чем дело?

Он должен был посмотреть на нее, заглянуть ей в глаза и впервые в жизни солгать:

– Боюсь… боюсь, на нас обрушатся неприятности. Это ведь незаконно.

– Перестань, ты что, не знаешь, что никаких законов и в помине нет? Сейчас прав тот, кто сумеет извернуться, а в настоящий момент условия диктуем мы.

Когда она собралась, он донес ее чемодан до такси, а затем нес его, пока они шли по платформе к ее личному вагону, прицепленному к хвосту «Кометы». Он стоял на платформе и видел, как поезд подался вперед, а потом красные огни ее вагона исчезли в темноте длинного тоннеля. Когда они пропали вовсе, он почувствовал то, что чувствуешь, теряя мечту, о которой до этого момента и не подозревал.

На платформе было мало народу, и казалось, что люди двигаются неловко и напряженно, как будто в рельсах и перекрытиях над их головами таилась опасность. Он равнодушно подумал, что по прошествии столетия безопасного движения на дорогах люди вновь стали воспринимать отправление поезда как начало игры со смертью. Он вспомнил, что еще не ужинал, хотя есть ему не хотелось, но подземная столовая терминала показалась ему родным домом – по сравнению с тем пустым пространством, каким теперь представлялась ему его квартира. И он направился в столовую, потому что ему было больше некуда идти.

В столовой было малолюдно, первым, что бросилось Эдди в глаза, когда он вошел, была струйка дыма, которая поднималась от сигареты рабочего, сидящего за столиком в темном углу.

Даже не заметив, что он положил на свой поднос, Эдди донес его до столика, за которым сидел рабочий, поздоровался и молча сел. Он посмотрел на разложенные перед ним столовые приборы, спросил себя, зачем он здесь, вспомнил, как пользоваться вилкой, и попробовал сделать несколько движений, которые делают, принимая пищу, но понял, что это ему не под силу. Вскоре он поднял взгляд и увидел, что глаза рабочего внимательно изучают его.

– Нет, – сказал Эдди, – со мной все в порядке. О да, много чего произошло, но какая теперь разница?.. Да, она вернулась… Что ты хочешь, чтобы я рассказал? Откуда ты знаешь, что она вернулась? Ну конечно, вся компания знала об этом через десять минут. Нет, не знаю, рад ли я, что она вернулась. Конечно, она спасет дорогу еще на год или месяц… Что ты хочешь от меня услышать?.. Нет, она не говорила, на что рассчитывает. Она не говорила мне о своих чувствах и мыслях… А как, по-твоему, она должна себя чувствовать? Для нее это ад, как и для меня, конечно. Только я сам создал ад, в котором живу… Нет. Ничего. Я не могу говорить об этом. Говорить? Я даже думать об этом не должен. Я должен прекратить думать о ней и… Нет, я хочу сказать…

Эдди молчал, пытаясь понять, почему глаза рабочего, глаза, которые видели его насквозь, вызывали в нем тяжелое чувство. Он посмотрел на столик и увидел на тарелке рабочего вместе с остатками пищи несколько окурков.

– У тебя тоже неприятности? – спросил Эдди. – А, ты просто сегодня заждался здесь кого-то, да? Меня? А зачем тебе понадобился я? Я и не думал, что тебе небезразлично, видишь ты меня или нет – меня или кого-нибудь другого, казалось, что у тебя все в порядке, поэтому мне и нравилось разговаривать с тобой, я чувствовал, что ты меня понимаешь, и при этом кажешься совершенно неуязвимым. И от этого мне становилось легко, как будто… как будто на земле нет боли. Знаешь, что меня удивляет в твоем лице? Оно у тебя такое, будто тебе неведомы боль, страх, вина. Извини, что припозднился сегодня. Я должен был проводить ее, она только что уехала. На «Комете»… Да, сегодня вечером, только что… Да, уехала… Да, она приняла это решение неожиданно, всего час назад. Собиралась ехать завтра вечером, но произошло что-то неожиданное, и она должна была уехать немедленно… Да, потом она поедет в Колорадо. А сначала – в Юту… Потому что она получила от Квентина Дэниэльса письмо, где он сообщает о своем уходе, а единственное, от чего она никогда не откажется, не сможет отказаться, – это двигатель. Помнишь, я рассказывал о двигателе, вернее, о том, что от него осталось и что она нашла… Дэниэльс? Он физик, уже год работает в Ютском технологическом институте, пытаясь разгадать секрет двигателя и воссоздать его. Почему ты так смотришь на меня?.. Нет, я никогда не рассказывал тебе о нем, это секрет. Это ее личный тайный проект, какое тебе до этого дело? Думаю, сейчас я могу сказать об этом, потому что Дэниэльс бросил работать… Да, он сказал ей причину. Скачал, что не отдаст ничего, что создано его умом, миру, который относится к нему как к рабу. Сказал, что не хочет отдавать себя на растерзание народу за тот бесценный дар, который он принесет этому народу. Над чем… над чем ты смеешься? Перестань, пожалуйста. Почему ты так смеешься? И весь секрет? Что ты хочешь сказать? Он не разгадал секрета двигателя, если ты это имеешь в виду, но казалось, что работа продвигается хорошо, у него был шанс. Сейчас все пропало. Она рвется к нему, будет его умолять, пытаться удержать и уговаривать продолжать работу, но думаю, все бесполезно. Когда такие люди прекращают работу, это навсегда. Ни один из них… Нет, мне все равно, мы стольких потеряли, что я привык к этому… Да нет же! Да вовсе я не из-за Дэниэльса! Да ладно, хватит. Не спрашивай меня об этом. Весь мир разваливается на кусочки, она борется как может, чтобы спасти его, а я… я сижу здесь и осуждаю ее за то, о чем не имел права знать… Нет. Она не сделала ничего, за что ее можно было бы осуждать. Ничего. Кроме того, это не касается железной дороги… Не обращай на меня внимания. Все это не так, я не на нее сержусь, а на себя. Послушай, я всегда знал, что ты любишь «Таггарт трансконтинентал» так же, как я, что дорога всегда была для тебя чем-то особенным, чем-то личным и что именно поэтому тебе нравилось, когда я говорил о ней. Но то, что я сегодня узнал, не имеет никакого отношения к железной дороге. Для тебя это неважно. Забудь об этом. То, чего я о ней не знал, не более… Я рос вместе с ней. Думал, что знаю ее. Я не знал ее. Не знаю, что я думал об этом, полагаю, считал, что у нее вообще нет личной жизни. Для меня она была не человеком, не женщиной. Она была для меня железной дорогой. И я не думал, что кто-то осмелится относиться к ней иначе… Так мне и надо… Забудь об этом… забудь, я сказал! Почему ты спрашиваешь? Это ее личная жизнь. Какое значение она имеет для тебя?.. Ради Бога перестань! Разве ты не видишь, я не могу говорить об этом!.. Ничего не случилось, со мной t все в порядке, я просто… Зачем я лгу? Я не могу тебе солгать, кажется, ты все понимаешь, это еще хуже, чем лгать самому себе!.. Я уже солгал себе. Я не знал о своих чувствах к ней. Считал ее железной дорогой? Да, я гнусный лицемер. Если бы она значила для меня то же, что значит железная дорога, я не страдал бы так. Я бы не почувствовал желания убить его!.. Что с тобой сегодня? Почему ты так смотришь на меня? О Боже, что с нами всеми? Почему в мире остались одни страдания9 Почему мы так страдаем? Мы не должны столько страдать. Я всегда думал, что все мы должны быть счастливы – это же наше естественное состояние. Что мы делаем? Что мы потеряли? Год назад я бы не возненавидел ее за то, что она обрела то, что хотела. Но я знаю, что они оба обречены, как и я, как все остальные. Она была последним, что у меня оставалось. Так хотелось жить, у нас был такой шанс, и я знал, что она, я и ты были преданы жизни и любили ее, но мир гибнет, и мы не можем остановить это. Почему мы разрушаем себя? Кто скажет нам правду? Кто спасет нас? Кто такой Джон Галт?! Нет, все бесполезно. Сейчас это не имеет значения. Почему я должен что-то чувствовать? Мы продержимся недолго. Почему мне небезразлично, что она делает? Почему мне не наплевать на то, что она спит с Хэнком Реардэном? Эй! Что с тобой? Не уходи! Куда ты?


Глава 10 . Знак доллара

Она сидела около окна в своем купе, откинув голову на спинку сиденья, не двигаясь и желая, чтобы покой ее не нарушался никогда.

За окном бежали телеграфные столбы, но казалось, что поезд затерялся в пустоте где-то посреди коричневой полоски прерии и густой пелены сереющих бурых облаков. Сумерки жадно впивались в небо, не позволяя и капле солнечного света упасть на землю, – это напоминало увядание истощенного тела, теряющего последние капли крови. Поезд шел на запад; казалось, какая-то сила влекла его за меркнущими лучами, чтобы вслед за ними тихо исчезнуть с лица земли. Дэгни сидела спокойно, не ощущая желания сопротивляться этой силе. Ей не хотелось слышать стук колес. Колеса стучали ровно, каждый четвертый удар выделялся, отбивая такт, и в этом стремительном гуле Дэгни чудилась тщетная попытка спастись бегством, а в четких четвертых ударах слышалось наступление врага, неумолимо приближающегося к своей цели.

Никогда прежде она не испытывала опасения, которое появилось у нее при виде прерии. Рельсы внезапно показались ей тонкой нитью, натянутой в зияющей пустоте, словно последний истрепанный нерв, готовый в любой момент лопнуть.

Ей, ощущавшей себя движущей силой поезда, никогда бы не пришло в голову, что она, подобно ребенку или дикарю, будет мечтать о том, чтобы поезд не останавливался, довез ее вовремя. Эта мечта была не проявлением воли, а мольбой, обращенной в темную неизвестность.

Дэгни думала о том, как сильно все изменилось за месяц. Она видела эту перемену в лицах людей на маленьких станциях. Путейщики, стрелочники, рабочие депо, которые всегда приветствовали ее, когда бы она ни появилась на дороге, которые веселыми улыбками показывали свою гордость тем, что знают ее, смотрели сейчас на нее с каменными лицами и боязливо отворачивались. Она хотела попросить у них прощения и прокричать: «Это не я так поступила с вами!» Но вспоминала, что сама приняла такое положение вещей, что они имеют право ненавидеть ее и что она сама одновременно и раб, и рабовладелец. Она понимала, что так чувствует себя каждый житель страны; ненависть осталась единственным чувством, которое люди испытывали друг к другу.

В течение двух дней она находила успокоение в том, что рассматривала города, мелькавшие за окном: заводы, мосты, столбы электропередач, рекламные щиты, давящие на крыши домов, – все, что составляло многолюдную, припорошенную сажей картину деятельно-индустриального Востока.

Но города остались позади. Поезд врезался в прерии Небраски и стучал соединительными муфтами, словно дрожа от холода. Дэгни видела заброшенные строения, бывшие прежде фермерскими усадьбами, и огромные пустые поля. Тот колоссальный всплеск энергии, который произошел на Востоке несколько поколений назад, положил начало ярким струйкам, которые пробились сквозь пустоту, некоторые из них уже пересохли, но некоторые продолжали жить. Дэгни бывала ошеломлена, когда огни маленького городка, промелькнув в окнах вагона, исчезали во мгле и становилось еще темнее. Она не шевелилась и не включала свет. Она сидела неподвижно и наблюдала за редкими городами. Когда луч электрического фонаря вдруг падал на ее лицо, она воспринимала это как жест приветствия.

Она видела мелькающие в окнах названия компаний, которые были написаны на стенах скромных строений, над прокопченными кромками тонких дымовых труб, на цистернах: «Комбайны Рейнолдса», «Цемент Мейси», «Прессованная люцерна Квинлейна и Джонса», «Матрасы Кроуфорда», «Зерно и фураж Бенджамина Уайли». Слова казались ей флагами, поднятыми в темную пустоту неба, застывшей формой движения, усилий, надежд, мужества – памятниками тому, чего смог достичь человек перед лицом природы в те времена, когда был волен работать и пользоваться результатами своего труда. Она видела разбросанные далеко друг от друга уединенные дома, маленькие магазинчики, широкие улицы с электрическим освещением, подобные ярким мазкам на черном полотне безграничной дали. Она видела привидения среди руин мертвых городов: фабрики с рушащимися трубами, магазины с разбитыми витринами, покосившиеся столбы с обрывками проводов. Она видела внезапные вспышки света. Изредка ей на глаза попадалась бензоколонка – сияющий белый островок стекла и металла, на который давила огромная черная толща неба. Она видела рекламу мороженого, сделанную из блестящего металла и подвешенную на перекрестке, остановившуюся внизу старенькую машину, за рулем которой сидел молодой человек, выходившую из машины девушку и ее развевающееся на летнем ветру платье. От этого она вздрогнула и подумала: «Я не могу смотреть на вас, потому что мне известно, какой ценой вам дана ваша молодость, благодаря чему у вас есть этот вечер, эта машина и четверть доллара на мороженое». За городом она увидела здание, все этажи которого излучали бело-голубоватый свет – свет работающего предприятия, который она так любила; в окнах здания виднелись силуэты машин, высоко над крышей в темноте светилась вывеска. Дэгни вдруг уронила голову на руки; она дрожала, в ней бился немой крик, обращенный к ночи, к самой себе, к тому человеческому, что еще осталось в людях: «Не дайте этому исчезнуть! Не дайте этому исчезнуть!..»

Дэгни вскочила с места и резким движением включила свет. Она стояла выпрямившись и старалась прийти в себя, зная, что такие моменты для нее опаснее всего. Огни города исчезли, окно стало пустым прямоугольником, и в темноте Дэгни слышала, как с каждым четвертым ударом колес приближается враг, поступь которого нельзя ни ускорить, ни замедлить.

Охваченная жгучей потребностью двигаться, она решила, что не станет заказывать ужин к себе в вагон, а пойдет в ресторан. Как бы подчеркивая ее одиночество и насмехаясь над ним, в ее голове вновь прозвучали слова: «Но скажи, имела бы смысл твоя работа, если бы поезда были пусты?» «Хватит!» – сердито приказала она себе и поспешила к выходу из вагона.

Подходя к тамбуру, она с удивлением услышала поблизости голоса, а открыв дверь, крик: «Убирайся, черт тебя побери!»

В углу тамбура притаился бродяга средних лет. Он сидел на полу, всем своим видом показывая, что у него не осталось сил ни подняться, ни позаботиться о том, чтобы его не поймали. Он неотрывно следил за проводником, он все понимал, но никак не реагировал. Поезд замедлял ход – предстоял сложный отрезок пути; проводник открыл дверь навстречу порыву холодного ветра и протянул руку в черную пустоту, крикнув бродяге:

– Убирайся! Слезай, как залез, или я тебе башку снесу! На лице бродяги не отразилось ни удивления, ни ярости, ни надежды; у него было такое выражение, словно он давным-давно перестал оценивать человеческие поступки. Подчиняясь, он сделал попытку подняться на ноги, цепляясь руками за поручень. Дэгни заметила, как он скользнул по ней взглядом, будто она неодушевленный предмет. Казалось, бродяга не ощущал ее присутствия, вернее, ощущал себя не более, чем ее; он был безразличен ко всему и готов выполнить приказ, который в его состоянии означал неминуемую смерть.

Дэгни взглянула на проводника. Она не увидела на его лице ничего, кроме вялого неудовольствия, вызванного страданием, долго сдерживаемого гнева, который почти бессознательно свалился на первого попавшегося. По отношению друг к другу эти двое уже не являлись людьми.

Костюм бродяги был усеян заплатами и заношен до блеска, ткань утратила мягкость, отчего казалось, что, если ее согнуть, она хрустнет, подобно стеклу. Но от внимания Дэгни не ускользнула одна деталь: воротничок рубашки. Он был матового белого оттенка от постоянной стирки и все еще сохранял остатки былой формы. Бродяга с трудом поднялся и равнодушно посмотрел на черный проем, раскрывший передним необъятность безлюдного простора, где никто не увидит его искалеченного тела и не услышит голоса. Он лишь потуже затянул веревку, которой была стянута его котомка, – он ведь может и потерять ее, когда будет прыгать с поезда.

Именно его застиранный воротничок и эта забота о своих пожитках, забота, вызванная чувством собственности, неожиданно перевернули что-то в душе Дэгни.

– Подождите, – сказала она.

Оба повернулись в ее сторону.

– Пусть он будет моим гостем, – сказала она проводнику и открыла дверь, приказав бродяге: – Входите.

Бродяга поплелся следом за ней, подчиняясь так же безразлично, как собирался подчиниться проводнику.

Он остановился посреди вагона, придерживая рукой свою котомку, и осматривался все так же безразлично, но внимательно.

– Садитесь, – сказала Дэгни.

Он подчинился и посмотрел на нее, словно ожидая дальнейших приказаний. В его поведении сквозило что-то напоминающее достоинство. Он не скрывал, что понимает: он не может ни на что претендовать, ни о чем просить, он готов ко всему, что с ним сделают.

Ему было чуть за пятьдесят, телосложение и просторность костюма говорили о том, что когда-то он был сильным и крепким мужчиной. Безжизненное равнодушие взгляда не могло скрыть ума, глубокие морщины не утаили, что лицо когда-то выражало характерную для честного человека доброту.

– Когда вы в последний раз ели? – спросила Дэгни.

– Вчера, – ответил он и добавил: – Кажется.

Она позвонила проводнику и заказала ужин на двоих. Бродяга молча наблюдал за ней, но, когда проводник ушел, попытался поблагодарить ее:

– Я не хочу, чтобы из-за меня у вас были неприятности, мэм.

Она улыбнулась:

– Какие неприятности?

– Вы ведь путешествуете с одним из этих железнодорожных магнатов, да? ЛЬ •

– Нет, одна.

– Тогда вы жена одного из них?

– Нет.

– А…

Она увидела, какие старания он приложил, чтобы сохранить на лице что-то похожее на уважение, будто стараясь принести извинения за то, что в неподобающей манере вынудил сделать признание, и рассмеялась:

– Нет, и не то, что вы подумали. Видите ли, я одна из тех самых магнатов. Меня зовут Дэгни Таггарт, и я работаю на этой железной дороге. , – О… по-моему, я что-то слышал о вас, мэм, в былые времена. – Было трудно сказать, что для него значило «былые времена», – месяц, год или какой-то другой отрезок времени, прошедший с тех пор, как он махнул на себя рукой. Он смотрел на нее с интересом, обращенным в прошлое, словно вспоминая, что существовало время, когда он счел бы ее достойной внимания личностью. – Вы та самая дама, которая управляла железной дорогой, – сказал он.

– Да, – ответила она, – управляла.

Он не выказал ни малейшего удивления тем, что она захотела помочь ему. У него был такой вид, будто он встретил на своем веку столько жестокости, что отказался от попытки что-то понять, чему-то поверить, чего-то ожидать.

– Где вы сели в поезд?

– Еще на главной станции, мэм. Ваша дверь была не заперта. – Он добавил: – Я думал, что здесь меня никто не заметит, потому что это персональный вагон.

– Куда вы едете?

– Не знаю. – Затем, поняв, что это могло прозвучать как мольба о жалости, он добавил: – Пожалуй, я просто хотел ехать без остановок, пока не увижу место, которое сулит хоть какой-то шанс найти работу. – Таким образом он попытался принять ответственность за свою судьбу на себя, а не перекладывать бремя своей неприкаянности на ее плечи – попытка, относящаяся к тому же ряду, что и забота о чистоте воротничка.

– Какую работу вы ищете?

– Люди больше не ищут конкретную работу, мэм, – спокойно ответил он. – Они ищут просто работу.

– А какое место вы надеялись найти?

– Ну… ну, такое, где есть заводы, я думаю.

– А вы не ошиблись направлением? Заводы и фабрики на Востоке.

– Нет, – уверенно ответил он. – На Востоке слишком много народу. За заводами слишком тщательно наблюдают. Я подумал, что, может быть, где-нибудь есть место получше, где народу поменьше, да и надзора тоже.

– А, так вы бежите? Беглец от правосудия?

– Не в том смысле, как в прежние времена. Но сейчас дела обстоят так, что я думаю, вы правы. Я хочу работать.

– Что вы имеете в виду?

– На Востоке нет работы. И никто не может дать работу, даже если у него есть работа, а то мигом угодит в тюрьму. За всеми следят. Работу можно получить только через Стабилизационный совет, а у совета своих друзей, ждущих работы, целая толпа, больше, чем у миллионера родственников. Что до меня… у меня нет ни тех, ни других.

– Где вы работали в последний раз?

– Шесть месяцев болтался по стране, нет, больше, пожалуй, около года. Уже трудно сказать, но чаще всего это была поденная работа, обычно на фермах. Но сейчас и это становится бессмысленным. Я знаю, как смотрят фермеры, им тяжело видеть голодного человека, но они сами на грани голода, у них нет работы, нет пищи, а то, что им удается сохранить, отбирают если не налоговые инспекторы, то бандиты; знаете, по всей стране орудуют банды, как они говорят, дезертиров.

– Вы думаете, на Западе лучше?

– Нет, не думаю.

– Тогда зачем вы туда едете?

– Потому что никогда прежде не пытался сделать это. Это последнее, что осталось. Куда-то ехать. Просто не останавливаться… Знаете, – неожиданно добавил он, – я не думаю, что из этого что-то выйдет. Но на Востоке, кроме как сидеть под забором и дожидаться смерти, делать нечего. Думаю, что был бы не против, я имею в виду умереть. Я знаю, это было бы намного легче. Просто я уверен, что сидеть и ждать смерти, ничего не предпринимая, – большой грех.

Ей вдруг вспомнились испорченные колледжем тунеядцы, которые с тошнотворным видом праведников произносили шаблонные фразы о том, как они пекутся о всеобщем благосостоянии. Последние слова бродяги были одним из самых нравственных изречений, которые ей доводилось слышать, но он не знал об этом, он произнес это равнодушно, понуро, просто и сухо, как что-то обыденное.

– Откуда вы родом?

– Из Висконсина, – ответил он.

Официант принес ужин. Он установил столик и вежливо пододвинул к нему два стула, не показывая вида, что удивлен происходящим.

Дэгни посмотрела на стол и подумала о величии мира, в котором люди могли пользоваться накрахмаленными салфетками, а кубики льда звенели, и все это предлагалось путешествующим вместе с пищей всего за несколько долларов. Она подумала, что это далекое эхо того времени, когда забота о поддержании своей жизни еще не считалась преступлением, а чтобы получить пищу, не нужно было играть со смертью. Но это эхо должно было скоро исчезнуть, подобно бензоколонке, которую она видела на краю надвигающихся джунглей.

Она заметила, что бродяга, у которого не было сил стоять на ногах, еще не потерял уважения к разложенным перед ним предметам. Он не набросился на еду, он старался все делать медленно: развернул салфетку, взял вилку одновременно с ней, и, хотя его руки дрожали, он знал, что именно так должен вести себя мужчина, в какие бы унизительные условия он ни был поставлен.

– Где вы работали – в прежние времена? – спросила она, когда официант ушел. – На заводе?;.*

– Да, мэм. г

– По какой специальности? "

– Токарь высшего разряда.

– Где было ваше последнее рабочее место по этой специальности?

– В Колорадо, мэм. В «Хэммонд каре».

– О…

– Мэм?

– Нет, ничего. Долго работали?

– Нет, мэм, две недели.

– А что так?

– Ну, я дожидался этой работы около года, коротая время в Колорадо. В компании был большой список очередников. Они не брали людей по знакомству или трудовому стажу, они смотрели в послужной список. У меня он был хороший. Я проработал всего две недели, когда исчез Лоуренс Хэммонд. Ушел с работы и пропал. Завод закрыли. А потом организовали гражданский комитет, который вновь открыл его. Меня позвали назад. Но я продержался лишь пять дней. Они начали увольнения исходя из трудового стажа. И мне пришлось уйти. Я слышал, что этот комитет продержался еще три месяца. Потом завод пришлось закрыть навсегда.

– Где вы работали до этого?

– Почти во всех восточных штатах, мэм. Но нигде не задерживался больше чем на месяц-другой. Заводы постоянно закрывались.

– Так было везде, где вы работали?

Бродяга посмотрел на нее так, словно понял вопрос.

– Нет, мэм, – ответил он, и она впервые услышала в его голосе отдаленное эхо гордости. – На своем первом рабочем месте я проработал двадцать лет. То есть не на одном и том же месте, а на одном заводе. Я дослужился до мастера цеха. Это произошло двенадцать лет назад. Когда умер владелец, его наследники взяли управление в свои руки и все погубили. Времена были тяжелые, но потом все стало рушиться быстрее и быстрее. С тех пор мне кажется, что, куда ни глянь, все ломается и гибнет. На первых порах мы думали, что так плохо будет в одном-другом штате. Многие считали, что Колорадо выстоит. Увы. Все, за что ни возьмись, к чему ни притронься, рушилось. Куда ни глянь, работа останавливалась повсюду, останавливались заводы, машины… – Медленно, шепотом он добавил, будто видя в этом скрытый ужас: – Двигатели… останавливались. – Он повысил голос: – О Боже, кто такой… – И осекся.

– …Джон Галт? – договорила за него Дэгни.

– Да, – сказал он и тряхнул головой, будто стараясь отогнать от себя какую-то мысль, – только не нравится мне это выражение.

– Мне тоже. Интересно, почему люди так говорят и кто ввел это в обиход.

– Вот именно, мэм. Именно этого я и боюсь. Может; быть, это я первый сказал.

– Что?!

– Я или еще кто-то из шести тысяч человек. Вполне возможно, мы могли бы. Скорее всего, это выражение пошло от нас. Надеюсь, что это не так. На заводе, где я проработал двадцать лет, что-то произошло. Все началось, когда умер старый хозяин и дела приняли его наследники. Их было трое, двое сыновей и одна дочь. Они разработали новый план управления заводом. Они предложили, чтобы мы проголосовали за него, и мы почти единогласно проголосовали «за». Мы не знали, что это за план, и думали, что он хорош. Нет, не совсем так. Мы думали, что должны считать его хорошим. План предусматривал, что каждый будет работать по своим способностям, а его труд будет оплачиваться по его потребностям. Мы… В чем дело, мэм? Почему вы так смотрите на меня?

– Как назывался завод? – чуть слышно спросила Дэгни.

– «Твентис сенчури мотор компани» из Старнсвилла, штат Висконсин, мэм.

– Продолжайте.

– Мы проголосовали за этот план на общем собрании, мы все, шесть тысяч работавших на заводе. Наследники Старнса выступали с длинными речами. Было не особо понятно, но никто не задавал вопросов. Никто не представлял, как будет работать этот план на практике, но каждый надеялся, что его сосед представляет. А если у кого и были сомнения, он чувствовал себя виноватым и держал язык за зубами, потому что они сделали бы так, чтобы тот, кто выступил против плана, был признан недочеловеком и детоубийцей в душе. Они говорили нам, что план рассчитан на достижение благородного идеала. Ну откуда нам было знать, что это не так? Ведь мы всю жизнь только и слышим об этом от родителей, учителей и священников, читали это в любой газете, видели в каждом фильме, слышали во всех выступлениях. Разве нам не повторяли, что это правильно и справедливо? Может быть, есть какое-нибудь оправдание тому, что мы сделали на том собрании. Но все же мы проголосовали за этот план и поплатились за это. Знаете, мэм, мы своего рода меченые, я говорю о тех, кто работал на заводе еще четыре года после того, как был принят этот план. На что похож ад? На зло – простое, неприкрытое, ухмыляющееся зло. Разве не так? Именно это мы увидели и этому помогли появиться на свет. Поэтому я думаю, что на всех нас лежит проклятье и, может быть, нам нет прощения…

Знаете, как план претворялся в жизнь и что он делал с людьми? Попробуйте наполнить водой емкость, на дне которой есть течь, через которую вода уходит быстрее, чем ее наливают. С каждым новым ведром, которое вы приносите, эта дыра увеличивается в диаметре на дюйм, и чем больше вы работаете, тем больше работы от вас требуется. Вы выливаете все новые и новые ведра, сначала сорок часов в неделю, потом сорок восемь, потом пятьдесят шесть – и все для того, чтобы у вашего соседа стоял на столе ужин, чтобы его жене сделали операцию, чтобы у его ребенка вылечили корь, чтобы его мать получила кресло на колесах, чтобы у его дяди была рубашка; для ребенка, который еще не родился, для всех вокруг, все – для них, от пеленок до зубных протезов. Вы же должны работать с рассвета до заката, месяц за месяцем, год за годом, ничего не получая за это, кроме своего же пота, ничего не видя, кроме их удовольствия, которое вы должны им доставлять до конца своих дней, работая без отдыха и надежды, без конца… От каждого по способностям, каждому по потребностям…

Они говорили, что мы все одна большая семья. Но не все мы стоим за одним сварочным аппаратом по десять часов в день, и не у всех одновременно схватывает живот. Чьи способности и чьи потребности важнее всего? Ведь когда все в один котел, человеку не позволено определить свои потребности. А то он заявит, что ему нужна яхта, и, если нам остается руководствоваться только его чувствами, он вполне может обосновать свою потребность. Почему нет? Если я не имею права заработать на машину, пока не попаду на больничную койку, своим трудом зарабатывая по машине каждому лодырю и голому обитателю джунглей, почему бы не потребовать от меня яхту, если я еще способен держаться на ногах? Нет? Тогда почему кто-то требует, чтобы я пил кофе без сливок, пока он не отремонтирует свою гостиную? Такие вот дела… Так или иначе было решено, что никто не имеет права сам судить о своих потребностях и способностях. Мы голосовали по этому вопросу. Да, мэм, голосовали два раза в год на общем собрании. А как иначе? Как вы думаете, что происходило на подобных собраниях? После одного такого собрания мы поняли, что превратились в нищих, в грязных, скулящих попрошаек, – мы все, потому что никто не мог сказать, что получает заработанное по праву. У нас не осталось ни прав, ни зарплаты, наш труд не принадлежал нам – наш труд принадлежал «семье», и она ничего не должна была взамен. Наши потребности служили единственной причиной обращения к «семье»; каждый должен был предъявлять свои потребности, словно последний слюнтяй, перечислять все свои заботы и несчастья, не забывая о плохой мебели и насморке жены и надеясь, что «семья» подаст ему на бедность. Требовалось заявлять о своих несчастьях, поскольку они, а не труд стали в нашем хозяйстве звонкой монетой. Работа превратилась в соревнование между шестью тысячами попрошаек, каждый из которых утверждал, что его потребности острее, чем потребности его ближнего. А как иначе могло случиться? Вы не догадываетесь, что произошло? Какие люди молчали, сгорая от стыда, а какие срывали куш?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю