Текст книги "И было утро... Воспоминания об отце Александре Мене"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Трудно припомнить, когда у нас появились «общие» – его прихожане, мои пациенты. Он направлял ко мне, я приводил к нему. Некоторые ходили к обоим ещё до нашего знакомства.
Сотрудничество священника и врача естественно, как содружество правой и левом руки; мешала лишь государственная патология. Среди тех кто вверял нам души и судьбы были не только «слабые». Отец Александр видел в человеческой слабости не отсутствие, а лишь непроявление силы духа или действие «наоборот», негатив. Изломанных больных, заблудившихся, конечно, хватало; но как раз с этим и сопрягаются обыкновенно талант, самобытность, скрытый избыток сил, душевная красота. «Отмываем жемчужины, – говорил отец Александр.
– Серые среди наших – редкие птицы, они кормятся по другим местам…»
Обычное сочетание: незаурядность натуры – духовный кризис – житейская катастрофа (болезнь, одиночество, семейная драма или неразрешимый конфликт с системой). У многих – жестокие внутренние потрясения на фоне внешнего благополучия. Что кому требуется, решали конкретно, обсуждали при встречах, в письмах.
* * *
<…> Л. – очень своеобразный и привлекательный человек. (Юноша, за которого я беспокоился, не сумев помочь. – В. Л.) Ищет себя. Яне хочу давить. Его недостатки, о которых ты пишешь, – очень характерны для его сверстников сейчас. Повторяю, самое ценное, если он сам определится. Я жетолько акушер, помощник, не более. Разумеется, по отношению к нему (и другим) я мог бы действовать иначе. Но мне это претит. Какое‑то внутреннее чувство говорит: «убери когти». Рождённое изнутри ценнее привнесенного…
«Когти» – это внушение, повелительность, авторитетность, гипноз, позиция «сверху». Мог бы и так, разумеется: «слово его было со властью». Это можно было почувствовать – власть, сознательно не используемую. Будучи выше,отец Александр никогда не был «сверху», но только рядом и вместе.
Здесь и кредо его пастырской педагогики, и нечто большее: то самое доверие Бытию и Богу, о котором он говорил и писал и которым жил.
Дорогой Владимир Львович! Вы сами не догадываетесь (а может быть, и догадываетесь немного), как прекрасно сказанное Вами о смысле сомнения. <…> И ведь это сомнение – не простая игра ума или фантазии, а восстание против бессмыслицы, которое человек поднимает именно потому, что он шестым чувством не верит ей. Вы уловили главное, и, значит, не подходит к Вам облезлый ярлык «неверующего». По–настоящему мы не можем и не должны верить в ноль, в пустоту, в ничто и смерть. Когда мы, пусть хотя бы бессознательно, связаны с реальностью Смысла, жизнь – есть, отрываемся от неё – нет. <…> Слишком долго нас заставляли мыслить не так, как лучшая часть человеческих умов, а как – меньшая и худшая. Отсюда и отталкивание от символов, от креста, который постоянно рисовали нам как нечто враждебное. <…> Это заползло в подсознание.
Но по счастью, есть в человеке что‑то противящееся этому. Вопросы: что по другую сторону? а для чего тогда все? И они живут рядом с привычными жупелами.
В изучении религиозной психологии нет, по–моему, ничего греховного. Даже Юнг как‑то говорил, что изобличая псевдорелигиозные эмоции, он служит благу истинной религии.
Когда же Вы говорите о стремлении «вывернуть религию наизнанку», то ведь речь идёт о хорошо знакомом Вам синдроме, который засоряет и коверкает душу, её отношение ко всему высшему. Я как‑то просматривал антирелигиозные карикатуры 20–х годов, и мне стало ясно, что рукой художника водило садистическое удовольствие от «поругания святыни». Это действительно демонизм, болезненный, с мазохистским привкусом. Наслаждение от разрушения… Впрочем, тут я вторгаюсь в Вашу компетенцию.
Что касается «маски Мефистофеля» (в некий период – мой гипнотический «имидж» – В. Л.),то дело здесь, мне кажется, совсем не в сатане, хотя и без него не обходится. Что такое Демон Лермонтова, Мефистофель или Воланд? Разве это дьяволы? Да ничего подобного! Это просто люди,душа которых угнетена цинизмом разочарования, неисцеленной меланхолией. В них ход конём: чем хуже – тем лучше. Это от обиды и несбывшегося. Мефистофель – не дьявол, а «альтер эго» Фауста или же Гёте. И как у людей, его зло часто обращается Богом на добро. А Воланд – тот вообще куда человечнее всяческих берлиозов. Какой он дьявол!? Чисто земной, психологический персонаж. Дьявол – это распад, аннигиляция, гнусь и мерзость, которые торжествуют в раздавленной на шоссе кошке, в колючей проволоке, в болезнях и маразме душ. Это даже не полюс в человеке, а болезнь его, ужас, «моменто мори»… Это не может быть прекрасным, как Люцифер у Мильтона.
Литературные бесы часто привлекательны и забавны, как например, у Гоголя. Эти смешные фавны могут быть даже симпатичны, поскольку в них живёт отголосок стихийных духов язычества, старинных лесовиков и домовых. Вспомните блоковские «пузыри земли». Думаю, что и шабаши ведьм эпохи Ренессанса были тайным возрождением натуралистических культов (Козел, Дионис и тд.), в которых общество видело поклонение Сатане. Есть и теперь сатанисты и даже храмы дьявола, но эти законченные имморалисты просто взбесившиеся с жиру глупцы, которые от пресыщения готовы пожирать «тёмную мистику пополам с эротикой». А на деле – просто фиглярство и бардак. <…>
Читая Вашу переписку, так живо вообразил всё, что произошло. <…> Что же добавить, когда Вы сами дали всему оценку? Здесь тоже сработало что‑то негативное, «парадокс отрицания». Нежелание, боязнь взять ответственность,дерзнуть, принять и идти. Увы, нам всем это свойственно и мы знаем, как это мстит за себя. Ведь мы, мужи, теперь уже не защищаем своего очага с оружием в руках. Значит, остаётся проявить своё естество в том, чтобы решаться на ответственность, на подставление своего плеча. Какого ни на есть. В нашем неустойчивом мире самое слабое плечо может стать неожиданно сильным. <…>
Мою персону Вы явно утрируете, я куда проще: люблю Диккенса и смотрю «В мире животных». <…> О встрече Вы, пожалуй, верно заметили (догадки об откровениях, о богообщении о. А. – В. Л.),но не пережил я такой одноразовой, которая бы перевернула судьбу. Всё было вполне эволюционно. Евангелие я впитал с молоком матери. А чтобы были понятны корки, посылаю Вам для прочтения один интимный дневник человека, сейчас уже ушедшего. Он кое‑что Вам объяснит, а потом могу рассказать о дальнейшем: «как дошёл до жизни такой». Но предупреждаю – никаких знамений, а простое путешествие…
Буду очень рад, если снова увидимся. Что Вам лучше: день службы или когда я один?
<…> Перечитал «Я и Мы», книга <…> так враждебна антихристу, что вызывает тревогу за автора. <…>
* * *
Дорогой Владимир Львович! Рад, что Вы откликнулись. Все понял и представил. Ведь у меня отец умер несколько лет назад, и это было связано с особыми переживаниями.
Когда освободитесь – может быть, заедете в деревню? <… >
А насчёт себя, Вы это напрасно. Я гораздо меньше разбираюсь в Вашей области, чем Вы в моей. Но и не в этом дело. Дело в человеческом и живом. <…> И ещё раз: я, именно я ведь искал Вас, надеясь на досуге обсудить некоторые общие (отнюдь не мировые) проблемы. Мировых мы не решим. Они сами себя решают, а вот как нам быть тут,это надо бы …
Жду. С любовью Ваш…
Если б спросили: как чувствует себя душа, попавшая в рай? – я ответил бы: точно так, как в доме отца Александра. Ничего особенного, просто хорошо. Как никогда и нигде. Свободно. Светло. Тепло. Ничего лишнего. Все заряжено чистотой. Высота местонахождения не замечается.
Волшебная гармония, надышанная хозяином, исходила из каждого уголка и предмета. Я бывал здесь не раз, а однажды зимой прогостил безвылазно около трёх недель. До того ещё родилось наше «ты», а теперь жил как у брата, воистину, как у Христа за пазухой.
Спал на диванчике в кабинете, там же и работал за его столом по ночам. Иногда отец Александр приходил писать рано утром, «на смену караула», а я укладывался. Стук его пишущей машинки навевал сны–путешествия. Как ему ничто не могло помешать каждый миг делать своё,так и он органически не мог быть помехой естественному, что бы ни делал. Вокруг него все как‑то само собой слагалось в порядок, всё расцветало. Его любили животные, растения, веши и, конечно же, книги. По его словам, они приходили к нему сами, в нужное время, как друзья и родные на день рождения.
Домашние хозяйственные заботы, немалые, принимал играючи. Хлопоча на кухоньке, напевал, подшучивал, вспоминал стихи, иной раз на греческом или иврите. Благословлял трапезу весело.
За стаканом вина однажды сказал мне:
– Когда‑то хотел я пуститься в такое исследование: юмор Христа.
– Да?.. Но в церкви…
– Из церкви юмор изгоняет не Он. Абсолют юмора – это Бог. В божественном юморе, в отличие от человеческого, отсутствует пошлость.
– А в сатанинском?
– У сатаны как раз юмора нет. Но и серьёзности тоже. Сатана абсолют пошлости. Дьявол начинается там, где кончается творчество.
– А что помешало… исследованию?
– Всерьёз – пожалуй, не потянул бы. Это Соловьеву только было бы по плечу.
Я молча не согласился.
С совсем близкого расстояния ещё непонятнее было, как он распределяется, как всё вмещает и успевает так, что остаётся ещё и свободное время – всегда, хоть малость, – и «В мире животных», и ласковое озорство… В этом светилась тайна, живая тайна живого гения.
Казалось, в могучей музыке этой жизни нет никакого самоусилия, никакого преодоления. Но не так, нет. Как‑то, на «смене караула», признался:
– Я не жаворонок, увы, доктор. Я только и/о жаворонка, а вообще‑то сова, как и ты. Даже филин. (Мимикой, взглядом из-под очков жутко похоже изобразил филина). Вечером спать никогда не хочется, мозг бурлит, завод на всю ночь. А утром вставать никогда не хочется…
Чтобы заснуть, в точное время принимал таблетку снотворного. Если принять запаздывал, действия уже не было, и оставалось до утра читать, писать или думать. Я видел его уходящим после таких ночей – с воспалёнными, чуть виноватыми глазами, с повышенной твёрдостью походки Но после службы всегда возвращался свежим.
Мало кто знал, что физическое его здоровье было далеко не идеальным. При врачебном осмотре непонятно было, на чём держится. Неистощимость его только казалась телесной, земной. Это был иноприродный заряд.
… С августа 1989 года я начал ощущать нарастающую тревогу за отца Александра. Он продолжал уплотнять свой график, нагрузки – сверх всякой меры. Можно было заметить признаки утомления: набухшие тёмные мешки под глазами, иногда несвойственную ему тяжесть в движениях. Резко прибавилось седины.
Во время одной из наших встреч показалось, что какая‑то сизая тень зависла над его головой – опустилась, на мгновение заслонив лицо, – и исчезла.
Он стоял в этот миг на ступеньках прихрамового Новодеревенского домика. Стоял в облачении, с непокрытою головой, неподвижно, как бы о чём‑то вспоминая… Фигура и лицо в профиль чеканно ложились на небесную голубизну. Кругом во дворе храма толпились ожидавшие его. Странно, однако: никто, против обыкновения, не приближался, не подхо–дил – непонятной силой людей словно отдунуло за невидимую черту.
Такого непроницаемого пространства вокруг отца Александра никогда не бывало – наоборот, была всегда недействительность расстояния, никакой отделённости.
Я успел подумать, что он входит уже в красоту старца, апостольскую… Когда же мелькнула тень, возник порыв – броситься к нему, закрыть, защитить голову от удара…Стреножил какой‑то паралич, как во сне.
Недослышка: тень рока, отозвавшись в сознании словом «удар», рассудку явила опасность в виде удара апоплексического, инсульта или инфаркта. Говорить о таких опасениях, конечно, нельзя, но что‑то сказать было нужно.
Я написал ему письмо, где в довольно резких морализирующих выражениях обосновывал необходимость приостановиться, меньше растрачиваться на публике, больше уединяться и отдыхать… Упрекал его в соблазненности суетой.
Вот его ответ.
Дорогой мой Доктор! Долго и тщетно пытался к тебе прозвониться. Очень был тронут твоим письмом. Так хотелось встретиться, но, увы. <…> Я, в общем, всегда был одним и тем же. Для меня форма – условность. Я могу выполнять своё – и в плавках, и в халате (хотя его не ношу). <… > Я всегда таким же образом систематически общался с людьми. Изменилось лишь количественное соотношение. Бывало человек 30, а теперь 300 и более. Но суть одна. Цели одни. Формы – тоже. Да и ты должен помнить, у тебя же мы как‑то собирались. В моей практике это было давней системой. И на уединение, «тет-а-тет» с Богом и с собой пока хватало времени. <.„> Я не готовлюсь специально, а говорю что Бог на душу положит. И конечно, людям я не могу открывать сразу всё, что хочу. Нужны этапы. Но таблица умножения не упраздняет высшей математики. Всему свой час и свой черёд. На публике же я, повторяю, не чаще, чем в годы застоя, лишь число слушателей больше. Дипломат ли я? Не знаю. Но если да, то вполне сознательный. Этого требуют условия. Сам знаешь – какие они. И неизвестно, сколько все это продлится. Если я сейчас не сделаю того, что нужно, потом буду жалеть об упущенном времени. < …> Не так просто понять того, кто десятилетиями был посажен на короткую цепь (я не ропщу – и на этой цепи Бог давал возможность что‑то сделать).
<…> Ты прав, что времени мало. Мне, например, если проживу, активной жизни – лет 10–15. Это капля. <…>
Ясейчас живу под большим бременем, прессом. Внуки фактически оставлены на меня (дочь и Н. за рубежом). Жара, множество долгов, служб, дел, людей, дома ремонт, который тянется – уже год. Был недавно в Зап. Берлине, но вскоре же сбежал: думаю: что я тут прохлаждаюсь? Не интересно и не нужно. <…>
Яведь работаю, как и работал, при большом противном ветре. Это не так удобно, как порой кажется. А сейчас он (особенно со стороны черносотенцев) явно крепчает. Приходится стоять прочно, расставив ноги, чтобы не сдуло. Словом, не тревожься за меня (хотя меня это действительно тронуло). Яведь только инструмент, который нужен Ему пока. А там – что Бог даст…
Обнимаю тебя. Твой…
Не надо и читать между строк: предуказание своего финала он сам слышал яснее ясного.
В одной из бесед того же года сказал слушателям (текст с магнитофонной записи):
«…Мы всегда живём на грани смерти. Как говорится, на московских улицах обстановка приближена к боевой. Вы сами знаете, как мало надо человеку, чтобы нитка его жизни оборвалась. На это надо смотреть без излишнего страха, но с полным осознанием. Ясная мысль о бренности жизни – не повод для того, чтобы опускать руки, а повод ценить и любить каждое мгновение жизни, жить сегодня, жить не в мечтах о том, что будет с тобой завтра, а жить вот сейчас, переживая жизнь полноценно и полнокровно…» [23]23
См. книгу лекций А. Меня «Радостная весть». – М.: АО «Вита–центр», 1992. – Ред.
[Закрыть]
О «приостановке» не могло быть и речи. Большой противный ветер, пригнавший убийцу с топором, продолжает крепчать, но отец Александр живёт.
… Решусь рассказать ещё о нескольких фактах «из другого измерения».
Один из них имел место в 1983 году, в Болгарии.
Женщина–астролог Р. Т. ничего не знала об отце Александре, кроме сообщённой мной даты его рождения. Ничего более, даже имени не назвал.
Заглянув в таблицы, Р. Т. вдруг заявила уверенно:
– Этот человек имеет очень большое значение для России. Огромное духовное влияние. Возможно, спасительное.
Как она это вычислила, не представляю. Гороскоп не строится сразу. Зачем я спросил её о человеке, родившемся 22 января 1935 года, тоже не знаю. По импульсу…
Глядя в таблицы на той же странице, Р. Т. сказала:
– После 1988 года в СССР будет много беспорядков, преследований, опасностей… О, после восемьдесят девятого в Советском Союзе будет вообще невозможно жить!..
Следующие два факта – мои сны после 9 сентября 1990 года.
Сон первый (до сорокового дня).
Пасмурный день. Нахожусь непонятно где. Прояснение: вижу перед собой отца Александра. В темно–вишнёвой рубашке с расстёгнутым воротом, омоложённый, черноволосый. Сидим возле его дома, в саду, под открытым небом, за круглым столиком. Рядом, тесно, на круговой скамейке – другие люди. Я их не вижу, но всех чувствую и хорошо знаю. Они, как и я – бестелесные, невидимки. Один отец Александр видим всем. Смотрит на меня. Говорит:
– ОЧЕНЬ ТРУДНО ДАЁТСЯ КАЖДЫЙ МЕЛЬЧАЙШИЙ ШАЖОК К ТОНКОМУ МИРУ. ПРИХОДИТСЯ ДЕЛАТЬ НЕВЕРОЯТНЫЕ УСИЛИЯ… НЕВЕРОЯТНЫЕ…
И – показывает, какие усилия – глазами, руками, движениями… Повторяю эти движения, чтобы запомнить, но по его глазам вижу: не то. Глаза детские, наивные, удивлённые и печальные… Вдруг понимаю: ведь он НЕ ЗНАЕТ о том, что с ним произошло там, за забором, – о своей смерти. Мы знаем, а он не знает – ЕМУ НЕЛЬЗЯ ЗНАТЬ. Просыпаюсь.
Сон второй (после сорокового дня).
Москва, Чистые Пруды. Весна. Ясно, тепло. Вокруг пруда – а он очень большой вырос – поставлены столы и скамьи. Много людей. Праздник Пасхи. Священнодействует отец Александр – в облачении, седовласый, величественный. При нём я – худенький отрок в ионической накидке, помощник – бегаю туда и сюда. Кончилось богослужение, начинается общая трапеза. Я должен успеть обслужить все столы. Отец Александр, таинственно улыбаясь, жестом подзывает меня к большому старинному буфету, вдруг появившемуся у самой воды. Открывает дверцы – там кадка с МЁДОМ. Большой деревянной ложкой начинает накладывать мёд в тарелки, передаёт мне, одну за другой, а я обношу столы. Уже не бегаю, а летаю: успеть, успеть… Мёд, замечаю, прозрачный, цвета нежности, пахнет солнцем. Догадываюсь: мне не достанется. Главное, чтобы хватило на все столы. Кажется, всех обнёс?.. Нет, на один не хватило – есть ли ещё? – лечу к отцу Александру, но его уже нет. Возвращаюсь к тому столу – за ним люди дают мне знак: все в порядке. За этим же столом – отец Александр. Я уже не нужен, могу отойти. Ветер, весенний ветер относит меня на бульвар, как воздушный шарик…
В. Леви,психотерапевт, писатель,
Москва
P S. Врачебный совет всем, у кого сохранились письма или записки отца Александра: не только перечитайте их, но и перепишите собственноручно или перепечатайте раз–другой, как это делаю я сейчас.
Вы почувствуете его живым, а себя здоровыми.
(Если даже с чем‑то не согласитесь – как я, например, с утверждением отца Александра: «Я гораздо меньше разбираюсь в Вашей области, чем Вы в моей»).
Не убирайте ладони со лба.(М. Снегурова)
Как‑то странно улыбаясь, моя знакомая со словами: «А у меня для тебя сюрприз» передаёт записку Всего четыре строчки мелким, бегущим почти неразбираемым почерком. Не пытаясь вникнуть в смысл, сразу читаю амснь.Почему‑то второпях совершенно бессознательно читаю как амэн, аминь…
Видимо, в тот момент – мысленного озвучивания этого имени – выражение лица у меня было настолько глупое, что знакомая стала растолковывать, как ребёнку: «Неужели забыла? Ты же говорила, что постараешься помочь. Я передала, вот Александр Мень к тебе и обращается». И… сразу (руки холодеют, лицо горит, в сердце – песнь песней) все понимается: амэн, аминь, амень– это А. Мень, тот самый Александр Мень, о котором столько слышала, чьих столько привозных «оттуда» книг прочитала, с которым познакомиться и мечтать не смела…
Так произошла моя первая встреча с человеком дивным, удивительным и удивляющим потом каждым телефонным звонком, каждой встречей и ещё более удивляющим и поражающим теперь – после горького 9.09.90…
Какое мрачное и тяжёлое сочетание этих вопрошающе – упрекающих цифр – девять – и этих уводящих в бесконечность – нулей…
Многие рассказывают, какое радостное ощущение, какая благодать на душе оставалась после встреч с Александром Менем. У меня же сразу (после первого знакомства–записки) было только жгучее чувство стыда: как могла я, никто, допустить, чтобы такой человек обращался с просьбой ко мне; да это я должна была сломя голову лететь и умолять, чтобы разрешил хоть чем‑то, хоть как‑то помочь. Но тогда ещё я не знала отца Александра, а по книгам его и легендам о нём сложилось впечатление о таком могуществе его знания чуть ли не всего на свете, что обладатель сего богатства казался мне совершенно недоступным.
И после первого разговора с Александром Владимировичем тоже осталось чувство стыда перед ним за своё незнание многого–многого, непонимание простого–простого, бессилие перед всем и всеми. Посте той первой встречи мы договорились встретиться через неделю, но на следующий день раздался неожиданный и оттого, наверное, столь радостный телефонный звонок. Красивый, спокойный, уверенный голос: «Как добрались? Не промокли? Как себя чувствуете?..» И снова – стыдно. Я уже знала, какой ценой ему далась и даётся его известность (которой я тоже так страшилась), знала, как он занят, как устаёт, скольким людям помогает.
Наш разговор по телефону длился минут сорок. И уже ночью, маясь бессонницей, вновь и вновь вспоминая каждое слово, интонацию, поняла, что он почувствовал моё смятение и старался подбодрить, успокоить. А просьба подготовить к следующей встрече какие‑то намётки и принести материалы, о которых я упомянула, – это его психотерапевтический метод придания собеседнику уверенности в том, что в нём действительно нуждаются и в том, что все у него получится, что всё будет хорошо.
Сидим в его таком маленьком и таком уютном кабинете в таком же маленьком деревянном домике при маленькой деревянной церкви. Обменялись тем, что приготовили друт для друга, и читаем. Александр Владимирович читает мою часть статьи и, спросив разрешения (!), поправляет три–четыре фразы, а я с трудом разбираю то, что написал он. Затем обсуждаем, в какой последовательности лучше расставить его «тезисы», как он их называл. На самом деле это были основополагающие, ударные части статьи. (В это время уже стали появляться первые публикации и положительные упоминания об Александре Мене в советской печати. Мы готовили с ним большую статью для журнала, который издавался на нескольких языках. Но в последний момент, уже в гранках, публикацию сняли. И снова было очень стыдно перед Александром Владимировичем.)
Делбвая часть нашей встречи, к моему удивлению, закончилась быстро. Я что‑то наскоро дописываю за Александром Владимировичем, а он собирает в папку привезённые мною бумаги. И вдруг я вижу у него в руках две пожелтевшие машинописные странички без подписи и даты, случайно подколовшиеся к какому‑то материалу. Отец Александр пробегает их и почему-то начинает тихо и очень проникновенно читать вслух:
«Дождь все лил и лил… И его не было видно оттого, что серый низкий туман с жадностью поглощал его, и скрывал все вокруг за своей завесой. Дождь уже шёл давно и не было надежды, что он скоро кончится, потому что он снова и снова с неослабеваемым упорством прорывал толщу тумана и бил, бил, бил, с ожесточением бил тяжёлыми каплями по крыше, по дрожащим стёклам, по и без того уже примятой холодной земле, по траве, по деревьям, по дороге и по всему, что попадалось ему на пути…
Он сидел у окна и смотрел на быстро катившиеся по стеклу капли дождя. Ему было грустно и тяжко в этом пустом тихом доме, наедине со своим горем. На душе было пусто. Ни о чём не думалось. Он смотрел в туман и слушал монотонный шум дождя. Иногда дождь вдруг усиливался, порыв ветра разрезал туман, и тогда была видна какая‑нибудь верхушка сосны, вся серая от нависших на ней клочьев тумана и капель дождя. И сквозь туман вдруг прорывался лучик солнца, по–детски радостно играл в каплях дождя, и снова всё скрывалось в тумане. Он хотел стряхнуть с себя тоску, но тоски не было, и он не мог понять, что с ним делалось.
Он хотел что‑нибудь вспомнить и не мог, или ему вдруг вспоминалось что‑то очень грустное, но и эти воспоминания скоро пропадали. Не было грусти, тоски – было пусто и больно.
А дождь все лил и лил…
И он весь отдался пустоте. Сначала ему было не по себе, потом он привык к ней, и наслаждался ею. Почти весь день он так просидел.
К вечеру, когда туман начал рассеиваться и стали проглядывать хмурые мокрые деревья, высокие недовольные сосны, а капли дождя все реже и реже катились по стеклу, он неожиданно для себя подумал: «Бывают в жизни человека моменты, когда он не знает, как жить дальше и, никому не нужный, он – маленький одинокий человек – теряется». И он вдруг почувствовал, что он здесь сейчас не один – кто‑то любящий и жалеющий – с ним…
В это мгновение стало совсем светло и широкий солнечный свет заскользил по земле. Оранжевый с багровым проблеском, он уверенно ласкал изнурённую дождём землю. Было что‑то торжественное в том, как лучи медленно и степенно уходили за стену чёрного леса. И во время этого короткого заката солнца в душе его что‑то изменилось, и ему казалось уже, что не так все тяжко и страшно, и горе его само по себе отодвинулось. Возникшая щемящая в глубине боль утихла, и он неожиданно встал…
Он ушёл в ту же ночь, оставив своё горе в тихом лесном домике, унося с собой только тихо ноющую боль и тот закат после дождя…»
Заботливая Мария Витальевна приносит чай с печеньем, а я с невнятным бормотанием, мол, эти листочки случайные, извините, пытаюсь забрать их у Александра Владимировича. А он не отдаст. Несколько секунд мы словно играем в «перетягивание», он чуть не задевает чашку на столе, но, увидев моё отчаяние, молча кладёт мне на колени листочки, берет мои руки в свои большие тёплые ладони и, назвав меня первый раз не официально, а только по имени, просит: «Ну, пожалуйста, посмотрите на меня». Голова моя с трудом поднимается и вдрут становится легко и просто – я встречаю грустные–грустные, все–все понимающие его глаза: «Так значит, и с вами это было? И так давно?..» Как он догадался, что это действительно было со мной и действительно очень давно (в отрочестве, после долгой болезни)?
Именно с этого момента он стал для меня отцом Александром, и с этого момента он уже никогда не называл меня по имени и отчеству. «Вы обязательно ещё принесите что‑нибудь своё», – словно подписывая наш негласно заключённый акт взаимопонимания, сказал отец Александр. «А я уже давно не пишу, только по работе, как говорится, на хлеб», – ответила я, стараясь раствориться в чашке чая. Он рассмеялся (этот незабываемый смех!): «Вот и неправда. Кстати, я только что понял, почему у вас трудно складываются отношения: вы обманывать не умеете, у вас все на лице написано».
Как‑то в очередную и широкую полосу моего невезения и духовного безволия отец Александр очень своеобразно спросил о моём состоянии: «Почему вы редко приезжаете на службы и почему не общаетесь с прихожанами?» Эта наша беседа была, пожалуй, самой долгой и серьёзной. Он, как всегда, все понял и очень грустно сказал: «Как же в вас это глубоко – все самой, все в одиночку. Только помните, что Господь с вами, вы не одна, Он Вас поддерживает, Он вам ещё поможет. А в церковь приезжайте, когда сможете. Мы будем рады. И я». Я видела, что он был огорчён, и в который уже раз было стыдно.
В это время я перешла работать в журнал, создаваемый людьми, которых знала по журналистской работе, перо и талант которых очень ценила. Идея создания журнала, возвращающего забытые имена и забытые понятия, создание своего творческого коллектива, своего авторского круга была замечательна. Первые номера «лепились» с трудом, но на подъёме и с горячим желанием модняться до уровня лучших журналов 20–х годов В этот красивый журнал было вложено много надежд и сил. Но очень быстро дух поиска и творчества исчез | Отцу Александру понравился номер, посвящённый 1000 лети»о принятия христианства на Руси, и я видела, что ему хотелось напечататься в нашем журнале Я переговорила главным редактором, который сразу одобрил (и за одно это я по сей день ему благодарна) идею привлечения т акого извеет ного автора, как Александр Мень, сам предложил организовать круглый стол со священником–богословом и захотел с ним познакомиться.
Через две недели я уже вела отца Александра в редакцию и по дороге рассказывала, с какими замечательными интеллигентными людьми он сейчас встретится. Мы были с отцом Александром рады, как дети–заговорщики. Он был в светлосером костюме, с пышной седой шевелюрой (почему‑то запомнилась его фраза: «Все некогда, но до субботы надо обязательно подстричься»), а главное, он был в прекрасном весёлом настроении.
Я представила отца Александра главному редактору и, думая, что разговор будет долгим, села в холле читать гранки, чтобы затем проводить его в отдел истории культуры. К моему удивлению, минут через пять отец Александр вышел один, с вежливо–натянутой улыбкой (как потом выяснилось, ни о каком круглом столе не было и речи). И снова стыдно: отец Александр, конечно, понял, что главный просто хотел посмотреть на знаменитого писателя. Молча поднимаемся с ним на «чердачок», в низкую душную комнату под самой крышей, где он остаётся для знакомства с зав. отделом, который статью уже прочитал, и все с ним я уже обговорила.
Знаю, что через полтора часа у отца Александра назначена очень важная для него встреча. Снова жду его в холле и уже нервничаю. Через час (!) он спускается вниз. От весёлого настроения и следа не осталось, он смотрит на часы. Но ещё один наш сотрудник, поэт, милый человек, очень хотел познакомиться с Менем и просил подождать его пару минут. Несколько минут растягиваются в 15–20, так как поэт никак не может закончить телефонный разговор. Отец Александр смотрит на часы и терпеливо ждёт. И снова – неловко и стыдно.
Жаркий май. На моё вопросительное молчание, почему так долго, он отвечает: «Какой‑то странный прыгающий разговор ни о чём. Зав. отделом, по–моему, «плавает» в этих вопросах, потому и не знал, что изменить и предложить, а предложить своё очень хотелось», – уже с улыбкой, правда усталой, ответил отец Александр. Я была расстроена и не хватило сил это скрыть, а он вдруг остановился, обернулся на старинный особнячок, из которого мы только что вышли, как провалившиеся на экзамене студенты, положил свою большую тёплую ладонь мне на лоб и сказал: «Не надо так переживать, это все суета сует, – и, помолчав, добавил, – теперь я понял: здесь вы себя не найдёте, а потерять себя сможете. Но не огорчайтесь, всё будет хорошо».
И снова так стыдно! Полтора часа (это без дороги) он потерял на то, чтобы несколько человек на него посмотрели и один сказал, что материал надо сократить. А я‑то ему понарассказывала, как его знают и ждут в нашей интеллигентной редакции… (Господи, сколько же раз и сколько людей, сами того не желая и сами того не замечая, пользуясь своей ничтожной «властью», унижали и обижали опального священника и писателя. Зато теперь, наверное, с гордостью рассказывают, что были знакомы с самим Александром Менем!..)