355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Российская империя в сравнительной перспективе » Текст книги (страница 21)
Российская империя в сравнительной перспективе
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:37

Текст книги "Российская империя в сравнительной перспективе"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанры:

   

Политика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)

Пространства империи

Алексей Миллер
Империя и нация в воображении русского национализма
Заметки на полях одной статьи А.Н. Пыпина

В 1885 году известный историк литературы А. Пыпин опубликовал в «Вестнике Европы» статью под названием «Волга и Киев»1. Он начинает ее с рассказа о своей беседе с мастером литературного описания природы И.С. Тургеневым. В разговоре выясняется, что тот никогда не бывал на Волге. Это становится для Пыпина отправной точкой для рассуждений о том, что «русская литература Волгу не освоила», что «Волги нет и в русской живописи» (188–189). «Если действительно мы так преданы задаче „самобытности“, народно-государственной оригинальности, так стремимся дать вес своему родному наперекор чужеземному и т. д., то одной из первых забот было бы знать это родное, по крайней мере в его основных, наиболее характерных пунктах. Волга, без сомнения, принадлежит к числу таких пунктов» (193). Аналогичные упреки и сожаления Пыпин высказывает в связи с Киевом: «Историк, публицист, этнограф, художник должны видеть Киев, если хотят составить себе живое представление о русской природе и народности, потому что здесь опять (как и на Волге. – А. М.) одни из лучших картин русской природы и одна из интереснейших сторон русской народности… Киев – единственный город, где чувствуется давняя старина русского города» (199–200).

Чтобы верно интерпретировать эти рассуждения, обратим внимание на два других мотива этой статьи. Во-первых, саратовский уроженец Пыпин прекрасно понимает, что «здесь, на Волге, смешение этнографическое и кровное» (196). Он издевается над стремлением некоторых «стереть» все нерусские национальности: «это была бы задача для мономана, достойная известного щедринского героя, вопрошавшего „зачем река?“» (211). И в этой статье, как и во многих других своих трудах, он выступает против репрессий в отношении украинского языка и отстаивает право малорусов быть непохожими на великорусов, «как до сих пор северный француз, немец, итальянец не похожи на южных» (212).

Во-вторых, сказав о Волге и Киеве как о «характерных пунктах родного», не освоенных русским искусством, Пыпин противопоставляет их популярным у писателей и художников Кавказу, Крыму, остзейскому краю, которые, по его мнению, к категории «родных пунктов» не относятся (196). Он с сарказмом пишет о русских художниках, «которые предпочитают изображать „мельницы в Эстляндии“ или кучу краснобурых камней под именем „крымских эскизов“, или что-нибудь столь же занимательное» (190). То есть не вся территория империи принадлежит, с его точки зрения, к разряду «родного, русского», но единство империи он при этом сомнению не подвергает.

Текст Пыпина в своих идеологических основаниях не носил сколько-нибудь революционного и оригинального характера, а был скорее типичен для настроений русского образованного общества. Он замечателен лишь полнотой и систематичностью изложения распространенной точки зрения, и мы еще вернемся к нему в этой статье, задача которой – обозначить самые общие параметры темы, до сих пор не получившей должного внимания исследователей. Речь идет о «ментальных картах» русского национализма.

Слишком многие историки, к сожалению, не придают должного значения тем идеям и настроениям, тому дискурсу, который так хорошо иллюстрирует статья Пыпина. Когда Роджерс Брубейкер написал, что «нигде теоретический примитивизм исследований национализма не проявляется столь явно, как в литературе (и квази-литературе) об этом регионе», он имел в виду Восточную Европу и политологов2. Представления о проблематике русского национализма, о взаимоотношениях русского национализма и империи, которые доминируют сегодня в историографии, заставляют думать, что отчасти эта критика касается и историков.

Приведу примеры из нескольких публикаций самого недавнего времени. Дэвид Роули в своей статье приходит к выводу, что нет никакого основания говорить о русском национализме «в общепринятом смысле» в эпоху империи Романовых. «Общепринятым» Роули считает определение Эрнеста Геллнера, который утверждал, что «национализм – это прежде всего политический принцип, в соответствии с которым политическое и национальное целое должны совпадать… Националистические чувства – это чувства гнева, пробуждаемые нарушением этого принципа, или чувства удовлетворения от его реализации. Националистическое движение вызывается к жизни чувствами этого рода». Следовательно, заключает Роули, «русское националистическое чувство могло найти выражение в двух формах: либо русская нация очертит границу вокруг территории, на которой живут русские, и отделит себя от всех нерусских территорий, либо она может попытаться превратить всех жителей Российского государства в членов русской нации. Первый вариант предполагал бы роспуск империи и создание русским народом собственного государства. Второй вариант предполагал бы аккультурацию с русской этничностью (русификацию) всех народов империи»3. Здесь Роули ясно излагает и доводит до логического завершения те теоретические посылки, которые лежат в основе многих работ о русском национализме.

Тезис о том, что русские не делали различия между империей, национальным государством и нацией, кочует из одного исследования в другое и приводит многих авторов к рассуждениям о том, что программа русского национализма сводилась к заведомо нереалистичному проекту преобразования империи в национальное государство. Именно им руководствуется, например, Роберт Кайзер, когда пишет, что «различие между Русью как родиной предков и Россией как территорией Российской империи утратило со временем ясное значение» и определяет «русский националистический проект» как «преобразование Российской империи в русское национальное государство»4. «Главный вопрос для руководителей России в XIX и XX вв. можно сформулировать так: возможно ли внедрить в сознание этнически разнообразного населения империи составную национальную идентичность», наподобие британской, – пишет в этом же духе Джеффри Хоскинг в своей книге о том, «как строительство империи препятствовало формированию нации»5. «Воображаемая география: Российская империя как русское национальное государство» – это название одной из глав и тема всей недавно вышедшей книги Веры Тольц6.

Но насколько применимо в случае России геллнеровское определение национализма, из которого исходят все цитированные и многие похожие рассуждения? Националисты неизбежно задаются вопросом о том, какое пространство должно принадлежать их нации с точки зрения политического контроля и в качестве «национальной территории»7. В тех случаях, когда речь идет о неимперских нациях, можно сказать, что национальная территория – это то, каким, по мнению националистов, «их» государство должно быть в идеале или «по справедливости». То есть «национальная территория» и пространство политического контроля совпадают. В случае с имперскими нациями эти две категории пространства могут существенно различаться. Дело в том, что стремление консолидировать нацию, в том числе очертив границы «национальной территории» внутри империи, совсем не обязательно предполагает стремление «распустить» империю.

Большинство колониальных войн велись именно ради установления имперского контроля над теми или иными территориями, а не для включения их в «национальную территорию». Англичане стремились утвердить британскую идентичность только в части своей империи – «на островах», французы стремились утвердить французскую идентичность только в европейской части своей империи8. Конечно, в Британии, Франции и даже Испании национализм господствующих наций получил значительно более «богатое наследство», чем в России. Модернизированность общества и доля «работы» по его культурной и языковой гомогенизации, выполненная еще «старым режимом», были здесь заметно выше, чем в России. Но все равно было бы заведомо неверно представлять дело так, будто уже сформировавшиеся национальные государства начинали колониальную экспансию. Нации-государства в метрополиях морских империй «достраивались» параллельно и в тесной связи с имперской экспансией. Если «британская идентичность», как показала Линда Колли, во многом рождалась из успехов империи и борьбы с ее врагами, то ровно то же самое можно сказать и о других «имперских» нациях, в том числе и русской9.

Русский национализм также был избирателен в своем проекте. В то же время, для русского национализма, как и для французского, британского или испанского, стремление к консолидации нации вовсе не стояло в непримиримом противоречии со стремлением сохранить и при возможности расширить империю. Геллнеровская формула национализма подходит к опыту тех движений, которые стремились «выкроить» новые государства из уже существующих, но не работает применительно к тем случаям, когда тот или иной национализм мог принять как «свое» уже существующее государство, в том числе империю10.

Русские, что бы мы ни имели в виду под этим понятием11, были центральной и наиболее многочисленной этнической группой империи. По целому ряду причин не вполне верно (как минимум до начала XX века) называть их доминирующей группой в том смысле, в котором британцы и французы доминировали в своих империях. Правящая династия дольше, чем в большинстве европейских государств, сопротивлялась «национализации», господствующее положение в империи занимало полиэтническое дворянство, а русский крестьянин долгое время мог быть (и был в действительности) крепостным у нерусского, неправославного и даже нехристианского дворянина. Нация «не правила» и не имела системы политического представительства.

Но, с другой стороны, позиции русского языка как официального языка империи постоянно укреплялись, православие имело статусные преимущества в отношении других религий, элитная русская культура в XIX веке становилась все более «полной» и соответствующей европейским стандартам. В этих условиях вовсе не было утопическим стремление русских националистов к русификации империи в том смысле, что русские должны были занять в ней господствующее положение как нация, подобно положению французов или британцев в «их» империях. Сознательно оставляю за рамками этой статьи большой комплекс вопросов о том, какие изменения политического строя, какие формы политической мобилизации для этого требовались. (Можно предположить, что наиболее реалистичный путь такой политической модернизации лежал через установление конституционной монархии.) Хочу только подчеркнуть, что было бы ошибкой считать, будто даже до создания системы политического представительства между общественным националистическим дискурсом и имперской бюрократией существовала непроницаемая мембрана. Если Романовы могли искать новые источники легитимации своей власти в национализме, то это мог быть только русский национализм, и «официальный национализм»12 Романовых неизбежно должен был искать точки соприкосновения с русским национализмом общественности. Медленно, не без сопротивления и внутренних противоречий, но правящая элита усваивала определенные элементы идеологии русского национализма, и уже в середине XIX века это сказывалось на мотивации ее политики13.

Ричард Уортман недавно написал, что «задача историка – понять русский национализм как поле постоянной борьбы, контестации. Эта борьба развернулась в XIX – начале XX века между монархией и образованной частью общества, когда в своей борьбе за контроль над государством каждая из двух сторон претендовала на право представлять народ»14. В этой действительно непрестанной борьбе существовали и другие, иначе проходящие фронты, возникали предметы споров, в которых одна часть образованного общества вступала или стремилась вступить с властью в союз против другой части образованного общества. Именно так нередко происходило в спорах о критериях русскости и о границах русской «национальной территории».

В этих спорах сторонники отождествления Российской империи с русским национальным государством и вытекающего из этого действительно утопического стремления к поголовной русификации всего населения империи неизменно составляли среди русских националистов заведомое меньшинство. В таком же меньшинстве оказывались и те, кто готов был поставить знак равенства между русскими и великорусами, а в качестве национальной территории принять традиционный ареал расселения великорусов15.

Очевидная особенность Российской империи в сравнении с Британской, Французской, Испанской империями – ее континентальный характер, отсутствие «большой воды» между метрополией и периферией. Это создавало понятные сложности для «воображения национальной территории» внутри империи, но и открывало определенные возможности.

По сравнению с другими континентальными державами, проблема взаимоотношений русского национализма и империи также имела ряд особенностей. При всех своих проблемах в XIX веке Российская империя продолжала территориальную экспансию и сохраняла тот уровень военной мощи, экономического потенциала и веры в будущее, который делал иностранный диктат и распад империи скорее гипотетическими угрозами, а не фактором повседневности, как в Османской империи. Конечно, в тот момент, когда русский национализм получил некоторое общественное пространство и возможность заявить о себе в ходе реформ начала царствования Александра II, он был имитационной реакцией на вызов со стороны более развитых национализмов Европы и унижение Крымской войны16. Но этот национализм не был реакцией на неотвратимый, уже происходящий распад империи, как национализм младотурков. Это не был проект минимизации ущерба или спасения того, что удастся спасти, как в турецком случае.

В России феодальная традиция в структурировании пространства империи была гораздо слабее, чем в империи Габсбургов. Здесь не было Прагматической санкции, четко фиксировавшей границы «коронных земель» и права их местных дворянских сеймов. Лишь Царство Польское, Финляндия и до некоторой степени остзейский край имели в определенные периоды сравнимый с габсбургскими коронными землями (ЬапсГами) статус. В монархии Габсбургов демографический баланс между различными этническими группами и особенности политического развития привели к тому, что в Цислейтании экспансионистский проект строительства доминирующей немецкой нации вообще не играл сколько-нибудь значимой роли. Если в Габсбургской монархии границы феодальных коронных земель стали основой «территориализации этничности» уже в XIX веке, то в Российской империи соответствующие процессы были весьма ограничены, и территориализация этничности широко развернулась, опираясь на иные принципы, уже в СССР17.

Таким образом, русский националистический проект консолидации нации внутри империи, который предполагал «присвоение» определенной части имперского пространства как «русской национальной территории», просуществовал дольше, чем аналогичные проекты в Османской или Габсбургской империях. (Лишь в Транслейтании венгры на протяжении сравнимого времени пытались реализовать отчасти похожий проект, используя ситуацию, возникшую в результате принятия закона об исключительных правах венгерского языка в землях короны св. Стефана в 1844 году и дуалистического соглашения 1867 года.)

Националистическое «присвоение» территории, мотивированное русским национализмом, было не актом, но процессом.

Это процесс имел несколько важных составляющих. Во-первых, дебаты о том, что есть «русскость», каковы критерии принадлежности индивида, группы, территории русской нации, носили поистине ожесточенный характер вплоть до краха империи.

Во-вторых, русский национализм обладал большим потенциалом к расширению «национальной территории» и на ряде направлений встречал для этого расширения меньше препятствий, чем аналогичные проекты в континентальных империях Габсбургов и Османов. Но это, подчеркну снова, отнюдь не значило, что в русском национализме, точнее в его дискурсивно преобладающих версиях, содержалось стремление охватить всю империю как «национальную территорию»18. Собственно, сама напряженность дебатов о границах русскости и критериях принадлежности к ней служит убедительным доказательством, что русский проект национального строительства, будучи экспансионистским, заведомо не стремился к охвату всей империи и всех ее подданных.

Говоря о националистическом присвоении пространства, я имею в виду символическую, воображаемую географию. Речь идет о сложном комплексе дискурсивных практик, который включал в себя идеологическое обоснование, символическое, топонимическое, художественное освоение определенного пространства таким образом, чтобы общественное сознание осмысливало это пространство как часть именно «своей», «национальной» территории.

Вернемся к статье Пыпина «Волга и Киев». Когда он говорит о том, какими средствами должно развиваться и утверждаться среди русских представление о «родной» земле, у современного человека может возникнуть ощущение, что Пыпин только что прочел второе, расширенное издание книги Б. Андерсона или какое-нибудь другое недавнее исследование, где рассматривается «образная составляющая» национализма. Сказав походя, как о само собой разумеющемся, об «учреждениях, промышленных связях, проложении железных дорог, высшей школе», Пыпин подробнее пишет об инструментах воспитания эмоциональной привязанности: о музеях; об историческом нарративе; о «литературе путешествий», как художественной, так и разряда путеводителей; об этнографии и «областной бытовой новеллистике, образчики которой дал

Мельников (благодаря тому, что был полу-этнограф)»; об отражении пейзажа и местных типов в живописи. Недоработки в этой сфере кажутся ему особенно опасными, потому что большие расстояния и дороговизна путешествий не позволяют в России столь же эффективно, как в Германии и других странах, получать «опыт узнавания своей родины» с помощью организованных поездок «учащейся молодежи» (197)19. «Наше отечество так обширно, так разнообразно, что любовь к этому целому, которое редко кто видал во всем его необозримом объеме, возможна только через ближайшее представление о местной родине… Принадлежность к целому у людей простых сознается через представление о «русской» земле и людях и через понятие об одной вере и власти» (206). «Без такой литературы, без других трудов для изучения русской природы и народной жизни, наше так называемое «самосознание» будет оставаться скучной фразой», – заключает он свою статью (215). Очевидно, что Пыпин отзывается на распространенные в обществе настроения и рассуждения о русском национальном самосознании и хочет привлечь внимание читателя к тем «инструментам», которые используются в более успешных с этой точки зрения странах для воспитания эмоциональной привязанности к «родной земле».

Тема «воображаемой географии» вообще стала привлекать внимание специалистов по истории России совсем недавно20. Так же недавно исследователи осознали необходимость заново проанализировать то многообразие процессов, которое скрывается за понятием «русификация»21. Проблема самого различения процессов русификации в имперском и националистическом смысле, не говоря уже о сути этих различий и способах их отражения в дискурсах, остается малоисследованной. Поэтому все высказанные далее суждения должны трактоваться как рабочие гипотезы, а приводимые цитаты не как доказательства (для того чтобы стать таковыми, они должны стать частью больших выборок), а только как иллюстрации.

Русский национализм идеологически развивался и формулировал свой образ национальной территории во взаимодействии и соперничестве с другими национализмами империи. Методы определения и освоения того или иного пространства в качестве «национальной территории», наборы эксплуатируемых в этом дискурсе аргументов и образов существенно различались в зависимости от ситуации и характера вызовов, с которыми сталкивался русский национализм на разных имперских окраинах.

Пожалуй, лучше всего эта проблематика изучена в отношении Западного края и «его окрестностей». Здесь проект русского национализма формулировался поначалу в условиях ожесточенного конфликта с польским проектом, который отстаивал границы 1772 года, как «польскую собственность», а затем готов был вступить в союз с украинским движением против империи и русского национализма. В это соперничество с середины XIX века включился украинский национализм с собственным проектом «национальной территории». Формы и методы идеологической борьбы он во многом заимствовал у своих более сильных соперников.

В Малороссии и Западном крае преобладающую часть населения составляли восточные славяне, которые в рамках концепции «общерусской нации» считались ветвями русского народа. Колонизация этого пространства великорусским населением не играла сколько-нибудь значимой роли. Главный акцент делался именно на принадлежности всех восточных славян единой русской нации. Именно в контексте полемики с украинскими националистами малорусский дворянин и русский националист М.В. Юзефович впервые сформулировал лозунг, получивший столь широкое хождение в начале XX века, но уже с иным смыслом. Говоря о «единой и неделимой России», Юзефович имел в виду не всю империю, но именно русскую нацию в ее «общерусской» версии.

В XIX веке пространство и население Западного края стали объектом ожесточенной терминологической войны, где, кажется, ни одно название местности или этнической группы не было идеологически нейтральным, каждое подтверждало или отрицало тот или иной проект национального строительства22.

Как и в других подобных дискурсах, в русском важную роль играла апелляция к древней государственной традиции, в данном случае, традиции Киевской Руси. Ясно, что применительно именно к западной части империи этот мотив эксплуатировался особенно настойчиво. Трактовка Киевской Руси как колыбели русской нации давала основу для традиционного мотива «земли предков», земли «исконно русской».

Концепция Киевской Руси как «колыбели русского народа» хорошо сочеталась с династической логикой. Так, знаменитое высказывание Екатерины II после разделов Речи Посполитой – «мы взяли только свое» – можно истолковать и как вполне династическое (свое – то, что принадлежало Рюриковичам, наследницей которых Екатерина себя считала), и как националистическое – то есть земли Киевской Руси, населенные по преимуществу восточными славянами, каковые в доминирующей версии русского националистического дискурса все считались русскими. Отмечу отступления от этой концепции, которые показывают, что «верные» формулы находились не вдруг и не сразу. Примером может служить полемика М.П. Погодина с М.А. Максимовичем в середине 1850-х годов, в которой Погодин доказывал преимущественные исторические права великороссов на Киев по сравнению с малороссами23. Но дальнейшего развития в русском националистическом дискурсе этот мотив не получил, уступив место трактовке Киева и его исторического наследия как общего корня и общей собственности всех восточных славян, что было вполне логично с точки зрения тех целей, которые этот дискурс преследовал.

Интересно само сочетание темы Киевской Руси с темой Москвы. Москва как современное «сердце», воплощение русскости, как центр «собирания» русских земель безусловно присутствовала в русском националистическом дискурсе. В традиционалистской версии русского национализма именно Московская Русь противопоставлялась петербургской России. Но исторические границы Московского княжества на любой стадии их расширения в этом дискурсе «не работали» или работали в негативном плане, как те заведомо неприемлемые границы, к которым хотят свести русскую нацию ее враги24.

Уже в середине XIX века можно найти примеры влияния представлений о «русской национальной территории» на высшие эшелоны бюрократии. Например, в 1862 году В.И. Назимов, генерал-губернатор Северо-Западного края, который включал и белорусские, и литовские земли, в своей программе русификаторских мер проводил четкое различие между «исконно русскими» землями и местностями, где литовцы и евреи традиционно составляли большинство. Причем это разграничение он делал не только на основе современной ему демографической ситуации. Назимов указывает на некоторые местечки с преобладанием еврейского населения, которым следует вернуть их «русский» характер, и тут же оговаривается, что соседние с ними местечки следует «оставить как есть», потому что славянское население там никогда не преобладало25.

Образ национальной территории был здесь избирательным в том смысле, что включал не все земли Западного края и не все его население. Стоит вспомнить и письма Каткова Александру II и Александру III, в которых он неоднократно рассуждает о благе предоставления Польше независимости в «ее этнографических границах»26. В этих своих настроениях Катков не был одинок. В разных условиях и по разным поводам идея если не отделить Царство Польское совсем, то, по крайней мере, отгородиться от него тарифами и таможнями, возникает неоднократно. С точки зрения русского национализма западная окраина империи делилась, таким образом, на три категории земель: во-первых, «исконно русские»; во-вторых, литовские, которые в образ русской национальной территории не включались, но были желанной частью империи; и, наконец, в-третьих, этнически польские земли, которые в идеале следовало бы «исторгнуть» из империи как нежеланную, неисправимо чуждую и враждебную часть.

В то же время, логика этого дискурса выдвигала границы «русской национальной территории» за границы империи, в населенные восточными славянами области Габсбургской монархии. Дискурс о Червоной Руси (Восточной Галиции) и Угорской Руси (Буковине и современной Закарпатской Украине) принципиально отличался от панславистского дискурса вообще о славянах Габсбургской и Османской империй. Это был, по сути, дискурс националистической ирреденты. Пыпин, например, поклонником панславизма не был, но в цитированной статье «Волга и Киев» он счел нужным написать о судьбе «южно-русского народа в Галиции» (211). Уже в XIX веке русские националисты неоднократно критикуют «ошибку Екатерины», оставившей «русское» население Восточной Галиции Австрийской империи, где оно оказалось «под властью поляков».

Таким образом, «исконно русские земли» в рамках этой оптики делились на «благополучные», то есть те, в которых их русский характер был вполне утвержден27; проблемные, «больные», где следовало извести враждебные влияния; и, наконец, остающиеся вовсе «отторгнутыми», то есть в империю и, как следствие, в национальное тело не включенные.

Этот дискурс оставался в силе вплоть до краха империи. При обсуждении в Думе в 1911 году вопроса о создании Холмской губернии (то есть о выводе Холмщины из Царства Польского) В.А. Бобринский 2-й доказывал, что эта территория должна быть «в бесспорном национальном владении не России (здесь все Россия), но Руси, чтобы это поле было не только частью Российского государства, но чтобы оно было всеми признано национальным народным достоянием, искони Русской землей, то есть Русью»28. Это не мешало Бобринскому признавать, что население Холмщины глубоко ополячено. Но этот факт служил как раз аргументом в пользу срочности мер по «спасению» еще не вполне утраченной «изначальной русской его природы». «Это особенно больной истерзанный русский край, и вот его хотят выделить, чтобы особенно внимательно и бережно его лечить»29. Образ национального тела, отличного от империи, и больной части этого тела, причем больной именно как части национального тела, а не империи, – символика русского национализма выступает здесь совершенно отчетливо30.

Яркой иллюстрацией эволюции и, одновременно, живучести этого дискурса в переломный момент краха империи могут служить материалы Особого политического отдела МИДа. Его сотрудники и консультанты в ходе Первой мировой войны разрабатывали идеологические обоснования для аннексии Червоной Руси и Угорской Руси. Отдел готовил свои последние меморандумы уже для большевиков, и в них продолжал отстаивать концепцию общерусской нации, теперь уже клеймя и царей, и кайзеров за ее расчленение, и ссылаясь на право «самоопределения трудящегося народа»31.

Важный аспект темы – взаимоотношение религиозного и этнического фактора в дискурсе русского национализма. На западных окраинах в контексте русско-польского соперничества акцент на противостоянии православия и католицизма был очень сильным. В то же время можно заметить, как с течением времени в националистической риторике религиозный фактор уступает первенство этническому. Уже в царствование Александра II власти начинают постепенно склоняться к той точке зрения, что даже белорусы католического исповедания принадлежат русской нации32. Накануне второй оккупации Галиции во время Первой мировой войны Особый политический отдел МИДа разработал инструкции, согласно которым российские власти в Галиции не должны были вообще показывать, что делают какое-либо различие между православными и греко-католиками33.

Напрасно было бы искать в любом периоде истории поздней империи идейного единства в русском обществе по вопросу о том, можно ли считать русским белоруса-католика или детей от смешанных браков с поляками, равно как и по вопросу о том, где точно проходят территориальные границы «русской земли» на западе и надо ли стремиться присоединить Восточную Галицию и Угорскую Русь. Список таких спорных, дебатируемых вопросов велик. Так же велик и список разногласий о том, какую степень региональных особенностей можно терпеть у малорусов и белорусов. Эти дебаты идут и в газетах, и в среде бюрократии, позднее и в Думе. Но при всем разбросе мнений, мотив неравности империи и «русской национальной территории» для всех очевиден. Дискурс национального проекта, несомненно, влиял на планирование политики в западных губерниях.

В иных условиях другого «характерного пункта», о котором пишет Пыпин, в Поволжье, и трактовка этнического фактора была иной. Исторический миф не играл здесь важной роли. Если позиция Москвы как наследницы Визинтии и Киевской Руси активно использовалась в националистическом дискурсе, то мотив преемственности по отношению к Золотой Орде оставался «невостребованным» вплоть до появления евразийства. Пыпин лишь вскользь замечает, что «Волга давно знакома русскому племени», что «русские удальцы и промышленники» появлялись здесь еще до «татарского нашествия». Говоря о русской колонизации края после XVI века, он, между прочим, отмечает, что в ней участвовали не только великорусы, но и малорусы (190–191)34.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю